bannerbanner
Сестры
Сестры

Полная версия

Сестры

Текст
Aудио

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2020
Добавлена:
Серия «Литературные хиты: Коллекция»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Дейзи Джонсон

Сестры

Моим сестрам: Полли, Киран, Сарват и Джесс

Моим братьям: Джейку и Тому

© Шепелев Д., перевод на русский язык, 2021

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Моя сестра черная дыра.

Моя сестра торнадо.

Моя сестра конечная станция моя сестра дверь на замке моя сестра выстрел в темноте.

Моя сестра меня ждет.

Моя сестра дерево что упадет.

Моя сестра глухое окно.

Моя сестра вилочка моя сестра ночной поезд моя сестра последний пакет чипсов моя сестра лежачая забастовка.

Моя сестра лесной пожар.

Моя сестра тонущий корабль.

Моя сестра последний дом на улице.

Часть первая

Сентябрь и Июль

Дом. Ломтиками через изгородь, за полями. Грязно-белый, окна утоплены в кирпич. Рука в руке, на заднем сиденье, полоска света из люка в крыше. Мы вдвоем, плечом к плечу, дышим одним воздухом. Дорога дальняя, вверх по вене страны, катим по Бирмингемской кольцевой, мимо Ноттингема, Шеффилда и Лидса, рассекаем Пеннины. Этот год мы мечемся. Чего? Этот год, как любой другой, мы без друзей, мы нужны только нам самим. Этот год мы ждали их под дождем, у старых теннисных кортов. Голоса по радио: «Ожидается повышение температур, идущее с Юга… Полиция в Уитби». Шух-шух-шух маминых рук на руле. Наши мысли, словно ласточки. Нос машины вздымается и опускается, словно лодка. Где-то там, вдалеке, море. Натягиваем одеяло на головы.


В этот год что-то другое будет пугать нас.

* * *

Дорога ответвляется и пропадает из виду, дрожь-дрожь-дрожь, при съезде с асфальта на землю. Мама плачет? Я не знаю. Нам спросить? На это нет ответа, и – все равно – наш дом теперь там, и нет времени возвращаться, или заново пробовать, или что-то переделывать. В этот год мы живые дома, свет горит в каждом окне, двери никогда толком не закрыты. Когда одна из нас говорит, мы обе чувствуем, как слова шевелятся у нас на языках. Когда одна из нас ест, мы обе чувствуем, как еда скользит по нашим глоткам. Ни одна из нас не удивилась бы, узнав при вскрытии, что у нас общие органы, что чьи-то легкие дышали за двоих, что одно сердце билось двойным, лихорадочным пульсом.

Июль

1

Мы на месте. Вот он.

Этот дом, в который мы приехали. Этот дом, который мы поехали искать. На прибрежной стороне топей Северного Йоркшира, совсем рядом с морем. Наши губы, с которых мы слизывали соленый налет, высохли и потрескались, руки-ноги ломит, они налились тяжестью. Руль закипает, дорога злобно блестит. Мы ехали много часов, схоронившись на заднем сиденье. Садясь в машину, мама сказала, давайте успеем до ночи. И долго ничего больше не говорила. Мы догадываемся, что бы она могла сказать: «Это вы виноваты», или: «Нам бы никогда не пришлось уезжать, если бы вы не сделали того, что сделали». А имеет в виду она, разумеется: если бы мы не родились. Если бы мы вообще не родились.

Я тесно складываю руки. Еще не знаю, откуда накатил страх, знаю только, что он безразмерный. Вот дом. Сажусь на корточки, как маленькая, у сланцевой стенки, а за ней пустое овечье поле, на котором полно старых какашек и колючих кустов в человеческий рост. Я толкаю дверь, и порыв застойного воздуха встречается со свежим. Пахнет навозом. Живые изгороди разрослись, через бетон пробиваются трава и сорняки, узкая полоска сада перед домом завалена всяким барахлом, древними лопатами без ручек, пластиковыми сумками, побитыми горшками для растений с почти живыми клубнями. Сентябрь залезла на неровную стену сада и балансирует, сжав зубы в некое подобие усмешки. Окна зарешечены отражением ее фигурки и моего лица за ней, глаза как пещеры, а еще дальше наша мама опирается в изнеможении на капот.

Белые стены дома изгвазданы грязными отпечатками рук с пустотой в центре, верхний этаж просел, прижав нижний, словно ладонь, прогнутая кулаком. У стены громоздятся леса, на дороге валяется разбитая черепица с крыши. Я тянусь к руке Сентябрь и думаю, смогла бы я вцепиться зубами в кожу и узнать через этот контакт, о чем она думает. Иногда у меня получается. Без особенной определенности, но с немым гулом осознания. Как когда мама включает приемники в разных комнатах, и один из них вещает с легким отставанием, и можно стоять в коридоре между ними и слушать, как они эхом вторят друг другу; но Сентябрь уклоняется, вереща, как сорока.

Я выуживаю салфетку из глубин кармана и сморкаюсь. Солнце уже начинает заваливаться, но все еще жжет мои голые плечи. У меня в кармане леденцы от кашля, облепленные пухом. Я втягиваю один губами и кладу за щеку.

На стене дома табличка, заросшая грязью. Я тру ее салфеткой, пока не проступают слова: ДОМ ГНЕЗДО. Мы еще никогда не жили в доме с именем. Никогда не жили в доме, который бы выглядел так, как этот: потрепанный, перекошенный, весьвгрязи. Сентябрь изгибается всем телом. Я быстро моргаю пять раз, чтобы она не упала, а если упадет, чтобы приземлилась, как кошка.

Я снова смотрю на маму. Она отстраняется от машины; ее тело выглядит неподъемной ношей. Она такая все время – неразговорчивая, молчаливая, – после того, что случилось в школе. Всю ночь мы слушали, как она ходит над нами в оксфордском доме. Она говорила нам только простые фразы, почти не встречаясь с нами глазами. Она другой человек в знакомом теле, и мне хочется, чтобы она к нам вернулась. Она распахивает калитку носком ботинка.

Помоги мне, говорит она, проходя мимо. Урса сказала, ключ под лягушкой.

Мы ищем лягушку. Земля кишит насекомыми. Я выкапываю червяка и впадаю в панику от того, как он шевелится в руке, так мягко, податливо.

Хватит валять дурака, говорит мама, и мы всматриваемся в траву, согнувшись в три погибели, пока я не нахожу, не нащупываю пальцами каменную лягушку, толстогубую, лупоглазую, почти заросшую травой. Мама переворачивает ее ботинком и издает стон – ключа нет. Ну еще бы, говорит она. Еще бы, и три раза стучит кулаками по бедрам.

Вдалеке, за полем, майские облака налились сталью и начали сбиваться вместе, зловеще набухая. Я указываю, говорю: «Смотрите».

О’кей. Быстро. За дело.

Мы сваливаем сумки в кучу и подбираем пустые горшки, шурудим ногами по грубой траве. Я нахожу в грязи монеты. Дом сбоку огибают тропа и сад с брусчаткой, наваленной вдоль стен, трава вытоптана до грязи, грабли стоят без дела. То, что, вероятно, было барбекю с кучкой золы внутри кирпичного очага. В стены дома вставлены ракушки, заделаны в бетон, а земля усыпана песком, вперемешку с морской галькой. Я смотрю в одно из окон. Сквозь зеркальное стекло: сумрачные очертания стен, полок; возможно, кладовка. Я плюю на ладонь и тру. Светлеет квадрат дверной рамы, а за ним неверные тени, то ли дивана, то ли стола, чего-то вроде первого лестничного пролета. Рядом со мной Сентябрь вжимает лицо в стекло, приставив к нему ладони, сладкий запах духов, которые мы украли из «Бутс» рядом со школой, запах ее нечищенных зубов. Она выкатывает на меня глаза, крутит языком, щипает меня за руку. Мое лицо выглядит криво, перспектива смещена, щеки длиннее, чем надо, глаза узкие, как щели для монет в автоматах на парковке.

Я похожа на маму. Или на ее маму, как она говорит, нашу бабушку, в Индии, где мы ни разу не были. Сентябрь на нас не похожа. Мы не помним нашего отца, но она должна походить на него, гладковолосая, светлый пушок на нежных щеках, бледноглазая, как снежное животное.

Обрывки сведений о нем кап-капают по капле в год и редко когда достаются без боя. Он познакомился с мамой, когда ей было двадцать три и она отдыхала в Копенгагене, где он жил в то время. Он три дня ходил за ней по городу. Она нам говорила, это в его духе. Его английский был безупречен – он вырос здесь, – но ему нравилось говорить с ней по-датски, ему было приятно, что она его не понимает. Это тоже было в его духе. Он умер. Как же он умер? Мы спрашивали четыре года, прежде чем она раскололась. Он утонул в бассейне отеля в Девоне. Они не были вместе, когда он умер, и мы трое – Сентябрь, примерно пятилетняя, я, чуть младше, – жили где-то еще. Прошел почти год, прежде чем его сестра позвонила и сказала ей, что он умер. Мы научились не спрашивать о нем. У нас нет слов, чтобы описать его. Мы его не знали. Сентябрь как-то раз сказала маме, что он был ушлыйбандожуликуспройдоха, и она рассмеялась и сказала, что это правда, но затем притихла на несколько часов, приняв такой вид, к которому мы привыкли потом. Каждое третье-четвертое Рождество его сестра, Урса, приезжает к нам, и мы с Сентябрь иногда пытаемся выведать что-нибудь у нее, но она никогда не раскалывается. Урса водит кабриолет, никогда не приезжает больше чем на день, чаще останавливается в отеле, чем у нас. У нее короткие светлые волосы, поэтому, когда мы внезапно видели ее со спины, мы иногда были уверены, что она – это он; давно потерянный отец, причина маминой печали и нашего существования. Этот дом на болотах ее, но она сдает его, сама тут не живет, заполняет его людьми вроде нас, которые не знают, куда им податься.

Мы идем вдоль стены дома – ветер чуть крепчает – и находим еще окно, не большое, но на вид расшатанное, нажимаем на него, и оно открывается внутрь.

Перед домом мама с камнем с ближайшего поля, готовая бросить его в стеклянную панель рядом с дверью. Я поднимаю руки, чтобы закрыть уши. Кровь такая бум-бум-бум, и тревога захлестывает мой костный мозг и змеится вверх по горлу.

Там открытое окно, вопит Сентябрь. Я думаю, мы пролезем. Мама поворачивает к нам каменное лицо, рот стянут книзу и будто вырезан на коже.


Комната, в которую ведет окно, это кладовка. Мы держимся за руки, забравшись внутрь. Под окном грязный плиточный пол, сколотый у влажной стены. Деревянные полки. Какие-то консервы, с супом и бобами, пара пачек сомнительных спагетти. Чем-то пахнет, сладковато, но с отдушкой, которую я затрудняюсь определить. Потолок низкий, и голая лампочка стукается о мою голову.

Сентябрь напевает, как обычно, когда взвинчена и хочет, чтобы я это знала. Ее напевы могут значить уйму всего. Привет, ты где / Иди сюда / Перестань / Я на тебя зла. Я понимаю, что боюсь этого дома и того, что мама сердится и что Сентябрь злится. Мы здесь уже были, всего раз, но я слабо это помню.

Что это? Говорю я.

Что?

Этот запах.

Я не знаю. Мертвая мышь?

Не говори такое.

Через дверь кладовки нам видно коридор за ней; налево главный вход, а рядом другая закрытая дверь, ведущая, наверное, в ванную. Впереди лестница, а направо еще дверь, а прямо на нас смотрит гостиная. Планировка дома кажется неправильной, интуитивной, кладовка выходит в гостиную, вот так просто. Въевшийся запах давнишней еды. Жильцы все время ели в гостиной. В углу комнаты что-то скукожилось, бесформенное, какая-то ткань. Я сжимаю руку Сентябрь. Не может быть, что мы здесь, и не может быть, что мы здесь останемся. На столе, который ближе к нам, лампа, и я тянусь к ней. Я что-то задеваю, и оно падает со стола. Мои внутренности наполнили пчелы. Включился свет, тонко жужжа.

Ничего там нет, говорит Сентябрь. Не волнуйся, Июль-пчелка.

Она ходит по комнатам и нажимает выключатели. Все слегка ярковатое, словно лампочки не совсем подходят к патронам. Пахнет чем-то горелым, и, заглянув в одну из ламп с глубоким плафоном, я вижу массу паутины, с кучкой мертвых мух. На диване и кресле убогие покрывала, кофейный столик с парой кружек, под ним стопка газет. Под деревянным кожухом дровяная печь с грязным ковриком перед ней. В маленькое окошко едва проникает свет. Потолок низкий и с балками. Будь мы чуть повыше, пришлось бы пригибаться. За лестницей пустые книжные шкафы. То, что я сшибла со стола, валяется на полу, выглядывая из-под дивана. Я подбираю это и вижу грязь на руке. Это стекло, криво отбитое. Сентябрь обхватывает меня руками за талию и кладет подбородок мне на плечо.

Не волнуйся, смотри, это муравьиная ферма.

Я поворачиваю стекло другой стороной. Она права. Две стеклянные пластины образуют узкую коробку, заполненную грязью. Там туннели, шахты, канавки, идущие сквозь землю, осыпающиеся сами на себя, когда мы двигаем стекло.

Я разбила ее, говорю я и чувствую – густо, плотно, неизбывно, – каково это, жить в грязи, прогрызая себе путь зубами.

Мы можем ее починить, говорит она. Найдем где-нибудь изоленту. И муравьев, чтобы засунуть туда.

Стук в дверь, это мама напоминает. Я иду открыть ей. Лицо у нее такое уставшее, словно она не спала неделю. Зима была долгой, плохое Рождество заранее обещало паршивую весну. Драка в школе была в марте, на мокром заброшенном теннисном корте, грязь на наших голых ногах и моих руках, выглядевших так, словно они чужие. После этого мы пробыли в Оксфорде еще два месяца, а теперь уже май, штормы сменились жарой. Я хочу коснуться маминого лица, чтобы она обняла меня, как когда мы все спали на двуспальной кровати. Но она проталкивается мимо меня, сжав челюсти, и сумки из ее рук валятся на пол. Я тоже чувствовала усталость, с тех пор как мы ушли из школы; бывают дни, когда мне кажется, как будто я ношу второе тело, наброшенное на плечи. Я хочу сказать ей это, чтобы она сказала, что чувствует то же и знает, как сделать, чтобы мне полегчало.

Мы смотрим, как она поднимается по лестнице. Сентябрь свистит сквозь зубы и произносит ее имя – как она делает, когда хочет позлить ее, – тихо так, Шила, и на миг кажется, что она вот-вот развернется и спустится, но она продолжает подниматься, топая по деревянным ступеням. Она держит под мышкой свое одеяло, а другой рукой прижимает к себе рабочую папку. Мы стоим и слушаем ее шаги, пока она не закрывает дверь. Она и раньше бывала грустной, но это что-то другое. Это хуже.

Она такая сердитая, говорю я. Я чувствую, как Сентябрь начинает злиться.

Она не будет сердитой вечно, говорит она.

Может, и будет.

Не на тебя же, говорит Сентябрь и дергает меня за косу, так что на глазах выступают слезы.


Самая дальняя дверь от входа ведет в маленькую кухню-столовую. В раковине немытые противни, сбоку сухарный мешок и кружки. Под потолком окошко. Я неловко забираюсь на стойку и тяну за ручку, но без толку – рама, как я вижу, наглухо закрашена, в мягкое дерево вбиты гвозди для надежности. Я спускаюсь. К холодильнику приклеены желтые заметки – я узнаю почерк Урсы по открыткам на дни рождения – и магнитные буквы «A» и «И». Читать заметки кажется неприличным, но я читаю, подавшись вперед, выискивая какое-нибудь тайное послание или другие сведения, чтобы показать Сентябрь. Но там только о мусорных днях, о задней двери, которая заедает, и список того, что нельзя класть в огонь. Вся кухня такая чумазая, что хочется чесаться. Я открываю кран, пока вода не становится холодной, и тру руки, но даже вода кажется нечистой, скользкой. Сентябрь свистит мне от двери, несколько нот, и я пробуждаюсь.

Порядок, Июль-пчелка?

Да.

Рядом с кладовкой ванная комната с ванной и туалетом. Сентябрь тянет за шнур выключателя галогенной лампы. Похоже, здесь кто-то был, и не так давно: след мыла на грязной раковине, в ванне валяется пара бутылочек шампуня, на полу пятно, возможно, от макияжа.

Чье это все? Говорю я, сдвигая мыло ногтем большого пальца и чувствуя тошноту.

Не знаю. Какого-нибудь жильца Урсы. Я слышала, как мама говорила с ней по телефону, думаю, она их вышвырнула, чтобы пустить нас.

Сколько мы здесь пробудем?

Чего ты меня спрашиваешь? Сентябрь дуется, а затем, непонятно зачем, нас зовет мама.

Мертвая кожа, говорю я, проводя пальцем по краю раковины, и Сентябрь злобно смотрит на меня и быстро уходит за дверь.

Я чувствую, мои зубы заросли от долгого пути, от сэндвичей с сыром и луком, которые мы купили на автозаправке. Я вдруг вспоминаю, что мы забыли зубные щетки, стоявшие на раковине в старом доме, в доме, в который мы уже не вернемся. Я иду в гостиную, сказать это Сентябрь, но она наверху; я слышу, как она ходит. В муравьиной ферме смещается немного грязи, словно что-то там пошевелилось. Веет теплым воздухом из-под входной двери и из дымохода. Я хочу услышать свой голос в этих светлых стенах. Ощущение такое, что в этой комнате только что делали какие-то дела. Я произношу имя Сентябрь так тихо, как только могу, но все равно выходит слишком громко. Я чувствую все комнаты позади меня. Невозможно увидеть все части дома сразу; я заглядываю в кухню и кладовку, но там пусто, не считая стрекота тусклых лампочек. Я быстро поднимаюсь по лестнице, перешагивая через две ступеньки. За мной что-то движется, наступая на пятки. Только, когда наверху я оглядываюсь, там ничего.

В узкий коридор выходят три комнаты. Ближайшая – это спальня с двухъярусной кроватью, задвинутой в угол, другой мебели нет. В прошлый раз здесь не было двухъярусных кроватей, мы спали – я думаю – на матрасах на полу. Какие-то вещи я помню, а какие-то стали другими. Я нигде не вижу Сентябрь, и вдруг она сидит на верхней кровати и смеется надо мной. Кровь давит мне на горло.

Куда ты ушла? Голос у меня высокий, как свисток браконьера. Часто – с юных лет – я жду, что она бросит меня, пойдет своим путем.

Я ушла сюда, говорит она. Хотела посмотреть, где мы спали. Смотри. Она держит потертый бинокль.

Что это?

Ты заешь что.

Я вспоминаю, как мы однажды нашли мятую фотографию с папой, в бардачке крутой тачки Урсы; ему там было лет десять, и у него на шее был бинокль. Он мне чуть руку не сломал из-за него, сказала Урса, вытягивая фото из цепких рук Сентябрь, когда поймала нас.

На стенах следы от старых постеров, над дверью висят часы. Кровати узкие, как скамейки. Сентябрь соскальзывает по лесенке и взмахивает руками: та-да.


Иногда я думаю, что могу вспомнить те дни, когда мы были такими маленькими, что спали в одном спальном мешке, размахивая четырьмя руками над головами, видя мир из одной точки. Я тогда не могла говорить, но я думаю, мы все равно понимали друг друга. Мне хочется, очень хочется, чтобы теперь было так же. Или, когда мы были постарше, и она переваливалась через край манежа и падала на пол, и орала мне, чтобы я сделала то же, пока не приходила мама и не возвращала ее обратно или брала нас к себе в кровать, и тогда наши руки сплетались, мамина грудь упиралась нам в щеки, глаза Сентябрь были так близко к моим, что мне было видно каждую плакучую ресничку. Я говорю Сентябрь: «Ты бы хотела, чтобы так было? Хотела бы, чтобы так было и сейчас?» А она говорит, не знаю, о чем ты, Июль.


Мы крадемся мимо маминой закрытой двери, но оттуда ничего не слышно. Нам уже случалось подслушивать за этой дверью. Она может спать. Мы открываем третью дверь по коридору. Это сушильный шкаф. Там огромный пузатый бак для воды и сложная система управления для отопления и горячей воды. На полу мышеловки, но в них ничего. Мы стоим, рассматривая кнопки. Мы слышим бурление внутри бака. По жестяной крыше барабанит дождь. Я думаю, что могла бы услышать сквозь ладонь Сентябрь медленное движение ее мыслей, если бы хорошенько прислушалась, фырканье слов. Я вспоминаю последние несколько недель в школе. Часто шел дождь, заливая канавы, стекая в три ручья по окнам. По пути сюда мы увидели из окна машины мертвого барсука. Лица других девочек. Есть только одна причина, почему мы покинули дом в Оксфорде и приехали сюда, и, хотя это была идея Сентябрь – затащить тех девчонок на теннисный корт, чтобы проучить их, просто припугнуть, – это не Сентябрь виновата, что мы теперь в Гнезде. В этом виноват только один человек.

Сентябрь нажимает по приколу кнопки на бойлере вразнобой. У нее на шее все еще висит бинокль, который качается, когда она двигается. Из-за стены доносится протяжный стон.

Не думаю, что это было правильно.

Пол слегка дрожит у нас под ногами.

Может, и неправильно, говорит Сентябрь. Пошли вниз, я хочу есть.

Мы устраиваем набег на холодильник, но там ничего такого. Консервы в комнатке за дверью давно просроченные, выгнутые, словно их продавили.

Давай займемся чем-нибудь другим, говорит она.

Дождь хлещет по окнам сбоку. Мы разлеглись на полу гостиной, на животах, и Сентябрь говорит, в какие цвета мы покрасим наши стены, какие постеры повесим. Я слушаю вполуха. У меня снова это ощущение, словно здесь идет какая-то невидимая жизнь. Сентябрь поднимает бинокль к лицу и подкручивает линзы.

Я засовываю голову в кладовку и хватаюсь за шнур выключателя. Лампочка качается в маленьком пространстве, освещая то одну стену, то другую, каждый раз выхватывая полки из тени. Я разглядываю консервы, не желая заходить внутрь, и тут лампочка щелкает и взрывается, снова погружая комнату во тьму.

Сентябрь находит пирог с курицей в морозилке на кухне, и мы решаем попытаться разогреть его. В ожидании мы смотрим на ноутбуке старые интервью Январь Харгрейв. В то же время я пытаюсь услышать, как спускается мама, чтобы простить нас. Простить за все.

Не думаю, что мы должны здесь оставаться завтра, если не будет Интернета, говорит Сентябрь.

Мы совсем забыли про пирог. Я держу его над ведром, а Сентябрь пытается соскрести сгоревшую корочку с его верхушки.

Я его поджарила.

Ничего.

Только разрезав его, мы понимаем, что внутри он сырой. Я сплевываю розовые ошметки курятины в ладонь Сентябрь. Она даже не хочет пробовать. Мы соскребаем все в ведро.

Я не хочу опять идти в кладовку, и Сентябрь вздыхает и погружается в темноту, откуда выходит с полными руками мятых консервов. Мы находим одну жестянку с персиками, просроченную всего на год. Сентябрь пробивает крышку ножом и дает мне высосать сок из дырки. Меня охватывает такой голод, что ноги подгибаются. Я беру у нее нож и, наполовину вскрыв крышку, сую внутрь пальцы и вылавливаю персики, которые глотаю не жуя.

Не хочешь?

Уже не голодная, говорит она.

Мы сидим на полу, хотя рядом диван. Ненадолго повисает тишина. Персиковый сироп зернистый. Сентябрь ставит альбом Дарси Льюис на своем телефоне, мы знаем все слова.

Она садится ровнее, говорит, я здесь родилась.

Что ты имеешь в виду?

Она не отвечает. По дымоходу проходит порыв холодного ветра, сквозняк. Мы слышим бойлер в стенах. Я поднимаюсь на колени.

Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что родилась здесь?

То и имею. Я здесь родилась. Я слышала прошлым вечером, как мама говорила по телефону с этим другом-букинистом. Мама сказала: «Вероятно, это даже та же кровать».

Я думала, мы обе родились в Оксфорде.

Я тоже думала. Но это относится только к тебе. Я родилась в этом доме.

Я поняла, что придавала этому какое-то значение, тому, что мы родились в одном месте. С разницей в десять месяцев, в той же больнице, возможно, на той же кровати; одна за другой. Сентябрь, а потом – так скоро, словно бы почти одновременно с ней, – я.

Маме не нравится этот дом, говорит она.

Почему ты так думаешь?

Просто знаю. Ей не понравилось, когда мы были тут в прошлый раз. Ты помнишь то лето, когда мы тут были? Дом не понравился ей тогда и сейчас не нравится.

Ты этого не знаешь.

Сентябрь скалится. Знаю.

Откуда?

Просто знаю. Из того, что мама сказала.

Что же она сказала?

Что больше некуда идти. Она приезжала сюда с ним и Урсой, когда я была у нее в животе. И потом, когда ей было грустно, говорит Сентябрь. Она раскидывает руки, охватывая низкую гостиную, муравьиную ферму, чумазый кофейный столик, проем кухонной двери. Папа здесь родился, и я тоже. Я вспомнила.

Я смотрю на нее, пытаясь понять, не врет ли она. Я знаю, что она иногда врет мне для прикола или чтобы посмотреть, раскушу ли я ее, а иногда она врет просто потому, что может, и я не знаю, почему еще. Я кладу жестянку от персиков в ведро. Вечер увядает.

Потом, в полусне – слышу, как Сентябрь шепчет мне в ухо, как мама плачет в комнате в конце коридора. В полусне – ее пальцы надавливают на контуры моего лица.

2

Сон глубокий, без углов, без сновидений. Я просыпаюсь и вижу свет сквозь занавески, перекатываюсь, снова задремываю. Я почти засыпаю, ворочаюсь, снова проваливаюсь в сон. Горло у меня сухое, как песок. Я глотаю и глотаю. Сползаю с кровати. Часы над дверной рамой: двенадцать. Полдня уже прошло. У меня зудит грудь, я опускаю глаза и вижу красные отметины вокруг грудины. Сентябрь нет на верхней кровати. Я спускаюсь в кухню и стою, опустив лицо под кран, хлебая воду большими глотками, а потом застываю и вслушиваюсь.

Сентябрь? Нет ответа.

Я иду в гостиную. Бардак с прошлого вечера, подушки, сваленные на пол, стаканы от воды, на подлокотнике дивана пристроился ноутбук.


Сентябрь стерегла мой сон. Нам было десять или одиннадцать. Я просыпалась от света из холодильника, который открывала во сне, или от холода из окна, которое распахнула, а рядом стояла Сентябрь, она клала руки мне на плечи и отводила назад в постель. Один год было совсем плохо. Грань между сном и явью истончилась. Я просыпалась от сна, в котором что-то свисало с потолка, и это все еще висело там, готовое упасть. Дни затопляла логика сна. Я думала, что потеряла что-то, и часами искала, выбиваясь из сил, то, чего у меня никогда не было. И рядом всегда была Сентябрь, она шикала на меня, когда я просыпалась с криком, и искала со мной таинственные пропажи. Я стала бояться. Я выросла с убеждением, что сон – это неведомая территория и если я открываю дверь и вхожу туда, ничего хорошего из этого выйти не может. Часто предполагаемые последствия касались Сентябрь. Если я засну, Сентябрь уйдет от меня. Если я засну, Сентябрь умрет от удара током, или утонет, или сгорит, или ее похоронят заживо. Мы много времени сидели в Интернете, пытаясь развеять мои страхи. Страх, что тебя похоронят заживо, называется тафофобия; страх воды – аквафобия; страх электричества называется хормефобия. Я приучилась спать как можно меньше. Сны были дебрями, сны были болотами, сны были гробами, в которых был похоронен наш отец. К концу года этот страх начал проходить, и я снова смогла спать. Мы выработали особые приемы: погружать ступни в горячую воду, когда проснешься, чтобы смыть сны, расчесывать волосы перед тем, как лечь спать.

На страницу:
1 из 3