bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Часто «мам» наказывали в случае плохого поведения их дочек. Этот шантаж длился до того момента, пока дети не вырастут и не покинут приют, тогда становился возможен иноческий или монашеский постриг «мамы».

Харитине игумения запрещала часто общаться с дочкой: по ее словам, это отвлекало от работы, и к тому же остальные дети могли завидовать.

Тогда я ничего этого не знала. Мы с другими паломницами и «мамами» с утра до вечера до упаду оттирали полы, стены, двери в большой гостевой трапезной, а потом у нас был ужин и сон. Никогда еще я не работала с утра до ночи вот так, без всякого отдыха, я думала, что это даже как-то нереально для человека. Я надеялась, что когда меня поселят с сестрами, будет уже не так тяжело.

2

Через неделю меня вызвали в храм к Матушке. От своего духовника и близкого друга моей семьи, отца Афанасия, я слышала о ней много хорошего. Отец Афанасий очень хвалил мне этот монастырь. По его словам, это был единственный женский монастырь в России, где действительно серьезно старались следовать афонскому уставу монашеской жизни. Сюда часто приезжали афонские монахи, проводили беседы, на клиросе пели древним византийским распевом, служили ночные службы. Он так много хорошего рассказывал мне об этой обители, что я поняла: если где-то подвизаться, то только здесь. Я была очень рада наконец увидеть Матушку, мне так хотелось поскорей перебраться к сестрам, иметь возможность бывать в храме, молиться. Паломники и «мамы» в храме практически не бывали.

Матушка Николая сидела в своей игуменской стасидии, которая больше походила на роскошный королевский трон, весь обитый красным бархатом, позолотой, с какими-то вычурными украшениями, крышей и резными подлокотниками. Я не успела сообразить, с какой стороны к этому сооружению мне нужно подойти: рядом не было никакого стула или скамеечки, куда можно присесть. Служба почти закончилась, и Матушка сидела в глубине своего бархатного кресла и принимала сестер. Я очень волновалась, подошла под благословение и сказала, что я та самая Мария от отца Афанасия. Матушка игумения одарила меня лучезарной улыбкой, протянула мне руку, которую я спешно поцеловала, и указала на небольшой коврик рядом с ее стасидией. Сестры могли разговаривать с Матушкой только стоя на коленях, и никак иначе. Непривычно было стоять на коленях рядом с троном, но Матушка была со мной очень ласкова, гладила меня по руке своей мягкой пухлой рукой, спрашивала, пою ли я на клиросе и что-то еще в этом роде, благословила меня ходить на трапезу с сестрами и переехать из паломнического домика в сестринский корпус, чему я была очень рада.

Матушка Николая сидела в своей игуменской стасидии, больше походившей на королевский трон

После службы я вместе со всеми сестрами пошла уже в сестринскую трапезную. Из храма в трапезную сестры ходили строем, выстроившись парами по чину: сначала послушницы, потом инокини и монахини. Это был отдельный домик, состоящий из кухни, где сестры готовили еду, и собственно трапезной, с тяжелыми деревянными столами и стульями, на которых стояла блестящая железная посуда. Столы были длинные, сервированы «четверками», то есть на четыре человека – супница, миска со вторым блюдом, салат, чайник, хлебница и приборы. В конце зала – игуменский стол, где стоял чайник, чашка и стакан с водой. Матушка часто присутствовала на трапезе, проводила занятия с сестрами, но ела она всегда отдельно у себя в игуменской, пищу для нее готовила мать Антония – личный игуменский повар и из отдельных, специально для Матушки купленных продуктов. Сестры рассаживались вдоль столов тоже по чину – сначала монахини, инокини, послушницы, потом «мамы» (их приглашали в сестринскую трапезную, если проводились занятия, в остальное время они ели на детской кухне в приюте), потом «монастырские дети» (приютские взрослые девочки, которым благословили жить на сестринской территории как послушницам. Детям это нравилось, потому что в монастыре им давали больше свободы, чем в приюте). Все ждали Матушку. Когда она вошла, сестры запели молитвы, сели, и начались занятия. Отец Афанасий мне рассказывал, что в этом монастыре игумения часто проводит с сестрами беседы на духовные темы, существует также своего рода «разбор полетов», то есть Матушка и сестры указывают сестре, которая немного сбилась с духовного пути, на ее проступки и согрешения, направляют на правильный путь послушания и молитвы. Конечно, говорил батюшка, это непросто, и такая честь оказывается только тем, кто способен выдержать такое публичное разбирательство. Я тогда с восхищением подумала, что это прямо как в первые века христианства, когда исповедь часто была публичной, исповедующийся выходил на середину храма и рассказывал всем своим братьям и сестрам во Христе, в чем он согрешил, а потом получал отпущение грехов. Такое может сделать только сильный духом человек и, конечно, от своих собратьев получит поддержку, а от своего духовного наставника – помощь и совет. Все это совершается в атмосфере любви и благожелательства друг к другу. Замечательный обычай, думала я, здорово, что в этом монастыре это есть.

Занятие началось как-то неожиданно. Матушка опустилась на свой стул в конце зала, а мы, сидя за столами, ждали ее слова. Матушка попросила инокиню Евфросию встать и начала отчитывать ее за непристойное поведение. Мать Евфросия была поваром на детской трапезной. Я часто видела ее там, пока была паломницей. Небольшого роста, крепкая, с довольно симпатичным лицом, на котором почти всегда было выражение какого-то серьезного недоумения или недовольства, довольно комично сочетавшееся с ее низким, чуть гнусавым голосом. Она вечно что-то недовольно бурчала себе под нос, а иногда, если у нее что-то не получалось, ругалась на кастрюли, черпаки, тележки, сама на себя и, конечно, на того, кто попадался ей под руку. Но все это было как-то по-детски, даже смешно, редко кто воспринимал это всерьез. В этот раз, видимо, она провинилась в чем-то серьезном.

Матушка начала грозно ей выговаривать, а монахиня Евфросия в своей недовольно-детской манере, выпучив глаза, оправдывалась, обвиняя в свою очередь всех остальных сестер. Потом Матушка устала и дала слово остальным. По очереди вставали сестры разного чина, и каждая рассказывала какую-нибудь неприятную историю из жизни матери Евфросии. Послушница Галина из пошивочной вспомнила, как монахиня Евфросия взяла у нее ножницы и не вернула. Из-за этих ножниц разразился скандал, потому что монахиня Евфросия никак не хотела сознаваться в этом злодеянии. Все остальное было примерно в таком же духе. Мне стало как-то немного жалко мать Евфросию, когда на нее одну нападало все собрание сестер во главе с Матушкой и обвиняло ее в проступках, большая часть которых была совершена довольно давно. Потом она уже не оправдывалась – было видно, что это бесполезно, только стояла, опустив глаза в пол и недовольно мычала, как побитое животное. Но, конечно, думала я, Матушка знает, что делает, все это для исправления и спасения заблудшей души. Прошло около часа, прежде чем поток жалоб и оскорблений наконец иссяк. Матушка подвела итог и вынесла приговор: сослать мать Евфросию на исправление в Рождествено. Все застыли. Я не знала где это Рождествено, и что там происходит, но судя по тому, как монахиня Евфросия со слезами умоляла ее туда не отсылать, стало ясно, что хорошего там было мало. Еще полчаса ушло на угрозы и увещевания рыдающей матери Евфросии, ей предложили либо уйти совсем, либо поехать в предложенную ссылку. Наконец Матушка позвонила в колокольчик, стоящий на ее столе, и сестра-чтец за аналоем начала читать книгу про афонских пустынников-исихастов. Сестры принялись за холодный суп.

* * *

Никогда не забуду эту первую трапезу с сестрами. Такого позора и ужаса, наверное, я не испытывала никогда в жизни. Все уткнулись в свои тарелки и быстро-быстро принялись за еду. Мне не хотелось супа, и я потянулась к миске с картофелем в мундире, стоящей на нашей «четверке». Тут сестра, сидящая напротив меня, вдруг несильно шлепнула меня по руке и погрозила пальцем. Я отдернула руку: «Нельзя… Но почему?» Я так и осталась сидеть в полном недоумении. Не у кого было спросить, разговоры на трапезе были запрещены, все смотрели в свои тарелки и ели быстро, чтобы успеть до звонка. Ладно, картошку почему-то нельзя. Рядом с моей пустой тарелкой стояла маленькая мисочка с одной порцией геркулесовой каши, одна на всю «четверку». Я решила поесть этой каши, потому что она стояла ко мне ближе всего. Остальные как ни в чем не бывало начали уплетать картошку. Я выложила себе две ложки каши, больше там не было, и начала есть. Сестра напротив бросила на меня недовольный взгляд. Комок каши застрял в горле. Захотелось пить. Я потянулась к чайнику, в ушах звенело. Другая сестра остановила мою руку на пути к чайнику и затрясла головой. Бред какой-то. Вдруг снова прозвонил колокольчик и все, как по команде, начали разливать чай. Мне передали чайник с холодным чаем. Он был совсем не сладкий. Я положила себе варенья – немножко, чтобы просто попробовать. Варенье оказалось яблочным и очень вкусным, захотелось взять еще, но, когда я потянулась за ним, меня опять хлопнули по руке. Все ели, никто на меня не смотрел, но каким-то образом вся моя «четверка» следила за всеми моими действиями.

Через двадцать минут после начала трапезы Матушка вновь позвонила в колокольчик, все встали, помолились и начали расходиться. Ко мне подошла пожилая послушница Галина и, отведя в сторону, начала тихо выговаривать за то, что я пыталась взять варенье второй раз. «Разве ты не знаешь, что варенье можно брать только один раз?» Мне было очень неловко. Я извинилась, стала спрашивать ее, какие тут вообще порядки, но ей было некогда объяснять, нужно было скорей переодеваться в рабочую одежду и бежать не послушания, за опоздания хотя бы на несколько минут наказывали ночной мойкой посуды.

Такого позора и ужаса, наверное, я не испытывала никогда в жизни

* * *

Хотя впереди еще было много трапез и занятий, эта первая трапеза и первые занятия мне запомнились лучше всего. Я так и не поняла, почему это называлось «занятиями». Меньше всего это было похоже на занятия в обычном понимании этого слова. Проводились они довольно часто, иногда почти каждый день перед первой трапезой и длились от тридцати минут до двух часов. Потом сестры начинали есть остывшую еду, переваривая услышанное. Иногда Матушка читала что-нибудь душеполезное из афонских отцов, как правило, про послушание своему наставнику и отсечение своей воли, или наставления о жизни в общежительном монастыре, но это редко. В основном почему-то эти занятия больше были похожи на разборки, где сначала Матушка, а потом уже и все сестры вместе ругали какую-нибудь сестру, в чем-либо провинившуюся. Провиниться можно было не только делом, но и помыслом, и взглядом или просто оказаться у Матушки на пути не в то время и не в том месте. Каждый в это время сидел и с облегчением думал, что сегодня ругают и позорят не его, а соседа, значит, пронесло. Причем если сестру ругали, она не должна была ничего говорить в свое оправдание, это расценивалось как дерзость Матушке и могло только сильнее ее разозлить. А уж если Матушка начинала злиться, что бывало довольно часто, она уже не могла себя удержать, характера она была очень вспыльчивого. Перейдя на крик, она могла кричать и час, и два подряд, в зависимости от того, как сильно было ее негодование. Разозлить Матушку было очень страшно. Лучше было молча потерпеть поток оскорблений, а потом попросить у всех прощения с земным поклоном. Особенно на занятиях обычно доставалось «мамам» за их халатность, лень и неблагодарность.

Такое часто используют в сектах. Все против одного, потом все против другого

Если виноватой сестры на тот момент не оказывалось, Матушка начинала выговаривать нам всем за нерадение, непослушание, лень и т. д. Причем она использовала в этом случае интересный прием: говорила не «вы», а «мы». То есть как бы и себя, и всех имея в виду, но как-то от этого было не легче. Ругала она всех сестер, кого-то чаще, кого-то реже, никто не мог позволить себе расслабиться и успокоиться, делалось это больше для профилактики, чтобы держать нас всех в состоянии тревоги и страха. Матушка проводила эти занятия так часто, как могла, иногда каждый день. Как правило, все проходило по одному и тому же сценарию: Матушка поднимала сестру из-за стола. Она должна была стоять одна перед всем собранием. Матушка указывала ей на ее вину, как правило, описывая ее поступки в каком-то позорно-нелепом виде. Она не обличала ее с любовью, как пишут святые отцы в книжках, она позорила ее перед всеми, высмеивала, издевалась. Часто сестра оказывалась просто жертвой навета или чьей-либо кляузы, но это ни для кого не имело значения. Потом особо «верные» Матушке сестры, как правило, из монахинь – но были и особенно желавшие отличиться послушницы, – по очереди должны были что-то добавить к обвинению. Этот прием называется «принцип группового давления», если по-научному, такое часто используют в сектах. Все против одного, потом все против другого. И так далее. В конце жертва, раздавленная и морально уничтоженная, просит у всех прощения и кладет земной поклон. Многие не выдерживали и плакали, но это, как правило, были новоначальные – те, кому это все было в новинку. Сестры, прожившие в монастыре много лет, относились к этому как к чему-то само собой разумеющемуся, попросту привыкли.

Идея проведения занятий была взята, как и многое другое, у общежительных афонских монастырей. Мы иногда слушали на трапезе записи занятий, которые проводил со своей братией игумен Ватопедского монастыря Ефрем. Но это было совсем другое. Он никого никогда не ругал и не оскорблял, никогда не кричал, ни к кому ни разу не обращался конкретно. Он старался вдохновить своих монахов на подвиги, рассказывал им истории из жизни афонских отцов, делился мудростью и любовью, показывал пример смирения на себе, а не «смирял» других. А после наших занятий мы все уходили подавленные и напуганные, потому что их смыслом как раз и было напугать и подавить. Как я потом поняла, эти два приема Матушка игумения Николая использовала чаще всего.

3

Вечером того же дня, после чая, к нам в паломню пришла незнакомая сестра и проводила меня и бабушку Елену Петушкову в сестринский корпус. Для нас освободили две кельи на втором этаже «схимнического» корпуса. Одну из этих келий, ту, что слева, занимала до этого как раз монахиня Евфросия. Я видела, как она с вещами, как обычно, недовольная всем и вся, спускалась вниз, бормоча что-то под нос. Нетрудно догадаться, Матушка давно хотела послать ее в Рождествено, там были нужны рабочие руки, а тут еще понадобилась свободная келья. Туда и поселили Елену. Весь этот спектакль на трапезе был как раз для этого, но и, конечно, для устрашения остальных. Но тогда я не придала этому значения, просто так совпало и все. Я вообще ничего не видела плохого ни в этих занятиях, ни во многом другом, а если и видела, старалась думать, что я просто еще многого не понимаю в монашеской жизни.

«Надо же, – подумала я, – когда у нее успела так съехать крыша?»

Моя келья была маленькая, как коробка. В этом корпусе были все такие: узкая деревянная кровать, занимающая всю правую стену, напротив – маленький старый письменный стол, ободранный стул и тумбочка. Всю стену напротив двери занимало окно. Шкаф и полка для обуви – в коридоре. Но я была счастлива, что теперь у меня есть отдельная келья, где я могу побыть одна, пусть даже короткое время отдыха, а ночью никто не будет храпеть рядом, как это было в паломне. До меня в этой келье проживала монахиня Матрона, она как раз переносила свои вещи в Троицкий корпус, куда ее перевели. Троицкий корпус был самым новым, кельи там были просторные, и мать Матрона радостно бегала туда-сюда, хихикая от удовольствия.

Она вообще показалась мне очень милой и какой-то уютной. Маленькая, круглая, улыбающаяся. Я помогала ей упаковать ее вещи. Но поговорить с ней тоже не удалось: «После чая Матушка не благословила разговаривать». И, так же весело улыбаясь, понесла очередную коробку. Мать Матрона прожила в Троицком недолго, потом она просто куда-то исчезла. Позже, три года спустя, когда я приехала в Рождествено, я встретила ее там. Это была какая-то другая мать Матрона: сильно располневшая, какая-то отекшая, заторможенная. Она с трудом исполняла даже самые простые послушания. Иногда она подолгу просто стояла в темной кладовке и смотрела в одну точку, как статуя, не всегда даже вовремя реагируя на тех, кто ее за этим занятием заставал. Как мне сказал кто-то из сестер:

– Крыша поехала. Началась паранойя, приступы. Шизофрения. Она уже давно на таблетках сидит, Матушка благословила.

«Надо же, – подумала я, – когда у нее успела так съехать крыша?»

* * *

Приближалась Пасха, и весь монастырь гудел день и ночь, все готовились. В просфорне круглосуточно пекли куличи, огромное количество куличей разного размера и формы. В храме все начищалось до блеска, территорию монастыря, корпуса и трапезные мыли и украшали. Дети в гостевой трапезной целыми днями репетировали театральную постановку «Золушка» и отдельные музыкальные номера. Я трудилась по-прежнему на гостевой трапезной. Мы стирали, гладили и одевали на стулья белые чехлы с бордовыми бантами, которые нужно было потом подкалывать иголками. Каждый стул, а их было больше сотни, мы наряжали в белоснежный выглаженный и накрахмаленный чехол с бантом на спинке.

Поскольку я уже была послушницей, мне требовалась специальная одежда, чтобы ходить в храм: черные юбка, блузка и платок. Я приехала в длинной черной шерстяной юбке, которая была у меня единственной для этого случая, серой рубашке и черном платке, который скорее был маленькой косынкой, чем платком. В храм меня в таком виде пускать было нельзя, и меня отвели в рухольную – монастырский склад всего, что могло понадобиться насельнице. Там не оказалось ничего подходящего для меня. Одежда была только та, которую кто-нибудь пожертвовал, специально ничего не покупалось. Нашлась какая-то синтетическая блузка черного цвета с выбитыми цветастыми узорами, старая, вся в катышках, и ужасно некрасивая. На ноги – вместо моих серых кед – только поношенные мужские черные туфли с длинными квадратными носами 44 размера. Платка не было никакого. Ладно, мы же монахи, нам все можно, подумала я. В этом наряде я ходила и на послушания, и в храм. Странно было чувствовать себя одновременно и чучелом огородным, и настоящим нестяжательным монахом, которому нет никакого дела до внешнего вида.

* * *

И вот наконец Пасха! Для меня было так символично, что я приехала в монастырь именно накануне такого великого праздника, самого большого для всех христиан. Служба ожидалась ночная, как и положено по уставу. И тут в самый неподходящий момент у меня начались месячные. Ерунда, конечно, – но, как я узнала от одной послушницы, в таком «нечистом виде» в храм заходить нельзя. Вот это да! Я о таком слышала впервые. Ну ладно, причащаться нельзя, но даже нельзя присутствовать на службе! Такие порядки были только здесь. Здесь эти «нечистые» сестры вместо службы отправлялись на кухню, готовили трапезу, пока остальные молятся. Потом, правда, я узнала, что касается это правило не всех. Особо голосистым клиросным сестрам даже в таком виде можно и даже нужно было петь в храме, их на кухню не прогоняли. Также это не касалось благочинной, ибо она всегда была с Матушкой в храме, независимо от чистоты или нечистоты. Иногда по «матушкиным» праздникам Матушка разрешала «нечистым» тоже пойти в храм, если на кухне на тот момент не было работы. В общем, с этой «нечистотой» было все неоднозначно. Я решила никому не говорить об этом недоразумении, мне очень хотелось быть на богослужении.

И я пошла в храм. До этого я там почти не была, все время мы работали и готовились к празднику. Для меня было неожиданностью, что сестры молятся не на первом этаже со всеми прихожанами, а на втором, где совсем ничего не было видно. Из динамиков мы слышали возгласы и пение, а видеть ничего не могли. К парапету балкона подходить было нельзя – наверное, потому, что нелепо смотрелись бы монахини, перегнувшиеся через парапет и пялящиеся на людей внизу. Меня это жутко расстроило. Это хуже, чем даже смотреть службу по телевизору, это как слушать ее по радио. Но и к этому привыкаешь.

Во время службы меня постоянно мучила совесть, что я солгала, по уставу я должна была быть на кухне, и от этого было как-то невесело. Потом была общая с прихожанами трапеза и небольшой концерт. Все разговлялись наконец вареными яйцами, куличами и пасхой.

* * *

С порядками на трапезе мне помогла разобраться сама Матушка. После того позорного обеда в этот же день был еще вечерний чай, где я по незнанию взяла лишнее печенье. По рукам не били, но я поняла это по взглядам и недовольному шипению сотрапезников. На следующее утро после литургии меня вызвали к Матушке. Тогда еще я не боялась Матушки и была даже рада с ней пообщаться. Она стала мне вежливо объяснять правила приема пищи на трапезе. По звонку колокольчика начинали есть. Сначала суп. Супницу надо было передавать в четкой последовательности от старших к младшим. Если не хочешь суп – сиди и жди следующего звонка. По второму звонку разрешалось накладывать второе и салат. После третьего звонка – чай, варенье, фрукты (если есть). Четвертый звонок – окончание трапезы. Положить себе можно не более четвертой части от второго блюда, салата или супа. Брать можно только один раз, не подкладывать, даже если еда остается. Взять можно два куска белого хлеба и два черного, не больше. Делиться едой ни с кем нельзя, с собой уносить нельзя, не доедать то, что положил себе в тарелку, тоже нельзя. Насчет варенья ничего не сказала, и никто точно не знал, в уставе не оговаривалось, сколько раз его можно положить. Это зависело от сестер «четверки», в которую попадешь.

Через неделю после приезда у меня забрали паспорт, деньги и мобильный телефон куда-то в сейф. Традиция странная, но так делают во всех наших монастырях.

Не успели отпраздновать Пасху, надо было готовиться к другому празднику – матушкин юбилей, 60 лет. Ни один церковный праздник в Свято-Никольском монастыре, даже визит архиерея, не мог сравниться по пышности с «матушкиными» праздниками. Их у нее было много: день рождения, три дня ангела в году, дни святителя Николая тоже считались «матушкиными», плюс к этому разные ее памятные даты: постриг, посвящение ее в сан игумении и т. д. Каждое возвращение Матушки из «заграницы» тоже служило поводом для торжества. Часто дни особо почитаемых в России святых даже не упоминались, но ни один «матушкин» праздник не мог обойтись без обильной трапезы и концерта. На этих торжествах сестрам часто вручались какие-нибудь символические подарки «от Матушки» – иконки, святыньки, открыточки, шоколадки.

Через неделю после приезда у меня забрали паспорт, деньги и мобильный телефон

К этому юбилею готовились особо. Столы в гостевой трапезной ломились от дорогой посуды, изысканных угощений и напитков. На каждую четверку гостей был целиком запечен фаршированный осетр. Всю трапезную заполнили гости и спонсоры монастыря. Почти все сестры были заняты обслуживанием гостей в белых передничках с большими пышными бантами на спине. Матушка вообще любила, чтобы везде были банты – чем больше, тем лучше. По ее мнению, это было очень изысканно. Честно говоря, странно и нелепо смотрелись монахини в клобуках и рясах с белыми бантами на спине, но о вкусах не спорят.

После трапезы был, как обычно, концерт и театральная постановка детей приюта. Гости были в восторге. Сестры тоже были довольны: после многих дней и ночей изнурительной подготовки к празднику они тоже получили возможность попробовать осетров и всего того, что осталось после гостей.

4

После моего переезда из паломни в сестринский корпус меня очень удивило одно престранное обстоятельство: по всему монастырю ни в одном туалете не было туалетной бумаги. Ни в корпусах, ни в трапезной, вообще нигде. В паломне и на гостевой трапезной бумага везде была, а тут нет. Я вначале подумала, что за всей этой праздничной суетой об этом важном предмете как-то забыли, тем более я все время на послушании была на гостевой или на детской трапезной, где бумага имелась, и я могла намотать себе сколько нужно про запас. Задавать этот щекотливый вопрос сестрам или Матушке я как-то не решалась. Один раз, когда я чистила зубы в общей ванной в нашем корпусе, а дежурная по корпусу инокиня Феодора в это время мыла пол, я вслух громко сказала, как бы про себя: «Надо же! Бумагу опять забыли положить!» Она дико посмотрела на меня и продолжила мыть полы. Потом я все-таки выведала у соседки по келье, что этот драгоценнейший и жизненно важный предмет нужно специально выписывать у благочинной, это можно сделать только раз в неделю, когда работает рухолка, и выписать можно только два рулона в месяц, не больше. Я подумала, что мне это показалось. Просто не может быть. После всех этих роскошных трапез с икрой, дорадо и конфетами ручной работы в такое было трудно поверить.

Забегая вперед, скажу, что с этой бумагой вообще было немало курьезов. Одна недавно пришедшая послушница Пелагея (в миру ее звали Полина) пожаловалась Матушке, что для нее никак невозможно обойтись двумя рулонами. Эта Пелагея вообще была по жизни довольно простой, ничто не мешало ей говорить о вещах, которые действительно ее волновали. По этому поводу проведены были целые монашеские занятия. Матушка позорила при всех Пелагею. Говорила, что пока все занимаются духовным деланием, она думает о таких вещах, как туалетная бумага. Остальные, разумеется, поддерживали во всем Матушку. Им, видимо, всего хватало. А кому не хватало, молчали: думали, что они просто какие-то неправильные. В итоге Пелагея, которая стояла все это время с невозмутимо тупым видом, спросила:

На страницу:
2 из 4