bannerbannerbanner
Обезьяна и сущность
Обезьяна и сущность

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Это мой муж, мистер Коултон, – объявила пожилая женщина.

– Рад познакомиться, – не отрывая глаз от комикса, проговорил гном.

– А это наша внучка Кейти. Она в прошлом году вышла замуж.

– Вижу, – отозвался Боб. Он поклонился девушке и отпустил ей одну из своих знаменитых обаятельных улыбок. Кейти взглянула на него, словно он был предметом меблировки, застегнула последнюю пуговицу, молча повернулась и полезла по крутой лестнице на верхний этаж.

– А это, – указывая на нас с Бобом, продолжала м-с Коултон, – друзья мистера Тэллиса.

Нам пришлось объяснить, что это не совсем так. Нам известна лишь работа мистера Тэллиса: она нас так заинтересовала, что мы приехали сюда в надежде познакомиться с ними вот узнали трагическую весть о его кончине.

Мистер Коултон поднял взгляд от газеты.

– Шестьдесят шесть, – сказал он. – Ему было всего шестьдесят шесть. А мне – семьдесят два. В октябре исполнилось.

Он торжествующе хихикнул, словно одержал победу, и вернулся к своему Смерчу Гордону – неуязвимому, бессмертному Смерчу, вечно странствующему рыцарю дев, но, увы, не таких, каковы они на самом деле, а таких, какими видятся идеалистам от бюстгальтерного производства.

– Я просмотрел то, что мистер Тэллис прислал к нам на студию, – проговорил Боб.

Гном опять поднял глаза.

– Вы киношник? – осведомился он.

Боб подтвердил.

Музыка в соседней комнате внезапно оборвалась на середине фразы.

– Важная шишка? – спросил мистер Коултон.

С очаровательной напускной скромностью Боб заверил его, что он всего-навсего сценарист, режиссурой балуется лишь от случая к случаю.

Гном медленно покивал:

– Я читал в газете, что Голдвин сказал, будто всем важным шишкам наполовину срежут жалованье.

Его глазки радостно блеснули, и он опять торжествующе хихикнул. Затем, внезапно потеряв интерес к реальности, он вернулся к своим мифам.

Иисус перед Лаблином! Я попытался уйти от болезненной темы, осведомившись у м-с Коултон, знала ли она, что Тэллис интересовался кино. Однако пока я задавал этот вопрос, ее внимание привлекли шаги в соседней комнате.

Я обернулся. В дверях, одетая в черный свитер и клетчатую юбку, стояла – кто? Леди Гамильтон в 16 лет, Нинон де Ланкло того периода, когда Колиньи лишил ее девственности, la petite Морфиль[3], Анна Каренина в классной комнате.

– Это Рози, – гордо объявила м-с Коултон, – наша вторая внучка. Рози учится пению, хочет стать киноактрисой, – доверительно сообщила она Бобу.

– Как интересно! – с энтузиазмом воскликнул Боб, поднявшись и пожимая руку будущей леди Гамильтон.

– Может, вы что-нибудь ей посоветуете? – предложила любящая бабка.

– Буду счастлив.

– Принеси еще стул, Рози.

Девушка вскинула ресницы и бросила на Боба короткий, но внимательный взгляд.

– Не возражаете, если мы посидим на кухне? – спросила она.

– Ну разумеется, нет!

Они скрылись в глубине дома. Глянув в окно, я увидел, что холмы снова в тени. Крысы-ящерицы закрыли глаза и притворились мертвыми – но только чтобы усыпить бдительность жертвы.

– Это больше чем удача, – говорила м-с Коултон, – это перст провидения! Как раз когда Рози нужна поддержка, появляется важная шишка из кино.

– Как раз когда кино вот-вот прогорит, как и эстрада, – не поднимая глаз от страницы, вмешался гном.

– Почему ты так говоришь?

– Это не я, это Голдвин, – ответил старик.

Из кухни донесся смех, на удивление младенческий. Боб явно делал успехи. Я почувствовал приближение второй поездки в Акапулько – с последствиями, еще более катастрофическими, чем после первой.

Бесхитростная сводница м-с Коултон радостно улыбнулась.

– Мне нравится ваш приятель, – сказала она. – Умеет обращаться с детьми. Никакого дешевого форса.

Я молча проглотил скрытый укор и опять спросил, знает ли она, что мистер Тэллис интересовался кино.

Она кивнула. Да, он говорил ей, что послал что-то на одну из студий. Хотел немного подзаработать. Не для себя – он хоть и потерял почти все, что у него когда-то было, но на жизнь ему хватало. Нет, ему нужны были деньги, чтобы посылать в Европу. Он был женат на немецкой девушке – давно, еще перед Первой мировой войной. Потом они развелись, и она с ребенком осталась в Германии. А теперь в живых осталась одна внучка. Мистер Тэллис хотел, чтобы она приехала сюда, но в Вашингтоне не разрешили. Поэтому ему оставалось лишь послать ей побольше денег, чтобы она могла нормально питаться и закончить учение. Вот он и написал для кино эту штуку.

Ее слова вдруг напомнили мне эпизод из сценария Тэллиса – что-то о детях послевоенной Европы, продававших себя за плитку шоколада. Не была ли его внучка одной из таких девочек? «Ich давать тебе Schokolade, du давать мне Liebe[4]. Поняла?» Они понимали прекрасно. Плитка до и две после.

– А что случилось с его женой? И с родителями внучки? – спросил я.

– Они оставили нас, – ответила м-с Коултон. – Кажется, они были евреи или что-то в этом роде.

– Заметьте, – внезапно вмешался гном, – я не против евреев. Но все же… – Он помолчал. – Может, Гитлер был не такой уж болван.

Я понял, что на сей раз он вынес вердикт всяческим возмутителям спокойствия.

Из кухни снова послышался взрыв детского веселья. Шестнадцатилетняя леди Гамильтон смеялась так, словно ей было лет одиннадцать. А между тем насколько точно выверен и технически совершенен был взгляд, которым она встретила Боба! Сильнее всего в Рози настораживало, конечно, то, что она была невинной и одновременно искушенной, расчетливой искательницей приключений и вместе с тем школьницей с косичками.

– Он женился вторично, – продолжала пожилая леди, не обращая внимания ни на хихиканье, ни на антисемитизм. – На актрисе. Он мне говорил, как ее звали, да я позабыла. Но это продолжалось недолго. Она сбежала с каким-то типом. И правильно, я считаю, раз у него осталась жена в Германии. Не нравится мне, когда разводятся да выходят за чужих мужей.

Наступило молчание; я мысленно пытался представить биографию мистера Тэллиса, которого в жизни не видел. Молодой человек из Новой Англии. Из хорошей семьи, образован неплохо, но без педантичности. Одарен, но не настолько, чтобы променять досужую жизнь на тяготы профессионального писательства. Из Гарварда отправился в Европу, вел приятную жизнь, везде знакомился с самыми интересными людьми. А потом в Мюнхене – я в этом убежден – он влюбился. Мысленно я представил себе девушку в немецком эквиваленте одежд статуи Свободы – дочь какого-нибудь преуспевающего художника либо покровителя искусств. Одно из тех почти бесплотных созданий, которые были зыбким продуктом вильгельмовского благосостояния и культуры; существо, одновременно неуверенное и впечатлительное, очаровательно непредсказуемое и убийственно идеалистическое, tief[5] и немецкое. Тэллис влюбился, женился, несмотря на холодность жены, произвел ребенка и едва не задохнулся в гнетущей душевности домашней атмосферы. Какими свежими и здоровыми в сравнении с этим показались ему воздух Парижа и окружение молодой бродвейской актрисы, которую он встретил, приехав туда отдохнуть.

La belle Américaine,Qui rend les hommes fous,Dans deux ou trois semainesPartira pour Corfou[6].

Но эта не уехала на Корфу, а если и уехала, то в обществе Тэллиса. И она не была ни холодной, ни зыбкой, ни неуверенной, ни впечатлительной, ни глубокой, ни душевной; снобизма от искусства в ней тоже не было. К несчастью, она была до некоторой степени сукой. И с годами степень эта все росла. К тому времени, как Тэллис с нею развелся, она превратилась в суку окончательно.

Оглянувшись назад с выгодной позиции 1947 года, придуманный мною Тэллис мог весьма отчетливо увидеть все, что он наделал: ради физического удовольствия, сопровождавшегося возбуждением и исполнением эротических мечтаний, обрек жену и дочь на смерть от руки маньяков, а внучку – на ласки первого попавшегося солдата или спекулянта с полными карманами леденцов либо способного прилично накормить.

Романтические фантазии! Я повернулся к м-с Коултон.

– Жаль, что я его не знал, – проговорил я.

– Он вам понравился бы, – убежденно ответила она. – Мистер Тэллис нам всем нравился. Я хочу вам кое-что сказать, продолжала она. – Всякий раз, когда я езжу в Ланкастер, в дамский бридж-клуб, я захожу на кладбище навестить его.

– И я уверен, что это ему противно, – добавил гном.

– Но, Элмер! – протестующе воскликнула его жена.

– Да я же слышал, как мистер Тэллис сам говорил об этом, – не сдавался мистер Коултон. – И не раз. «Если я умру здесь, – говорил он, – то пусть меня схоронят в пустыне».

– То же самое он написал в сценарии, который прислал на студию, – подтвердил я.

– Правда? – В голосе м-с Коултон послышалось явное недоверие.

– Да, он даже описал могилу, в какой хотел бы лежать. Одинокую могилу под юккой.

– Я мог бы ему объяснить, что это незаконно, – вставил гном. – С тех пор как владельцы похоронных контор протащили в Сакраменто свое предложение. Я знаю случай, когда человека пришлось выкопать через двадцать лет после того, как его похоронили за теми холмами. – Он махнул рукой в сторону гойевских ящеровидных крыс. – Чтобы все уладить, племяннику пришлось выложить триста долларов.

При этом воспоминании гном хихикнул.

– А вот я не хочу, чтобы меня хоронили в пустыне, – категорично заявила его жена.

– Почему?

– Слишком одиноко, – ответила она. – Просто ужасно.

Пока я раздумывал, о чем говорить дальше, по лестнице с пеленкой в руке спустилась бледная юная мать. На секунду остановившись, она заглянула в кухню.

– Послушай-ка, Рози, – проговорила она низким сердитым голосом, – теперь тебе неплохо бы для разнообразия поработать.

С этими словами она отвернулась и направилась в прихожую, где через открытую дверь виднелись все удобства ванной комнаты.

– Опять у него понос, – проходя мимо бабки, с горечью констатировала она.

Раскрасневшаяся, с горящими глазами, будущая леди Гамильтон вышла из кухни. За нею в дверном проеме показался будущий Гамильтон, который изо всех сил пытался представить себе, как он станет лордом Нельсоном.

– Бабуля, мистер Бриггз считает, что сможет устроить мне кинопробу, – сообщила девушка.

Вот идиот! Я встал.

– Нам пора, Боб, – сказал я, понимая, что уже слишком поздно.

Через приоткрытую дверь из ванной доносилось хлюпанье стираемых в тазу пеленок.

– Слушай, – шепнул я Бобу, когда мы проходили мимо.

– Что слушать? – удивился он.

Я пожал плечами. У них есть уши, а не слышат.

Таким образом, в тот раз мы ближе всего подобрались к Тэллису во плоти. В том, что написано ниже, читатель найдет отражение его мыслей. Я публикую текст «Обезьяны и сущности» таким, каким он ко мне попал, без каких бы то ни было переделок и комментариев.

II

Сценарий

Титры; в конце – под аккомпанемент труб и хора ликующих ангелов имя ПРОДЮСЕРА.

Музыка меняется; и если бы Дебюсси был жив, он сделал бы ее невероятно утонченной, аристократичной, начисто лишив вагнеровской похотливости и развязности, равно как штраусовской вульгарности. Дело в том, что на экране – предрассветный час, причем снятый не на «Техниколоре», а на кое-чем получше. Кажется, ночь замешкалась во мраке почти гладкого моря, однако по краям неба прозрачно-бледная зелень – чем ближе к зениту, тем голубее. На востоке еще видна утренняя звезда.

РассказчикНевыразимая красота, непостижимый покой…Но, увы, на нашем экранеЭтот символ символов,Наверное, будет похожНа иллюстрацию миссис ИмярекК стихотворению ЭллыУилер Уилкокс.Из всего высокого, что есть в природе,Искусство слишком часто производитТолько смешное.Но нужно идти на риск,Потому что вам, сидящим в зале,Как угодно, любою ценой,Ценою стишков Уилкокс или еще похуже,Как-то нужно напомнить,Вас нужно заставить вспомнить,Вас нужно умолить, чтобы вы захотелиПонять, что есть что.* * *

По мере того как Рассказчик говорит, символ символов вечности постепенно исчезает, и на экране появляется переполненный зал роскошного кинотеатра. Свет становится ярче, и мы вдруг видим, что зрители – это хорошо одетые бабуины обоих полов и всех возрастов, от детей до впавших в детство.

РассказчикНо человек –Гордец с недолгой и непрочной властью –Не знает и того, в чем убежден.Безлика его сущность перед небом,Она так корчит рожи обезьяньи,Что ангелы рыдают.

Новый кадр: обезьяны внимательно смотрят на экран. На фоне декораций, какие способны выдумать только Семирамида или «Метро-Голдвин-Майер», мы видим полногрудую молодую бабуинку в перламутровом вечернем платье, с ярко накрашенными губами, мордой, напудренной лиловой пудрой, и горящими, подведенными черной тушью глазами. Сладострастно покачиваясь – насколько позволяют ей короткие ноги, – она выходит на ярко освещенную сцену ночного клуба и под аплодисменты нескольких сотен пар волосатых рук приближается к микрофону в стиле Людовика XV. За ней на легкой стальной цепочке, прикрепленной к собачьему ошейнику, выходит на четвереньках Майкл Фарадей.

Рассказчик

«Не знает и того, в чем убежден…» Едва ли следует добавлять: то, что мы называем знанием, – лишь другая форма невежества, разумеется, высокоорганизованная, глубоко научная, но именно поэтому и более полная, более чреватая злобными обезьянами. Когда невежество было просто невежеством, мы уподоблялись лемурам, мартышкам и ревунам. Сегодня же благодаря нашему знанию – высшему невежеству – человек возвысился до такой степени, что самый последний из нас – это бабуин, а самый великий – орангутан или, если он возвел себя в ранг спасителя общества, даже самая настоящая горилла.

Юная бабуинка тем временем дошла до микрофона. Обернувшись, она замечает, что Фарадей стоит на коленях, пытаясь распрямить согнутую ноющую спину.

– Место, сэр, место!

Тон у нее повелительный; она наносит старику удар своим хлыстом с коралловой ручкой. Фарадей отшатывается и опять опускается на четвереньки; публика в зале радостно хохочет. Бабуинка посылает ей воздушный поцелуй, затем, подвинув микрофон поближе, обнажает свои громадные зубы и альковным контральто начинает с придыханием самоновейший шлягер.

Любовь, любовь, любовь,Любовь, ты – квинтэссенцияВсего, о чем я думаю, что совершаю я.Хочу, хочу, хочу,Хочу детумесценции,Хочу тебя.

Крупный план: лицо Фарадея, на котором последовательно появляются изумление, отвращение, негодование и, наконец, такие стыд и мука, что по морщинистым щекам начинают катиться слезы.

Монтажная композиция: кадры, изображающие радиослушателей в Земле Радиофицированной.

Полная бабуинка-домохозяйка жарит колбасу, а динамик дарит ей воображаемое исполнение и реальное обострение самых сокровенных ее желаний.

Маленький бабуинчик встает в кроватке, достает с комода портативный радиоприемник и настраивает его на обещание детумесценции.

Бабуин-финансист средних лет отрывается от биржевых бюллетеней и слушает: глаза закрыты, на губах экстатическая улыбка. Хочу, хочу, хочу, хочу.

Двое бабуинов-подростков неумело обнимаются под музыку в стоящей у обочины машине. «Хочу тебя-а». Рты и лапы крупным планом.

Снова кадры с плачущим Фарадеем. Певица оборачивается, замечает его искаженное лицо, в гневе вскрикивает и принимается бить старика: один жестокий удар следует за другим; публика оглушительно рукоплещет. Золотые и яшмовые стены ночного клуба тают, и в течение нескольких секунд мы видим обезьяну и ее мудрого пленника на фоне рассветного полумрака первого эпизода. Затем фигуры постепенно исчезают, и перед нами остается лишь символ символов вечности.

Рассказчик

Море, яркая звезда, бескрайний кристалл неба – ну, конечно, вы их помните! Конечно! Неужели же вы забыли, неужели никогда так и не открыли для себя того, что лежит за пределами умственного зоосада, за пределами сумасшедшего дома, что внутри вас, за пределами всего этого Бродвея театриков воображения, в которых яркими огнями всегда горит лишь ваше имя?


Камера проходит по небу, и вот линию горизонта разрывает черный иззубренный силуэт скалистого острова. Мимо острова плывет большая четырехмачтовая шхуна. Камера приближается, и мы видим, что шхуна идет под новозеландским флагом и называется «Кентербери». Капитан и кучка пассажиров стоят у поручней, напряженно глядя на восток. Сквозь их бинокли нам видна линия голого побережья. И тут почти внезапно из-за силуэтов далеких гор встает солнце.

Рассказчик

Только что народившийся яркий день – это двадцатое февраля две тысячи сто восьмого года, а мужчины и женщины на палубе – это члены новозеландской экспедиции по вторичному открытию Северной Америки. Обойденная воюющими сторонами в третьей мировой войне – вряд ли нужно говорить, что не из соображений гуманности, а просто потому, что, так же как и Экваториальная Африка, она находилась слишком далеко, чтобы кто-нибудь стал тратить время на ее уничтожение, – Новая Зеландия выжила и даже скромненько процветала в своей изоляции, которая из-за опасного уровня радиоактивного заражения в остальных частях света была почти абсолютной в течение более ста лет. Теперь опасность миновала, и первые исследователи отправились вновь открывать Америку, но на этот раз с запада. А тем временем на другой стороне планеты чернокожие люди спустились по Нилу и пересекли Средиземное море. Как прекрасны ритуальные пляски в населенных летучими мышами залах Матери Парламентов! А лабиринты Ватикана – что за превосходное место для проведения долгих и замысловатых обрядов обрезания женщин! Мы всегда получаем именно то, что просим.


Экран темнеет, слышен гром орудийной пальбы. Когда свет загорается снова, позади группы бабуинов в мундирах, опустившись на корточки, сидит на привязи доктор Альберт Эйнштейн.


Камера движется по узкой полосе ничейной земли, усеянной камнями, сломанными деревьями и трупами, и останавливается на другой группе животных – с другими знаками отличия и под другим флагом, однако с таким же доктором Альбертом Эйнштейном, на такой же привязи, точно так же сидящим на корточках подле их высоченных сапог. Под взъерошенными волосами на добром, наивном лице выражение болезненного смущения. Камера перемещается туда и обратно, от одного Эйнштейна к другому. Крупный план: два одинаковых лица уставились друг на друга сквозь частокол начищенных кожаных сапог своих хозяев.

На звуковой дорожке голос, саксофоны и виолончели дружно тоскуют по детумесценции.

– Это ты, Альберт? – неуверенно спрашивает один из Эйнштейнов.

Другой медленно кивает:

– Боюсь, что да, Альберт.

Внезапный ветер полощет в небе флаги враждующих армий. Цветные узоры на флагах раскрываются, затем флаги опять сворачиваются, вновь разворачиваются и опять свертываются.

Рассказчик

Вертикальные полосы, горизонтальные полосы, крестики и нолики, орлы и молоты. Чисто условные знаки. Но всякая реальность, если к ней привязан знак, уже зависит от своего знака. Госвами и Али жили мирно. Но у меня есть флаг, у тебя есть флаг, у всех бабуино-божественных детей есть флаги. Даже Али и Госвами имеют флаги, и вот благодаря этому оправдывается многое: например, тот, у кого есть крайняя плоть, выпускает кишки тому, у кого ее нет, обрезанец стреляет в необрезанца, насилует его жену и поджаривает его детей на медленном огне.

Но тем временем над флагами плывут громады облаков, за облаками – голубая пустота, символ нашей безликой сущности, а у основания флагштока растет пшеница, и изумрудный рис, и просо. Хлеб для плоти и хлеб для духа. Нам нужно сделать выбор между хлебом и флагами. И вряд ли нужно добавлять, что мы почти единодушно выбираем флаги.


Камера опускается от флагов к Эйнштейнам, а с них переходит на обильно украшенных знаками отличия генштабистов на заднем плане. Неожиданно оба фельдмаршалиссимуса одновременно подают какую-то команду. Мгновенно с обеих сторон появляются бабуины-техники с моторизованными аэрозольными установками. На баках с аэрозолем одной армии написано слово «Супертуляремия», на баках противника – «Сап повышенного качества, 99,44 % чистоты гарантируется». У каждой группы техников с собой талисман – Луи Пастер на цепочке. Звуковая дорожка напоминает о девушке-бабуинке: «Хочу, хочу, хочу, хочу детумесценции…» Вскоре эти сладострастные напевы переходят в мелодию «Земля надежды и славы», исполняемую сводным духовым оркестром и четырнадцатитысячным хором.

РассказчикЧто за земля, ты спросишь? Я отвечу:Любая старая земля.И слава, ясно, Обезьяньему Царю.Что ж до надежды,Ее – будь счастливо твое сердечко – нет вообще,Есть лишь катастрофически большая вероятностьВнезапного концаИли мучительнейшей, дюйм за дюймом,Последней и неисцелимойДетумесценции.

Крупный план: лапы и вентили; затем камера отъезжает. Из баков вырываются клубы желтого дыма и лениво ползут по ничейной земле навстречу друг другу.

Рассказчик

Сап, друзья мои, сап – болезнь лошадиная, у людей встречается редко. Но не бойтесь: наука легко может превратить ее в болезнь универсальную. А вот и ее симптомы. Дикие боли во всех суставах. Гнойники по телу. Под кожей – твердые узелки, которые в конце концов прорываются и превращаются в шелушащиеся язвы. Тем временем воспаляется слизистая оболочка носа, откуда начинает обильно выделяться зловонный гной. В ноздрях вскоре образуются язвы, которые поражают окружающие кости и хрящи. С носа инфекция переходит на глаза, рот, глотку и бронхиальное дерево. Через три недели большинство больных умирает. Позаботиться о том, чтобы умирали все поголовно, было поручено группе блестящих молодых докторов наук, которые служат сейчас вашему правительству. И не только ему, а всем другим, избранным или самолично назначившим себя организаторами всемирной коллективной шизофрении. Биологи, патологи, физиологи – вот они идут домой, к семьям, после тяжелого трудового дня в лабораториях. Объятия сладкой женушки, возня с детками. Спокойный обед с друзьями, затем вечер камерной музыки, а может, умный разговор о политике или философии. В одиннадцать – постель и привычный экстаз супружеской любви. А утром, после апельсинового сока и овсяных хлопьев, они опять спешат на службу – выяснять, каким образом еще большее число семей, таких же как их собственные, можно отравить еще более смертоносным штаммом bacillus mallei[7].


Маршалиссимусы снова выкрикивают команду. Обезьяны в сапогах, отвечающие за запас гениев в каждой армии, резко щелкают бичами и дергают за сворки.

Крупный план: Эйнштейны пробуют сопротивляться.

– Нет, нет… не могу. Говорю же, не могу.

– Предатель!

– Где твой патриотизм?

– Грязный коммунист!

– Вонючий буржуа! Фашист!

– Красный империалист!

– Капиталист-монополист!

– Получай же!

– Получай!

Избитых, исполосованных плетьми, полузадушенных Эйнштейнов подтаскивают наконец к неким подобиям караульных будок. Внутри будок – приборные панели с циферблатами, кнопками и тумблерами.

РассказчикНо это ж ясно.Это знает каждый школьник.Цель обезьяной выбрана, лишь средства – человеком.Кормилец Papio и бабуинский содержанец,Несется к нам на все готовый разум.Он здесь, воняя философией, тиранам славословит;Здесь Пруссии клеврет, с общедоступной «Историей»Гегеля под мышкой;Здесь, с медициной вместе, готов ввести гормоныполовые от Обезьяньего Царя.Он здесь, с риторикою вместе: слагает вирши он,она их следом пишет,Здесь, с математикою вместе, готов направитьвсе свои ракетыНа дом сиротский, что за океаном;Он здесь – уже нацелился, и фимиам куритблагочестиво,И ждет, что Богородица скомандует: «Огонь!»

Духовой оркестр уступает место самому заунывному из «Вурлитцеров», вместо «Земли надежды и славы» звучит «Христово воинство». В сопровождении его высокопреподобия настоятеля и капитула величественно шествует его преосвященство бабуин-епископ Бронкса, держа посох в унизанной перстнями лапе; он собирается благословить обоих фельдмаршалиссимусов на их патриотические начинания.

РассказчикЦерковь и государство,Алчность и коварство –Два бабуина в одной верховной горилле.Omnes[8]

Аминь, аминь.

Епископ

In nominem Babuini[9].


На звуковой дорожке звучит лишь vox humana[10] и ангельские голоса певчих.

«Крест (dim) святой (рр) нас в битву (ff) за собой ведет».

Огромные лапы ставят Эйнштейнов на ноги; крупным планом камера показывает, как эти лапы сжимают кисти ученых. Пальцы, которые писали уравнения и исполняли музыку Иоганна Себастьяна Баха, направляемые обезьянами, хватаются за рукояти рубильников и с ужасом и отвращением опускают их вниз. Слышен негромкий щелчок, затем надолго наступает тишина, которую в конце концов прерывает голос Рассказчика.

Рассказчик

Даже реактивным снарядам, летящим со сверхзвуковой скоростью, требуется определенное время, чтобы достичь цели. Давайте-ка поэтому перекусим, ребята, в ожидании Судного дня!

На страницу:
2 из 3