bannerbanner
Листы одного древа (сборник)
Листы одного древа (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Сава с детства любил закаты. Прощание со светилом всегда наполняло его размышлениями о главном в жизни. Он забывал обо всем, погружаясь в какое-то гипнотическое состояние, впитывая последние лучи солнца. Не то, чтобы это всегда были мысли о смерти. Нет. Просто в этот момент он не мог думать о чем-то поверхностном. Тонкая грань перехода из светлого мира в темный была подобием портала в мир иллюзий. Частенько именно так в его душе рождались замыслы новых картин.

Он оказался в Суриковском сразу после окончания Ручьёвской школы, и первое время никак не мог обрести в шумной столице то душевное равновесие, без которого писать что-то стоящее немыслимо. Благо, ему везло на хороших учителей. То ли он находил их, то ли они высматривали пытливый взгляд собрата в толпе, но так было всегда. Константиныч, как первокурсники звали своего мастера, почувствовал смятение и отпустил пацана на натуру вне плана. Так Сава открыл для себя Пе́трицу. Случай или судьба привели его на берег тихой речки Подмосковья, но в тот день появилась четкая уверенность, что когда-нибудь у него будет здесь свой дом…

Мечты сбываются.

Назойливый звонок сотового телефона распугал все мысли и заставил вернуться в комнату. Покинутое кресло на веранде осуждающе продолжало смотреть на реку в одиночестве.

– Аллё, – недовольно буркнул Сава.

– Извини, если не вовремя, – после некоторой паузы прозвучало в ответ.

– Маша?

– Спасибо что узнал, – в её голосе чувствовалось волнение. – Смотришь на закат?

– Д – да, – он машинально махнул рукой, словно отгоняя наваждение. – Что-то случилось? Полина?

– Успокойся, Скворцов, – небольшая пауза подсказывала, что собеседница курит. – Бывшие жены иногда звонят просто так.

Она что-то хотела ещё сказать, но сдержалась. В наступившей тишине был слышен шум города за окном, который словно говорил, что жизнь никогда не останавливается и течёт сама по себе. Как вода в спокойной Петрице.

– Ты не в Москве? – с каким-то тайным смыслом прозвучал знаковый женский голос.

– Нет.

– Скворцов, ты так и не научился разговаривать с женщинами, – вспыхнула, было, собеседница, но сдержалась от дальнейших нравоучений. – Мы с Полей были на твоей выставке. Вот, собственно, почему и звоню.

– И как? – едва выдавил он из себя.

– Хорошо. Ты не изменил себе. Все такой же романтик.

Они помолчали. И чем дольше затягивалась пауза, тем томительнее она казалась.

– Я видела её, – не сдержалась и первой нарушила молчание женщина.

– Кого? – он попытался сделать вид, что не понимает о чём речь.

– «Девушку на пляже»…

У Савы отчего-то перехватило дыхание, и он заспешил к открытому окну на веранде. Солнце уже утонуло в речке, и хлынувшая откуда-то тьма окутала его полузабытыми воспоминаниями. Они замелькали в сознании, яркими вспышками, выхватывая из какой-то глубины то, что составляло всю его прошлую жизнь.

Знакомство в однокурсницей Машенькой. Их бурный роман. Противостояние семьи столичного профессора, растившей умницу-красавицу не для какого-то аборигена. Их тайный брак и мытарства по обшарпанным съёмным квартирам. Её самопожертвование и его гениальные картины. Вечный поиск денег на холсты, краски и выставки. Вопрос пятилетней Поленьки к папе – «Мы что, нищие?»… И тот удивительный летний день на пляже. Перед самым разрывом.

– Ты знаешь, – её голос донесся, словно из прошлого, – Полина узнала меня на этой картине.

Сразу. Едва увидела её на выставке. Я ей никогда не рассказывала о нашем последнем дне на пляже, но она почувствовала. Потом всю ночь ребенок рыдал у себя в комнате и никого не подпускал к себе. А утром, когда муж уехал на работу, подошла ко мне и так нежно обняла, что у меня слезы навернулись. Я и не заметила, как она выросла. Мы так постояли с ней обнявшись у окна, а она мне и шепчет:

– Тебя так никто не будет любить, как папа.

Опять нависла тягостная пауза, сжавшее сердце с такой силой, что и вдохнуть было больно. Сава, не мигая, смотрел в темноту, поглотившую реку. Он знал, что Петрица рядом, но ее не было видно.

Почему мы так живем, чувствуя, что достаточно протянуть руку, чтобы прикоснуться к тому чего желаем всей душой, но боимся сделать это?

Ностальгия

С возрастом года, как опавшая листва, быстро опадают и куда-то незаметно исчезают. То ли осенний ветер суетится, то ли дворники стараются, но их и не замечаешь. А с годами уходит многое, вернее, лучшее. Оно остается только где-то в памяти, и живет там как-то самостоятельно, отдельно от тебя, и впускает только, когда поскулишь.

Говорят, это ностальгия.

Сначала она появляется в осеннее ненастье, когда впервые сознаешься себе в горькой потере. Невосполнимой. Безвозвратной. Это быстро проходит, потому, что еще веришь во что-то. Но она приходит снова, как зубная боль, от которой не скрыться. Особенно по ночам, когда в тишине так отчетливо молчание одиночества. Забывшись сном под утро, еще видишь счастливые сны и врешь себе, что ты сильнее. И, действительно, первые заморозки еще не зима, и можно смело пройтись по опустевшему парку и отыскать знакомую скамейку. Уютно устроившись на ней, пригреться на робком осеннем солнышке и вспоминать. Вспоминать…

Наверное, это ностальгия.

Слоняться по пустой квартире, ожидая, когда он вернется, и еще на что-то надеяться. Вспоминать, как когда-то он врывался такой взъерошенный и веселый. Легко подхватывал тебя на руки и, уткнувшись носом, смешно сопел в ухо, извиняясь за опоздание. У него вечно были дела. Но в том милом прошлом он мог бросить все и уйти с тобой гулять в парк. Тогда почему-то всегда была хорошая погода, а теперь, вот, дожди. И он возвращается домой усталый, едва что-то буркнув в прихожей. И от него иногда пахнет чужой женщиной, а ты плетешься на кухню, потому, что знаешь, лучше не начинать…

Ностальгия.

Теперь он все чаще закрывается в кабинете и подолгу сидит за своей дурацкой машинкой, она ему стала роднее тебя. Ты засыпаешь без него, а по ночам делаешь вид, что не слышишь, как он ложится и подолгу ворочается, так ничего и не сказав. Даже когда вы гуляете, он молчит, а ты чувствуешь, как он, уже не таясь, заглядывается на других. И все чаще обходит стороной знакомую скамейку в парке, чтобы не остановиться и не присесть. Там всегда теперь мокрый снег.

Он, как ностальгия.

Остались в прошлом веселые поездки на дачу с шумной компанией. Мы теперь вообще все реже ходим к кому-то в гости. Не то, чтобы он меня стыдился. Нет. Просто ему это не интересно. Он наивно полагает, что я думаю также, что мы вообще давно понимаем друг друга без слов. Даже когда мы выбираемся на дачу, он ведет себя также. Мы молчим по дороге, мы не общаемся в том старом доме, который еще хранит воспоминания о том далеком счастливом времени, когда мы позволяли себе быть совершенно беззаботными и озорными.

Теперь я знаю, что такое ностальгия.

Она постоянно со мной. Мы, как две подружки. И, наверное, очень похожи. Трудно жить с одиноким мужиком. Особенно, когда он принес тебя в дом щенком и кормил с руки. Терпеливо учил своему языку и подолгу разговаривал, заглядывая в глаза. Все куда-то пропало, как осенняя листва во дворе. И к этому трудно привыкнуть… Ностальгия.

Крымские персики

Летний базар не оставляет равнодушным даже мужчин. Чем-то он напоминает огромный стадион перед финальным матчем. Только здесь спрессовались массы не любителей футбола или хоккея, а поклонники самой древней игры – в продавцов и покупателей. Ее корни далеко на Востоке, где торговля с незапамятных времен стала национальным искусством. Игроки выступают в разных жанрах, на ходу подстраиваясь под ситуацию, и эта необузданная импровизация приносит несравненное удовольствие, которого не испытать в огромных супермаркетах, где покупатели одиноко слоняются среди безликих стеллажей. Там тебя никто не дернет за рукав, не даст попробовать только что сорванное с грядки, не расскажет о дедушке посадившем или вырастившем что-то. На базаре все кипит и пахнет, как котелок с ухой на костре, от которого трудно оторваться, даже если ты давно сыт.

Эти мысли окутали меня воспоминаниями далекого детства, когда с закрытыми глазами по запаху можно было определить сорт помидора или клубники. Особая атмосфера летнего базара не раздражала суетой и толкотней, она возвращала в то время, когда детвора редко сидела дома. Мы жили на улице. Я вырос в районе портовиков, через дорогу от рыбозавода, причалы которого навечно пропахли рыбой. Ее коптили, солили, вялили, топили жир – и эти запахи, как фотографии из детского альбома, хранятся в моей памяти. Возможно поэтому меня иногда так тянет пройтись по летнему рынку, пропитанному подобными воспоминаниями.

Для непосвященного это какофония запахов ни о чем не скажет, для меня же это незримая тропинка в то далекое время, когда на воскресный завтрак мама отваривала картошку в мундире, а я бегал к соседнему магазину, у дверей которого бабки продавали хамсу пряного посола. Она была кучками разложена на газетке, промокшей от рассола, который темными пятнами растекался по изображениям членов правительства в одинаковых пальто и шляпах. Свое верховенство над важными персонами того времени хамса демонстрировала сдержанно и уверенно, словно повторяя знаменитую мудрость. Все проходит, и это тоже пройдет. Прошло, но память бережно хранит образ горки хамсы за гривенник, с веточкой укропа, зернышками перца и незабываемым запахом.

Мой нос приводит к бочке с отборной сельдью. Она красиво уложена большим веером хвостами в центр, но душу не трогает. Рядом прилавки ломятся от форели и лосося на ледяной крошке, осетровых балыков, вяленого угря и воблы, малосольной горбуши и кижуча. Это все из чужой жизни. Хамсы нет.

Ряд с подсолнечным маслом невелик. Теперь все привыкли к рафинированному в пластиковых бутылках. Но какой салат можно сделать с маслом без запаха и вкуса. Теперь помидоры еще и режут мелко, словно винегрет. А помидор должен быть крупный и нарезан крупными ломтями, чтобы ароматное масло в себя вобрал. А масло должно быть темным, густым, как сироп, и пахнуть густо-густо семечками и травой. Не знаю, как это раньше делали, но можно было ложкой черпать этот запах вперемежку с помидорным.

Побродив немного, уверенно беру след, как охотничья туманным утром. В толпе не разглядеть, но запах тот. Пробиваясь к прилавку, слышу характерный крымский говорок. В нем все вперемешку – и хохлы, и москали, и татары оставили свой след, века обкатали его, сделав легко узнаваемым. Дородная бойкая толстушка нахваливает свой товар. Встретившись со мной взглядом, расплывается в приветливой улыбке. Очевидно она распознала во мне ценителя, если не маньяка крымских персиков. А они хороши! Лежат не горкой, как на соседних прилавках, где товар помельче, а каждый в своем гнездышке. Как их довезли? Крупные, сочные, того и гляди лопнут в руках. Хозяйка тут же предлагает один надрезать, на пробу, но я категорически отвергаю это, протестующее размахивая руками. Запах у них такой, что ошибиться невозможно, а на просвет посмотришь, косточка с размер соседних собратьев из других краев. Правда, и цена у крымских под стать размеру. Шарю по карманам, выгребая наличку, и стыдливо опускаю взгляд. На все. Она понимающе улыбается и без веса бережно кладет три штуки в большой пакет, чтобы персики не касались друг друга.

Выбравшись из рыночной толчеи, решаюсь идти домой пешком, чтобы в автобусе на раздавить свою покупку. Путь неблизкий, но нахлынувшие воспоминания позволяют забыть, что подобный марафон я позволял себе давно. Лет двадцать назад. Да, бежит время…

Мама выросла в Севастополе, где в пору моего детства жили три ее сестры и два брата. Наша семья была небогатой, но иногда летом ездили в отпуск к родственникам. Это становилось событие года. К нему все готовились, и когда во дворе тёти Шуры собиралось человек тридцать, начинался пир. Взрослые долго сидели за длинным шумным столом, вспоминали, шутили, пели грустные песни, обнимались и что-то обсуждали, не очень понятное мне, но это единение навечно отпечаталось в душе пацана. Как же это было здорово – уехать далеко-далеко от дома и вдруг обнаружить, что все тебя любят и помнят, как года три назад ты расшиб коленку и дядя Миша нес тебя домой на руках, а ты пообещал ему тоже носить его до самой старости. Боже, как славно это было!

А главное – весь дом тёти Шуры был пропитан запахом персиков. Они были умопомрачительно огромными. Да-да, именно так. Каждый на подбор, по полкило. Небольшие деревца в их саду стонали от таких персиков, растопыривая ветви в стороны. Их заботливо подпирали рогатинами, но ветки все равно прогибались под такой тяжестью. Если присесть и посмотреть через персик на солнце, он казался живым, с косточкой вместо сердца.

В саду царствовал муж тёти Шуры Иван Иванович. По ранению его комиссовали во время войны, и он нашел себя в садоводстве. Долго и упорно отбирал, скрещивал и выращивал эти удивительные персики. Однажды я застал его за странным занятием, оставившим след в моей душе. Иван Иваныч разговаривал с персиками. Он сидел на своей маленькой табуреточке под деревцем, курил и говорил что-то негромким хрипловатым голосом, обращаясь к деревцу. Это было так неожиданно, что я растерялся и вдруг спросил – можно я тоже с вами посижу. Иван Иваныч посадил меня в себе на коленку и кивнул в сторону ветки перед ним, поясняя, что та болеет. Мол, привил ее по весне, а она нынче капризничает. Наверное затосковала по своим. Увидев мои округленные глаза, усмехнулся – издалека гостья. Иранская. Вот и приходится ее успокаивать, чтобы не болела. Моя детская душа переполнилась сочувствием, но я не знал, как ей помочь. Иван Иваныч сгреб худенькие плечи пацана и, наклонившись, шепнул на ухо – мол ты ей расскажи о себе, она боится незнакомцев.

Как давно это было, а помнится до мельчайших деталей…

Придя домой, я положил персики в большую вазу, даже не сполоснув водой. И тут же комната наполнилась их ароматом. И я, как в детстве, сел перед ними и заговорил, успокаивая. Мол не бойтесь, вы же гости. Никто вас есть не будет. Живите тут спокойно. Возможно вы далекие потомки той самой веточки, что когда-то привил Иван Иваныч в своем саду на Воронцовой горе Севастополя, а я говорил с ней по-братски. И мне подумалось – почему люди не умеют так говорить друг с другом, как я, с крымскими персиками.

Хилер

Мне было за сорок, когда в составе команды молодых ребят я поехал на чемпионат Евразии по карате. И не в качестве тренера, а – как боец. Возможно, в иное время такой поступок считался бы рискованным, но в начале 90-х, неожиданная вседозволенность дала возможность проявиться не только в бизнесе, но и в спорте. Кто-то бескорыстно помогал своей команде, а кто-то вкладывал серьезные деньги в новые клубы и новые имена, рассчитывая на будущую отдачу. Тогда мое студенческое увлечение карате переросло в профессию. Я 20 лет не снимал кимоно, был президентом клуба и с командой мальчишек часто ездил на семинары и соревнования во Францию. Возможность самому участвовать в крупном чемпионате была просто мечтой. Да, и не я один был такой.

Фанаты откликнулись со всех уголков страны. На открытии чемпионата стал ясен его масштаб. Десяток лиц, знакомых по предыдущим соревнованиям, растворился среди нескольких сотен участников. Огромный стартовый взнос никого не остановил. Впрочем, и объявленные организаторами чемпионата непривычно большие денежные призы тоже не были целью. Каждый хотел доказать себе, что он первый. И это сразу стало заметно уже в отборочных поединках. Несмотря на заявленный бесконтактный уровень соревнований по правилам международной организации WUKO, судейская бригада заняла лояльную позицию при оценке жестких ударов в голову и спину. Полилась кровь, а бойцов после тяжелых нокаутов просто выносили с татами.

Мы жили в эпоху перемен. Ассоциации различных видов единоборств еще не обрели популярность, и все стремились занять главенствующую позицию в федерации каратэ страны. Со сменой лидера менялись правила проведения поединков – каждый стремился протащить своих бойцов, используя особенности судейства своего стиля. Все эти «подковерные» интриги мне были хорошо знакомы, поскольку сам часто принимал участвовал в судейских бригадах соревнований, как аттестованный судья по каратэ всероссийской категории. Впрочем, тогда протесты и разбирательства ни к чему не приводили – устроители чемпионата Евразии по карате ссылались на положительный европейский опыт новых поправок в правилах. Молодые ребята, приехавшие из дальних уголков на первый в своей жизни солидный чемпионат, готовы были жертвовать всем ради громкого титула.

В полуфинале у меня была встреча с очень жестким парнем, который агрессивностью старался компенсировать недостаток техники. Я поймал его, когда он «провалился» на атаке, но в падении он достал меня ударом в позвоночник. В горячке поединка я еще как-то выстоял, проиграв по очкам, но утром не смог встать с кровати. Начался новый период жизни, резко и без предупреждений. Правая нога не слушалась, любое движение вызывало боль. Спать мог только урывками – стоило расслабившись во сне, как тут же просыпался от боли. Помимо физических проблем, пришлось расстаться со многим, что было дорого. Оказалось, что весь жизненный уклад, подчиненный карате, теперь стал чужим.

Я не был профессионалом карате в строгом смысле этого слова, поскольку основные деньги зарабатывал сисадмином в банке. Однако были ежедневные тренировки и утренние 10-километровые пробежки, работа в нескольких минутах ходьбы от дома, на первом этаже которого были два спортзала собственного клуба, где я, по сути, и жил. Каждый день в 18:10 я менял банковскую униформу на кимоно, и начиналась моя вторая, главная, жизнь. Сначала вел тренировку у малышей, потом сам занимался со взрослыми. Дважды в неделю проводил третье занятие с оружием. После такой нагрузки долго не мог заснуть, пытаясь переводить книги по карате с английского и французского, пробовал осваивать японский, просматривал километры видеозаписей соревнований и учебных материалов. Еще подготовка к судейству, соревнованиям, зачетам, экзаменам, семинарам, поездкам во Францию и приему ответных визитов. Учеба на заочном в Международной Академии Боевых Искусств, куда дважды в год ездил на сессии.

Пишу об этом так подробно, чтобы было понятно, как в один миг эта жизнь стала недоступной. Конечно, я мог бы остаться просто тренером и участвовать в судействе, сидеть на тренировках и покрикивать на учеников… Нет, это было не для меня. Тогда я учился ходить, держась за стенку, выпил мешок таблеток, выписанных десятками врачей, не соглашался на операцию, на что-то надеясь. И однажды судьба столкнула меня с фирмой, которая посылала страждущих к филиппинскому хилеру, творящему чудеса. Раньше мне доводилось читать о тех, кто без хирургических инструментов проводит операции, причем успешные, но испытать это на себе… Впрочем, к тому времени я уже готов был на любые эксперименты. И, собрав с помощью друзей необходимую сумму, я через пару недель вылетел из Шереметьево навстречу неизвестности.

Перелет до Манилы был долгим, и уже в самолете мы познакомились со всеми участниками нашей группы. Десять соотечественников решились на отчаянный шаг по разным причинам: двое «реальных братков», Федя и Серега, чьи буйные головы были пробитыми разными предметами, но с одинаковыми последствиями; супружеская пара с пацаном лет семи, у которого с детства не вращалась шея; еще одна супружеская пара, которая никак не могла родить наследника; две подруги бальзаковского возраста с женскими проблемами и бывший спортсмен в моем лице.

Случилось так, что моя соседка по самолету, переводчица Наташа, так хотевшая родить дочку, к тому моменту уже много прочитала об этих кудесниках, и, найдя в моем лице благодарного слушателя, всю дорогу с восторгом рассказывала о хилерах. Оказывается, только на Филиппинах есть четыре благих места, где они могут творить свои чудеса. Объясняется это какими-то энергетическими воронками, которые сфокусированы в четырех горных деревеньках. Ведь все семь тысяч филиппинских островов раскинуты вдоль самой глубокой впадины Тихого океана. Внизу проходит стык тектонических плит, и вся страна просто живет на вулканах. Именно там, сквозь разломы в земной коре, хлещут энергетические потоки небывалой силы, и избранные умею ею пользоваться. Их называют хилерами, от английского – исцелять. Причем, настоящие целители могут проводить свои операции только в тех четырех особых местах. Остальные «хилеры», гастролирующие по всему свету, попросту шарлатаны, даже если они и учились у филиппинских монахов.

Тогда рассказ Наташи был для меня не просто познавательным, он стал той ниточкой, за которую ухватился отчаявшийся от неудач в лечении неожиданной беды человек, который устал блуждать по темному лабиринту, на каждом повороте которого у него просто вытягивали деньги из карманов. К октябрю 1995 года я прошел столько «специалистов именно моей болезни», что с первого взгляда мог определять сумму, которую с меня запросят за услуги. В остальном они ничем не отличались. Я даже мог поддерживать научную беседу с использованием медицинской терминологии, но результат был всегда один. Вернее – его отсутствие. Вот почему длинный рассказ Наташи во время многочасового перелета тем октябрьским днем стал для меня «Рубиконом». Я слушал восторженный голос своей соседки и представлял того, кто может вернуть меня к нормальной жизни. Под гул турбин за бортом я прошел с еще неизвестным мне хилером долгую дорогу от пацана в одной из миллионов многодетных хижин до целителя.

Все начинается с того, что по всем островам архипелага филиппинские монахи ищут по известным только им критериям необычных детей и берут их на воспитание. Таковых считают счастливчиками.

Высоко в горах есть монастырь, где их обучают до совершеннолетия. Причем отсев достаточно большой: далеко не все выдерживают суровые условия или не оправдывают надежды учителей. Таких возвращают к обычной жизни. Оставшиеся должны пройти суровый экзамен – 30-дневную «сухую» голодовку. Только тогда в человеке происходят какие-то изменения, и он становится хилером. Без пищи и воды послушник должен провести 30 дней в пещере за молитвами. В любой момент он может уйти или попросить помощи, и лишь выдержавший испытание затем проходит посвящение в хилеры. У него открывается способность видеть человека насквозь, со всеми недугами. Находясь только в одном из четырех уникальных мест, он способен концентрировать особую энергию для излечение болезней.

Мне, получившему атеистическое воспитание и проработавшему 15 лет научным сотрудником в международном центре ядерных исследований, это казалось чем-то запредельным. Однако сильное желание вернуться к нормальной жизни преодолевало все сомнения. И вот десять страждущих из далекой России входят во двор двухэтажного дома, небольшого поселка, расположенного в том самом месте Филиппин. Настороженно озираясь по сторонам, рассаживаемся в плетеные кресла, стоящие в тени деревьев. Утреннее солнце по местным понятиям еще не припекает, но я жадно припадаю к стакану прохладного сока, поднесенного коренастой островитянкой. Через переводчика нам объясняют, что доктор Руди нас ждет и скоро примет. Хотя государственным языком считается пилипино (так на Филиппинах называют тагальский), многие бегло говорят на английском. Я уже успел заметить, что к человеку с белой кожей отношение у местных очень уважительное, и они прощают все мои ошибки в английском и охотно отвечают на вопросы.

Осмотревшись, отмечаю, что дом хилера в деревушке один имеет два этажа. Остальные представляют собой какие-то хлипкие постройки с соломенной крышей, в окнах нет стекол, а из мебели в комнатках видны скатанные циновки в уголке и непременно телевизор на маленьком столике. Заметив мое любопытство, островитянка показывает на большой черный плакат у входа в дом хилера, где, как на школьной доске, мелом начертано расписание, и объясняет, что всю эту неделю Руди будет работать с нами. Список длинный. Наверное, в качестве рекламы рядом с фамилиями пациентов, указаны страны. За Россией вижу США, Англию, Японию.

А вот и сам доктор Руди – энергичный, среднего роста в цветастой рубашке с короткими рукавами. Он здоровается со всеми за руку, улыбается белозубой открытой улыбкой. Отмечаю сильную ладонь с короткими пальцами. Лицо умное, приятное, движения быстрые и точные. Выглядит лет на 30–35, хотя очки придают лицу солидность. Я уже заметил, что филиппинцы не носят очки вообще, даже солнцезащитные. Из разговора выясняется, что Руди уже 52 года, и в доме живет его семья – жена, пятеро детей, двое старших сыновей женаты, и есть уже внуки. Все помогают хилеру и работают по дому. Нас приглашают пройти в кабинет и, отодвинув белые простыни, отгораживающие часть двора, пропускают вперед. Я смотрю на соотечественников, приехавших сюда по разным причинам и из самых разных мест, но движимых единым желанием. Все как-то разом притихли и насторожились. Возможно, у многих этот шаг связан с последней надеждой.

На страницу:
3 из 4