
Полная версия
Бульвар Ностальгия

Владимир Савич
Бульвар Ностальгия
Табуретка мира
Когда я появился на свет, отец мой уже окончил юридический курс местного университета и работал инспектором в областном отделе ОБХСС. И по сегодняшний день я не знаю расшифровки этой аббревиатуры. Что– то, связанное со спекуляцией и хищениями.
Не знаю, был ли отец рад моему появлению на свет, но доподлинно известно,
что на мою выписку из роддома он не явился. Спустя три десятилетия я так же
не явился в роддом за своей дочкой (по всей видимости, это у нас
наследственное), но это вовсе не значит, что я не был рад её рождению.
Напротив, рад, и люблю свою дочь! Храни её Господь!
Ну да оставим это! Рассказ ведь не о любви, он о музыке, точнее о гитаре, нет
о табурете, а может быть о жизни!!?? Решать тебе, читатель, а мне– время
рассказывать.
Итак, отец. Ну что отец! Отец постоянно был занят на службе: ловил, сажал,
расследовал. Проводил облавы, выставлял пикеты, устраивал засады, называя
это оперативной работой (оперативкой). Этой самой оперативкой он был занят
с утра до вечера, прихватывая иногда и ночи. Все свое детство я думал, что
отец у меня какой-то очень засекреченный разведчик, где-то между Рихардом
Зорге и Николаем Кузнецовым!
Наши жизни пересекались крайне редко. Временами мне казалось, что я люблю
своего отца, а иногда я его, страшно сказать, ненавидел. Наши отношения
напоминали мартовские колебания термометра.
– Не грызи ногти. Не ковыряй в носу. Зафиксируй этот момент. Закрой рот. Я
дам тебе слово – командным громким голосом требовал отец. Ртутный столбик
падал за отметку ниже нуля.
– Опять со шкурами валялся, – кричала мать, стряхивая с его пальто сухую
траву и хвойные иголки.
– Что ты мелешь! Я всю ночь провел в засаде! – тихим усталым голосом отвечал
отец.
Слово «засада»– грозное и опасное само по себе, да еще произнесенное таким
утомленным голосом, становилось просто героическим.
Я живо представлял себе, как отец лежит в мокром овраге в ожидании шкуры.
Шкура – небритый угрюмый дядька – бродит по ночному лесу, трещит
валежником, грязно ругается и замышляет что-то гадкое, подлое, низкое, но тут
выходит мой отец и с криком: «Попалась, шкура!» валит детину на землю,
крутит ему руки и везет в отдел.
В такие моменты ртутная стрелка резко шла вверх.
Высшую отметку моего отношения к отцу термометр показал, когда он
попал в автомобильную катастрофу. Ходили слухи, что в день аварии отец был
со «шкурой», но я верил в засаду. Врач дал ему всего одну ночь жизни. Но отец
выжил и вскоре уже снова требовал, чтобы я не грыз ногти и не ковырял нос.
Отметки абсолютного нуля и сожалений по поводу врачебной ошибки они
достигли, когда я стал битником. Я даже помню фразу, сказанную отцом на мой
жизненный выбор.
– Лучше бы ты стал бандитом!
– Почему? – удивился я.
– Потому что в хипаках нет ничего человеческого!
– Поясни!
– А что тут пояснять. В человеке все должно быть прекрасным. А у хипаков
что? Патлы, буги-вуги и эпилептические припадки.
– Почему эпилептические?! – воскликнул я.
– Потому что видел ваши танцы, – ответил отец.
– Пусть в них нет ничего прекрасного. Зато у них интересная и насыщенная
жизнь! – патетически воскликнул я.
– Жить нужно как Павка Корчагин, чтобы не было мучительно больно за
бесцельно прожитые годы!
– Корчагин – анахронизм. Слушай Ричи Блэкмора!
– Пройдет пару десятков лет, и твой Блекмордов станет для твоих детей таким
же анахронизмом!
Отец оказался прав. Для моей дочери Павкой Корчагиным служит Nick Carter
из «Backstreet Boys».
– Ты напоминаешь мне «изи дей херд найт» («easy day hard night», «тяжелый
вечер легкого дня»), – ответил я отцу, перефразировав на свой лад название
«битловской» песни.
– Не выражайся! – воскликнул отец. Принимая, очевидно, английское «hard» за
русское нецензурное слово.
Как всякий интеллигент во втором поколении, отец презирал жаргонизмы и
крутые словечки.
– Пока не поздно возьмись за голову. Иначе тебя посадят, – сказал отец в
заключение.
Но я не послушал (в моем кругу слушать предков выглядело таким же
анахронизмом, как и читать Н. Островского) и по-прежнему слушал «Deep
purple», и всякую свободную минуту проводил с гитарой, пытаясь сдирать
импровизации с Р. Блекмора.
– И на такой доске, – сказал ведущий городской гитарист Ободов, – ты хочешь
взлабнуть Блекмора!?
Я промолчал.
– Хочешь Блэкмора лабать, стратакастер должен мать! – и Обод вытащил из
шкафа кремового цвета «Фендер стратакастер».
– Можно? – попросил я.
– Уно моменто, – ответил Обод и врубил гитару в усилок. Пальцы у меня
задрожали, лоб покрылся испариной. Чуть успокоившись, я выдал гитарный
импровиз композиции «Highway star». Клянусь, мне показалось, что она
прозвучала лучше оригинала.
– Не хило! – присвистнул Обод.
– Сколько тянет такой агрегат? – поинтересовался я, обводя взглядом
музыкальное хозяйство Ободова. Сумма, названная им, равнялась цене
последней модели «Жигулей».
Тогда я стал мастерить гитару самолично. Кое-что я выпрашивал, кое-
что воровал, кое-что покупал, а кое-что выменивал. Кроме того, стал ходить на
разгрузку вагонов на местный силикатный (клеевой) комбинат. Комбинат
«сяриловка», как называли его в городе, представлял собой вороха гниющих
костей, армады наглых крыс и мириады жирных шитиков…
Лучше всего у меня получалась гитара. Корпус я смастерил из цельного
куска мореного дуба, выменянного на деревообрабатывающем комбинате за
«пузырь «Лучистого». Гриф – от списанной школьной гитары. Фирменные
звукосниматели я выменял на фарфоровую статуэтку. Статуэтка с моей
фамилией всплыла на допросе фарцовщика Алика Кузькина.
– Покажи дневник, – попросил как-то удивительно рано вернувшийся со
службы отец.
– Зачем? – спросил я.
– Я хочу знать, что у тебя по физике.
– Нормально у меня по физике!
– Почему по физике? – удивилась мать.
– Потому что он мастерит свои гитары из раскромсанных телефонов-
автоматов! «Вот змей, а говорил, что фирменные» – ругнул я Алика Кузькина. -
Понятно?
– Негодяй! – закричала мать, – как ты мог! – Было не совсем понятно, чем
возмущена мать: воровством домашней статуэтки или распотрошением
общественных телефонных автоматов.
– Сию же минуту вынеси весь этот битлизм из дома, – приказал отец.
– Я имею законную жилплощадь и право на собственность!
– Ну, тогда на основании ответственного квартиросъемщика вынесу я, – заявил
отец и тронулся к моему музхозяйству.
– Не тронь, или я тебя урою, – мрачно пообещал я.
– Ах ты, Махно! Японский городовой, ах ты, власовец! Хобот крученный!
Советская власть с Гитлером справилась, а с тобой, битлаком, в два счета
разберусь! – кричал отец, топча ногой записи «дипперполцев».
В книжном шкафу задрожали стекла, с полки упал и сломал себе голову
пластилиновый Ричи Блэкмор.
– Что ты делаешь, – закричала мать, – я, между прочим, деньги на эти кассеты
давала.
– Делают в штаны, а я перевоспитываю твое воспитание! Вырастила Махно! -
Разобравшись с записями, отец приступил к гитаре. Я выпятил грудь и засучил
рукава.
– Ты что на меня, советского офицера, руку вздумал подымать? Да, да, да я, я
тебя… Да я з-з-з – знаешь … Да я так их, их, их. Су, у, уб, бчиков крутил!
– Надорвешься! – сопел я под тяжестью отцовского тела
– Посмотрим, посмотрим, – заваливая меня в кресло. Послышался хруст
ломающейся гитары.
Казалось, это хрустит не гитара, а весь мир, да что там мир, хрустела и
ломалась Вселенная.
– Я тебе этого никогда не прощу, – плачущим голосом пообещал я отцу и сгреб
под кровать гитарные ошметки.
– Ничего, ничего, – хорохорился победивший отец, – еще будешь благодарить!
– Пусть тебя начальство благодарит, а я ухожу из твоего дома.
Квартиросъемствуй без меня! – и, громко хлопнув дверью, я выбежал на двор.
Неделю я не ночевал дома. Дни проводил на берегу лесного озера,
примыкающего к нашему микрорайону: здесь пахло молодой листвой и
озерной тиной. Ночь коротал на чердаке: под ногами хрустел шлак, по ноздрям
шибало птичьим пометом. Я осунулся, почернел, пропах костром, тиной и
голубиным дерьмом. На восьмой день на меня был объявлен розыск. На
девятый, как отца Федора с горы, меня сняли с крыши и привели домой.
– На кого ты похож! – воскликнула мать.
– Je me ne suis pas vu pendant 7 jours – ответил я. («Я не видел себя 7 дней»)
– Ты шутишь, а я все эти дни не сомкнула глаз.
На деле все выглядело несколько иначе. Все эти дни между родителями
возникал приблизительно такой диалог:
отец – Как ты можешь спать, когда твой ребенок неизвестно где?
мать – Нечего лезть в воспитание с такими нервами. Походит и вернется!
отец – Что значит походит! Где походит? Это же твой ребенок!
мать – Хорошенькое дело. Может, я поломала его гитару!? Может, я истоптала
его записи!?
отец – Я поломал! Я и починю!
мать – Он починит! Не смешите меня, у тебя ж руки не с того места растут!
отец – У кого руки! У меня руки! Я, между прочим, слесарь 4 разряда!
мать, – Какой ты слесарь! Сколько ты им был? Ты же кроме как орать, сажать, да
валяться в засадах, ничего не умеешь!
отец – Ты напоминаешь хер дей найт.
мать – Сам ты хер, а еще член партии!
Но вернемся в день моего возвращения.
– Отец все эти дни места себе не находил! – сообщила мать.
– Где, в засаде? – съязвил я.
– Зачем ты так, – мать грустно покачала головой. – Отец переживал, что так
получилось. И гитару твою, между прочим, чинил.
В квартире и правда– стоял тяжелый запах столярного клея, живо напомнивший
мне заваленный костями двор силикатного комбината. К нему примешивался
хвойный канифольный дух.
– Сын, я был не прав, – сказал мне вечером отец.
– А с этим мне что делать? – я указал на гитарные ошметки.
– Я починю, слово коммуниста, починю! – твердо заявил отец. – Я уже, между
прочим, столярный клей заварил и канифоли достал. Склеим! У нас руки не с
того места, что ли, растут! Спаяем!
В доме закипела работа. Возвращаясь с работы, отец быстро ужинал и говорил:
– Пошли делать нашу гитару.
Месяц мы кропотливо выпиливали, выстругивали, долбили и паяли.
Пропахли стружкой, канифолью и столярным клеем. В наш с отцом лексикон
вошли слова: долото, рашпиль, колок, порожек, мензура и струнодержатель.
Консультантом выступал скрипичных дел мастер Смычков! Отец пошел даже
на служебное преступление, изъяв из вещественных доказательств,
хранившихся в его рабочем сейфе, звукосниматель от болгарской гитары
«Орфей». От этого звук нашего изделия получился мягкий, плавный, гладкий
примиряющий звук, совсем не роковый, но, добавляя фуза и пропуская гитару
сквозь ревербератор, я добивался нужного звучания. Остатки фанерного шпона,
шедшего на гитарный корпус, мы пустили на кухонный табурет.
– Табурет мира! – объявил отец.
Единожды взошедший на скользкую тропу русского рока (самобытного,
как собственно все русское) рискует сломать на ней свои конечности. Но таков
уж наш русский путь: скользкий и опасный. Возможно, на этой тропе у него
пробился родительский ген. Все может быть, потому что отец пошел на новое
преступление и затребовал якобы для расследования, из обхэсовских
загашников все наличные записи «Диперполцев». Таким образом, был
восстановлен и даже расширен мой музыкальный архив. Вскоре настала
очередь изготовления усилителя и звуковой колонки, ну и соответственно,
нового служебного преступленья. Отец притащил из ведомственных подвалов
лампы, транзисторы и 50-ваттный динамик. Добром этим, как утверждал отец, был забит весь ведомственный склад!
Через год отец мог запросто отличить «Битлов» от «Роллингов». Гитару
Р.Блэкмора от гитары Д. Пейджа. Через два ездил со мной в качестве оператора
на многочисленные халтуры, а еще через год явился на партийное собрание в
джинсах и заявил, что рок есть прогрессивное течение и потребовал
реформации социалистической законности!
После такого заявления отец был срочно переведен из органов во
вневедомственную охрану. Будучи начальником охраны мясокомбината, отец по
следовательской привычке разоблачил группу злостных расхитителей колбас и
был вынужден выйти по выслуге лет на пенсию. Последние два года своей
жизни он не работал, хранил у себя мой халтурный аппарат, и, сидя на
«табурете мира», с надеждой глядел в окно в ожидании моего возвращения.
Завидев машину, отец оживал. Оперативно расставлял аппарат, доставал
квашенную по особому рецепту капусту, маринованные огурцы, полученную
по пенсионному пайку работника МВД тонко струганную китайскую ветчину
и хрустальные тонконогие рюмки.
– Не мешай, – ворчал он на протестующую мать.
– Но тебе нельзя! У тебя же два инфаркта.
– Отойди, ты напоминаешь мне хер дэй найт.
– Сам ты хер, хоть уже и не член партии.
На одной из «халтур» у меня украли «нашу» гитару. В последнее время
старой гитарой я почти не пользовался, ибо имел уже приличную японскую
доску, но в тот злополучный день с «японкой» что– то случилось, пришлось
взять с собой старую самопальную гитару. Вечером, грузя аппаратуру в
машину, я нигде её не нашел. Как я не увещевал работников общепита, чего
только не обещал за возвращение инструмента, все было тщетно: общепитовцы
непонимающе пожимали плечами и виновато улыбались.
Тогда на ноги был поднят весь городской музыкальный рынок, но это ничего не
принесло. «Наша» гитара исчезла бесследно. А вскоре умер отец. Вышел за
чем-то на кухню, а вернулся на моих руках, уже мертвым.
На дворе как раз свирепствовали ветры экономических реформ. Было пусто не
только в магазинах, но и в бюро похоронных услуг. В канареечного цвета доме,
где расположилась скорбная организация, кроме директора и нескольких не
совсем трезвых личностей не было решительно ничего: ни кистей, ни венков,
ни лент, ни даже гробов.
– Надо позвонить в органы, – посоветовал я матери.
– О чем ты говоришь! – воскликнула она. – Ведь его, по существу, уволили
оттуда.
– Но, заметь, с ветеранским пайком, – привел я весомый аргумент.
– Ты думаешь, может что-то получиться?
– Уверен! Тех, кого вчера увольняли, сегодня числят героями!
Я оказался прав! Органы выделили на изготовления гроба: доски, красный
обшивочный материал и даже ярко-малиновые кисти. Вновь в мой лексикон
вошли слова: долото, ножовка, рашпиль и стамеска…
Все, что осталось у меня от отца – несколько его черно-белых снимков, да
обшитый шпоном табурет. Однажды встретившиеся на хитро сплетенных
дорогах человеческих судеб, свидимся ли мы вновь? Глядя на «табуретку
мира», уверен, что встретимся.
Встреча
1Чем дальше я удаляюсь от дней упорхнувшего детства, тем чаще снится
мне мой старый окруженный стеной покосившихся сараев двор – место, где
прошли лучшие дни жизни. Чем отдаленнее от меня улица, где я когда-то жил,
тем явственней видится мне в ночных эмигрантских сновидениях
скособочившаяся фанерная будочка киоска «Союзпечать» на её углу, из которой
с завидной регулярностью в дни родительской получки приходили ко мне
книжки на лощеной бумаге.
Крутится дочь у навороченного «лазера» и ломается под новомодные
хиты, а я смотрю на нее и вспоминаю, как стоял, раскрыв рот, дрыгаясь под
звуки «босанов» и «шейков», что неслись из окон канувшего в лету ресторана
«Плакучая ива».
Но странное дело: чем отчетливее вижу я старость, угрюмо глядящую на меня
из мути зеркальных глубин, тем трудней мне разобраться, где заканчивается
реальность детских воспоминаний и начинается придуманная мной же история
о событиях минувших дней. Может вовсе и не существовал тот двор, который,
исчезнув с лица земли, по-прежнему хранит мои следы? Может я никогда и не
стоял у того ресторана и не слушал музыку давно уже не существующего
оркестра?
Как безумно далеки те годы! Только сны, пожелтевшая фотография лопоухого
мальчугана в коротких штанишках, да стопка виниловых пластинок и связка
выгоревших тетрадных листков – вот, пожалуй, и все, что осталось от детства.
Но разве может размытый временем лист, или чудом сохраненная обложка
школьного дневника служить веским аргументом в пользу реальности
минувшего, если такая могущественная штука, как память, сомневается в его
достоверности?
2
Мои музыкальные способности проявились рано и своеобразно. Так,
например, разорвав очередную футболку, я, вместо того, чтобы изображать
горе, нес её домой, горланя приятным дискантом модную в те времена песню
(безбожно перевирая ее при этом): «Чья майка, чья майка…», – и сам же себе
отвечал: «Моя!» Во дворе меня называли «наш Робертино Лоретти» и угощали
пенкой от сливового варенья. Местная шпана звала меня «Магомаевым» и
заставляла танцевать твист, собирая за это деньги с прохожих. Слава моя росла.
Дошла она и до родителей.
– Наш мальчик обладает музыкальными способностями, – сказала как-то
бабушка.
Почему это сказала бабушка, а не дедушка, или, например, родители? Ну, во-
первых, у меня не было дедушки. Во-вторых, родителям всегда немножко не до
детей, когда в доме есть бабушка. И, в-третьих – и это, пожалуй, главное -
женская душа, а тем более душа бабушки, обожающей своего внука, устроена
таким образом, что может рассмотреть талант там, где другие видят только
детское дурачество.
– И в чем же они заключаются, эти самые таланты? – недоуменно вскинули
брови родители.
– Ну здравствуйте, приехали! Наш Боря уже давно имеет стабильный успех, а
родители ни ухом, ни рылом.
– Правда? И что же это за успех? По математике?
Мои родители, занятые диссертациями, так редко бывали дома, что без конца
чему-то удивлялись. «Как, у Бори выпал зуб?» «Как, Боря носит уже 33
размер?» «Как, у Бори скарлатина?» Теперь вот оказались еще и способности…
– И по математике тоже. Мальчик за деньги поет в подворотне, – ответила
бабушка.
– Мама, как же вы допустили?
– Что мама, что мама, – защищалась бабушка. – В конце концов, вы же -
родители. Взяли бы, да и поговорили с сыном, да направили его способности в
нужное русло.
– А что, и поговорим! – закричал папа.
– А что, и направим! – поддержала его мама.
Весь это разговор долетает за перегородку, отделяющую «салон» от маленькой
комнатки, где за письменным столом сижу я, вислоухий мальчуган, и
старательно насвистываю новомодный мотив песни «Королева красоты».
Вечером «Королева» сулит мне сигарету «Памир».
– Иди сюда, лоботряс! – кричит мне из-за перегородки отец.
– Гарик, поласковей, поласковей, это же твой сын, – просит бабушка.
Я прекращаю свистеть и с ангельским смирением вхожу в «салон».
– Слушай, лоботряс, – обращается ко мне папа. – Скажи, это правда, что ты
поешь в подворотнях за деньги?
Я провожу рукой по вспотевшему лбу. Лоб у меня крепкий, высокий и совсем
не трясется. «Отчего же тогда отец упорно называет меня лоботрясом?», -
думаю я, и, переминаясь с ноги ногу, отвечаю: «Ну, если это можно назвать
деньгами, то да, хотя…».
– Ну, вот и прекрасно, – не дает мне развить мысль отец, – за заработанные в
подворотнях деньги ты с завтрашнего дня начинаешь развивать свои
способности.
– Какие способности? – спрашиваю я, надеясь, что мне купят велосипед и
отдадут в секцию велоспорта. А может быть, лук? Ведь лук – это так
романтично, от него веет историями Шервудского леса.
– Музыкальные, – прерывает мои мечты отец.
– А что это значит? – удивленно спрашиваю я.
– Это значит, – говорит бабушка, – что мы купим тебе музыкальный инструмент,
рояль, например, и ты будешь на нем учиться играть.
– Зачем мне музыкальный инструмент, тем более рояль? У нас его и поставить-
то негде, – отвечаю я.
– Это не твое дело, где мы его поставим. Ты лучше скажи, когда ты станешь
человеком, а не лоботрясом? – спрашивает отец.
Я провожу рукой по вспотевшему лбу и продолжаю мямлить:
– Я бы хотел развивать свои способности в секции стрельбы из лука или самбо.
– Выбрось это из своей головы. Пока я жива, никаких самбов и луков в доме не
будет, – заявляет мама, косясь при этом на электрический провод от утюга.
Но в это время огромные настенные часы начинают клокотать, как
проснувшийся вулкан, и громко бьют семь раз… Меня уже ждут слушатели…
3
Из пестрых лоскутков прошлого воскресают первые музыкальные
инструменты, предложенные мне в освоение: отечественный баян «Тула» и
германский трофейный аккордеон «Хофнер». Но «Хофнер» и «Тула» были
отвергнуты мною с порога – во-первых, из-за громоздкости, во-вторых, из-за
массовой распространенности.
– Нет, – решительно заявляю я, когда мы приходим в музыкальный магазин.
– Как нет? – восклицает отец. – Мы специально приехали сюда, с трудом
вырвавшись из лаборатории. А ты, дубовая твоя голова, говоришь «нет»!
– Но почему нет, горе ты луковое? – спрашивает мама.
– Дети, ради Бога, потише, – умоляюще просит бабушка. – Вы же не в своей
лаборатории.
– Это плебейские инструменты, – отвечаю я.
– Где ты нахватался таких слов, лоботряс? – говорит папа. – Плебейские! А
знаешь ли ты, аристократ обалдуевский, что инструменты эти стоят две моих
кандидатских зарплаты?
Разъяснения не действуют. Будущее «музыкальное светило» пугает родителей
тем, что не придет ночевать домой.
– Ну что я говорил – обалдуй. Чистый обалдуй, одним словом, форменный
лоботряс! – кричит папа.
– Гарик, что ты говоришь, побойся Бога, ты же член партии, – умоляет папу
бабушка. – Ребенок в поиске. Он ищет, а вы, как интеллигентные люди, должны
ему помочь разобраться. Боря, ведь ты ищешь, правда? – допытывается
бабушка.
– Конечно, Боря ищет! Ваш Боря только и делает, что ищет, как довести нас
всех до инфаркта, – перебивает её мама и пытается отыскать среди магазинного
инвентаря любимое орудие воспитания – электрический шнур от утюга.
– Глаша, как же так можно, это же и ваш сын, – кипятится бабушка. – Ну не
нравится мальчику баян, по правде сказать, мне он тоже не очень нравится.
Баян – инструмент пьяных ассенизаторов. Другое дело – скрипка. Скрипка -
инструмент интеллигентных людей. Правда, Боря? – обращается она ко мне. Я
молча киваю своим вспотевшим лбом, и мы выходим из магазина.
Так в мою жизнь вошел некто Семен Ильич Беленкин, скрипач-виртуоз,
первая скрипка местного музыкального театра. Он рассказывает мне о струнах,
грифах, деках и тембрах, от него я узнаю, что Страдивари и Паганини – это не
уголовные авторитеты нашего района, а некие загадочные итальянские мастера.
С Беленкиным мы разучиваем баховский «Менуэт» и рахманиновскую
«Польку». Семен Ильич доволен. Вскоре передо мной лежит партитура
скрипичного концерта… У меня страшно болят пальцы, а на улице на меня
подозрительно косится местная шпана.
– Слышь, Бориска, – останавливает меня местный хулиган Чалый, – ты,
может, и не Бориска вовсе?
– А кто? – недоуменно спрашиваю я.
– Может, ты того, Барух?
– Почему? – живо интересуюсь я.
– Потому – очкарик и со скрипкой шляешься, – отвечает Чалый и, угрожающее
поднеся свой огромный кулак к моим очкам, добавляет: – Гляди у меня, малый.
От этих диких подозрений у меня перехватывает дыхание, и я чувствую, как
бурый мартовский снег начинает проваливаться под моими ногами.
– Хватит, довольно с меня того, что вы меня назвали Борей и надели на меня
очки, – говорю я и кладу скрипку на стол.
Бабушка плакала, мама не выдержала и огрела меня разок электрическим
шнуром от утюга, папа как никогда громко кричал «лоботряс», а Семен Ильич