Полная версия
Дивертисмент братьев Лунио
Просто Иван, в силу своей персональной особенности, не был в курсе, что объявленный для гостевого визита час является всамделишным руководством к последующему действию. «В 5 часов», к примеру, для него означало «где-то уже после обеда, но ужинать пока ещё не сели». То есть «ближе к вечеру», в общем. Он так и пришёл, как понял. Ничего личного, чистая душа, не замутнённая условностями и этикетом. Зато вместо цветов принёс две бутылки водки. Не располагал данными, что из питья там будет на столе и употребляет ли эта маленькая вообще чего-нибудь. Про Наумыча знал, что со своими тот не принимает. Ни разу замечен в рабочее время не был никем. То есть больной или хитрит. Или принцип специальный, чтобы идти по службе дальше ещё. Дело его, вольное, но иметь с собой на случай казуса надо всегда, сгодится, если что.
Пока шёл, пока искал адрес, прикидывал заодно, сколько надо нормальному карлику, чтобы забуреть. Решил, что не от роста всё, а от веса. Потому что карлики тоже бывают разные, как и карлицы. Кто, например, запрещает им быть полненькими? И за один раз принять на грудь граммов 400, допустим? Кстати, о теле Марии этой Лунио, о типаже самой фигуры он забыл поинтересоваться у отца её. Не принял в рассмотрение, озадачившись сразу другими позициями, основополагающими.
Невеста, неслышно ступая, вышла в коридор из своей мастерской только после того, как гость стянул с плеч свой охранницкий тулуп из грубой, засаленной местами овчины, приладил его на вешалку и стал разуваться.
Первое, на что Маша обратила внимание, были гостевы сапоги. Своим небольшим размером они странным образом не совпадали с могучей статью явившегося в их дом чужого мужика. Она с надеждой подняла глаза, и того, чего она тайно опасалась, не произошло. Не споткнулся глаз её о лицо гостя и не отвёлся. Наоборот, мужик этот представлял собой большерослое добродушное на вид создание, с чуть смущённой полуулыбкой на довольно приятной открытой физиономии, которую не портила даже небритость, также не оставшаяся незамеченной с высоты 90 см от пола. Аккуратные миниатюрные Дюкины туфли на каблучке оставляли исходную высоту точки взгляда на том же уровне. Мелькнула мысль – тот самый, ночной, первый. И Маша не смогла сдержать внутренней улыбки от такого своего предположения.
Далее у гостя просматривались обожжённые уличным морозом красные ручищи с мозолистыми потёртостями на подушках пальцев, растянутый, с зацепами и безнадёжно обвисшим горлом вязаный свитер Франиной выделки, пузыристые на коленях неопределённого фасона и цвета штаны, не дотягивающие до щиколоток, и шерстяные носки с двумя заплатами, равновелико задранные чуть выше пяток. Таким был её будущий партнёр по жизни.
Вбив ступни ног в хозяйские тапки, Иван первым делом вытянул из карманов две свои бутылки. Затем, обнаружив в коридоре неприметную хозяйку, подал бутылки той. Перед собой и вниз.
– Нате, Мария, – сказал он, потупившись на всякий случай, чтобы не ошибиться в оценке ситуации. – Это к вашему столу. Меня Иван звать. А вас?
– А меня Мария, вы правильно сказали, Ваня, не ошиблись. – Она протянула вперёд маленькие ручки и приняла гостинцы, доставленные Гандрабурой. Подавая, он обнаружил на пальчике её левой руки удивительной красоты кольцо со сверкающими разноцветными огнями, исходившими от увесистого камня прозрачной наружности и в золотой, судя по виду, оправе. Прицокнул от удивления языком, но ничего не сказал. Просто не знал, что говорить про такое и какими словами. Да и не время было пока.
– Только я не знал, пьёте вы её или не потребляете, – вымолвил Иван смущённо и с некоторым сомнением в голосе, но уже несколько отпущенный внутренностью после того, как подарок его был принят.
– Вы с папой лучше выпейте, а я на вас просто посмотрю, ладно? Я знаю, что вы непьющий, но раз в гости к нам пришли, то, наверное, немного позволить себе можно, да? С селёдкой под шубой, – вежливо обрисовала ситуацию дочь хозяина.
– В смысле? – искренне не понял Иван. – Под какой шубой? У вас не топят, что ли? Незаметно вообще-то.
И стал неуклюже озираться по сторонам.
– Давай, Вань, давай, проходи, – прервал неловкость Григорий Наумович, всё это время молчавший. – Шуба – это свёкла с майонезом и все дела. Сейчас всё узнаешь. Привыкай потихоньку.
На самом деле визит уже можно было успешно завершать. Дед понял, что противопоказаний не предвидится. Слишком хорошо знал свою дочь, чтобы теперь, после короткого, но многозначительного Дюкиного реверанса предположить с её стороны любое другое развитие события, кроме того, которое сам же для её блага и сочинил.
«Глянулся всё же ей наш мудлон, – обречённо подумал он, не особенно радуясь такому факту, но и не огорчаясь явно. – Теперь дело за этим уродом, чтоб ему пусто было».
И обратился к дочери. В это время они уже сидели за столом. Было налито и разложено.
– Ну что, Машунь, за нашего гостя? И за всех хороших людей?
Дюка, устроив своё маленькое тело на двух подложенных под махонькую попку думочках среднего размера, подняла фужер с ситро, улыбнулась хорошей улыбкой и произнесла со своей стороны, тоненько и весело:
– За всех, папочка! За них и за нас! – и посмотрела на гостя. – Да, Ваня? – и после стеснительной паузы добавила уже тише: – Вы согласны?
Вопрос этот, на ощупь сконструированный Дюкой, предполагал чуть более широкий смысл, нежели тот, в котором прозвучал. Это понимала сама она, это прекрасно прочувствовал и Гирш. Другой, закадровый, план не уловил лишь Иван. Но зато и он с готовностью протянул перед собой рюмку, громко чокнул ею по двум другим и простодушно угодил в невинно расставленную сеть:
– Да я всегда! – заулыбался он. – Не вопрос, кто ж откажется от такого дела!
И опрокинул в себя рюмочное содержимое. И снова была допущена непонятка с его стороны, что ужасно разозлило Гирша. Из слов Ивановых можно было понять, что приветствие его явно выражает согласие на взаимность с дочерью хозяина. Но это если бы тот был поумней. А так, скорей всего, слова эти просто обозначили солидарность и признательность в адрес хороших людей, о которых упомянула Маша.
«Чёрт бы его побрал, идиота, – подумал Гирш, – что же дальше-то будет, когда дозу свою примет?»
Однако опасения его были напрасны. После первой, и особенно третьей, рюмки и уже под нормальную горячую еду, когда первые две, пройдя в кровь, полноценно достигли капилляров, Мария начала нравиться Ивану всё больше и всё активней. Только сейчас он стал подмечать в хозяйке то, чего получасом раньше не разглядел. Тонкая вся, без лишней кривизны, как у других маленьких тёток, глаз добрый, улыбчивый, не злой. Лицом выглядит почти на свои года, а корпус недотягивает. Но всё остальное имеется, от низу до макушки, вполне себе ничего, только негабаритное.
«Главное, не порвать её такую... – подумал он неожиданно и подлил всем, каждому своего. – Остальное – решим, и не такое решали...»
Какое это было «такое» и в какие жизненные моменты – сразу не всплыло. Наверное, что-то про времена армейской службы. Потому что ничего другого интересного в Ивановой жизни, кроме этих памятных лет, пока не случилось. Он даже хотел одно время, собираясь на дембель, пересмотреть общую концепцию существования и труда, отдав себя армии навсегда. Но тяга к мирному жизнеустройству всё же перетянула собой военную перспективу, в которой хотя всё и было предельно понятно, но имелись ведь и свои минусы: кормили, может, и обильно, зато не аппетитно, без лишних калорий, и ещё не было никакой регулярности с бабами, всё спонтанно, а чаще просто совсем никак. И тогда служивых выручал лечебный бром в пузырьках и рассказы очевидцев вкупе с рукоприкладством.
Однако далее размышлять об этом было уже за пределом текущей необходимости, нужно было определяться с тем, что есть.
«Беру! – твёрдо подумал он про себя. – Беру и точка!»
Несколько иначе о совместном их будущем, но с похожим результатом думала, сидя напротив Ивана, сама Дюка Лунио.
«А он милый всё же, хотя и неуклюжий. И, кажется, немножко робеет. Аппетит отменный – значит, здоровье в порядке. В общем, надо попробовать, прав папа, от добра добро не ищут. И брать. А потом – влюбляться, явных противопоказаний нет. Сильный мужик, и видно, что одинокий. И не хам. И смотрит искренне, без лживого сочувствия к женщине в моём положении. Только бы не повредил он меня, не дай бог. И правда, как папа и говорил, просто богатырь какой-то сказочный...»
Гирш, минимально участвуя в разговорах и исподволь наблюдая за тем, как развивается застолье, не сомневался, что затея его провальной уже не станет, под какой бы уклон ни покатилась дальше беседа. Наоборот, результат зримо превосходил возможные ожидания. «Этот» сидел, раскрасневшийся и, кажется, немало довольный собой.
Квартира, в которую попал наш неприкаянный отец по чужой доброй воле, произвела на него впечатление, сравнимое разве с тем, какое было, когда ему, ещё мальчиком, сказали, что живое животное, запущенное Советским Союзом, летает в космосе в шарообразном спутнике Земли. Она тогда ему приснилась, то ли белка эта самая по имени Стрелка, то ли собака породы лайка по имени Белка, не помнит уже, лохматая, с закрученным колечком хвостом и человечьей мордой. Она ещё всё время жрала сосиски, одну за одной, без горчицы и без остановки, и смотрела вниз, на Ивана, через круглый иллюминатор. А Иван тогда взял да и приманил космическую тварь пальцем, совершенно не рассчитывая на успех. А та, не переставая убирать сосиски, взяла да и развернула шар с антеннами и со всей силы устремила его вниз, на Ивана, который от страха закрыл тогда, помнит, голову руками и не мог убежать, потому что ему судорогой свело ноги, к тому же они намертво вплавились в раскалённый асфальт. И поэтому космический животный спутник ударился об Ивана, со всего лёта, сверху вниз. И маленький Иван заорал от боли и страха, описался и проснулся. После этого сна, кстати, он и стал расти быстрей других ребят, а ноги его, в ступнях, не успевали за ростом всего остального и доросли только до 38-го размера, как у царя-батюшки Петра Первого.
Так вот. Когда уже подъели основное и стали пить чай с конфитюром, Ивана пробило на откровенность. Первая бутылка к тому моменту вся вышла, а от второй оставалось меньше половины. Взвесив последние за и против, Гандрабура, разогретый питьём, салатом, селёдочной шубой, горячими блюдами, богатым домом и сидевшей напротив него хорошенькой малявкой, отставил в сторону недопитую чашку чая с кроваво-красным петухом на боку и наваленным внутрь конфитюром, смахнул со скатерти крошки и сделал объявление:
– Григорий Наумыч и Мария! Хочу вам сообщить, что в вашей квартире мне очень нравится быть. И как гостю, и как в семье. Если к вам можно переехать, то я с полным удовольствием переселюсь. Как ваша Мария скажет. И как вы сами скажете. И буду честно жить, если вы так захотите. Мне, говорю сейчас прямо, больше знакомиться не нужно, я уже ознакомился. А вы мне просто скажите, что делать. И я это сделаю.
Он оторвал своё большое тело от стула, поднялся, окинул рассеянным взглядом жилплощадь и сел обратно, ожидая любого встречного слова от любого из Лунио. Григорий Наумович понимающе покачал головой и бросил тяжёлый, как бы прощальный, взгляд на дочь. Та намёк поняла и тоже встала, обращаясь к гостю.
– Дорогой Иван, я хочу сказать то, что наверняка хотел сказать и папа, но давайте лучше скажу я. Хорошо?
Иван важно и сосредоточенно кивнул, давая такое разрешение. Никогда ещё в его понятно устроенной жизни никто не интересовался Ивановым дозволением на что-либо вообще. Только на проходной. Но там он давал добро на вход и выход не по своей воле, а в силу служебного долга, хотя и не принимал никакой присяги, когда нанимался. Сейчас это было приятное чувство, и он успел ощутить его всем телом.
Тем временем Дюка, едва перекрывающая линией взгляда поверхность обеденного стола, закончила фразу:
– Мы рады тебе, Ваня, и поэтому хотим, чтобы ты жил в нашем доме вместе с нами. И мы верим, что всё у нас будет хорошо, не хуже, чем у других, если ты тоже не против такого подхода к совместной жизни. А время покажет, ошиблись мы или не ошиблись. – И снова забралась с ногами на стул и думки.
Гандрабура встал уже окончательно, отодвинув свой стул в сторону. И подытожил встречу вопросом:
– Так мне когда за вещами? Сейчас? Или как?
– Завтра, Иван, завтра, – с заметным усилием изобразив гостеприимство, Гирш тоже поднялся из-за стола. Получилось финально и напутственно. – После обеда приходи, мы всё тут подготовим пока. Перестановка кой-какая потребуется. – А сам подумал, что придётся срочно перетащить свою кровать в дочерину спальню, а то какая ж это получится у неё жизнь с двухметровым мужиком на детской кроватке. Или срочно оборудовать им другую, нестандартную, больше двух метров в длину. Не смог удержать в себе улыбки, выпустил-таки наружу, несмотря на настроение, похожее на похоронное. «Надо же, задачка – два противоположных нестандарта рядом теперь уместить потребуется». – И озвучил печальный для себя итог: – И заживёте. А там видно будет...
Теперь, когда история Лунио мало-помалу начала слепляться в снежный комок, размером с детский кулачок, чтобы со временем вырастить из себя объёмный снеговой шар, когда герои её чуть размялись и немного разговорились, пришло время притормозить, чтобы обернуться и откатить повествование назад, к тем временам, когда ленинградский подросток Гриша Гиршбаум ещё не ведал о том, что впоследствии станет Гиршем Лунио. Перед самой смертью он рассказал нам об этом, решив проставить точку в истории нашей фамилии. А история эта такова. Надеюсь ничего не упустить в попытке воспроизвести её с максимальной точностью. Итак, рассказывает Гирш, дед.
Глава 3
«Отец мой, Наум Евсеевич Гиршбаум, был довольно известный в городе ювелир. Женился он поздно и по первой любви, пришедшейся на его 60 и мамины 41. Так уж в нашей семье случилось. Брак их был первым для обоих. Мама, страдающая всю свою жизнь от врождённого порока сердца, сознательно не искала себе мужа, предпочтя безбрачие. И на то были свои причины: она безгранично любила детей и всегда хотела ребёнка, однако знала, что стать матерью ей не позволит сама природа, роды, скорее всего, её убьют. По крайней мере, так пугали врачи, страхуя и себя, и маму от нежелательных последствий. И чем взрослее становилась ваша прабабушка, тем больше возрастала опасность материнства, о котором она не переставала мечтать. Другое дело, что, родившись однолюбкой, она так и не сумела встретить своего единственного мужчину, ради которого решилась бы на гибельный риск. Такое обстоятельство некоторым образом скрадывало неосуществимость мечты, но полного утешения, как вы понимаете, не приносило.
Так длилось, повторю, до её сорока одного, когда вместе с последними женскими годами безвозвратно истаивали и последние надежды на чудо. Которое не замедлило в том же самом одна тысяча девятьсот двадцать пятом году объявиться в лице моего отца, Наума Евсеича, поразительно схожего с мамой своим клиническим однолюбством.
В тот самый обычный день она пришла к нему заказать простенькое колечко с недорогим камнем для взрослеющей племянницы, а получила и колечко, и ювелира. Они просто насмерть вцепились друг в друга. И понеслось. Он задарил её ювелирными презентами, и она была без ума и от папы, и от его рукодельных талантов, и от остальных его многочисленных мужских добродетелей и достоинств. И потому, откинув все страхи и ненужные разговоры, наплевав на возраст и чужие тревоги по поводу возможной смерти, мама зачала меня в первую же неделю их знакомства – прямо в закутке при мастерской, не дожидаясь официальных церемоний: она ведь и так прождала его всю свою жизнь и не хотела более медлить. Оба они это знали. И обоим им было всё равно – что будет потом и что скажут люди.
В отличие от моего отца прабабушка ваша знала, на что шла: боялась, что он не даст ей осуществить главную её мечту – моё появление на свет. Но поделиться этим с папой не сочла возможным из-за боязни быть остановленной им же в самой главной своей мечте – в моём появлении на свет.
Мамины родные узнали о том, что она ждёт ребёнка, уже слишком поздно, чтобы вмешаться. Да и кто бы им дал это сделать. Поезд ушёл, гудок прогудел, разогретая до предела паровая машина уже вовсю молотила всеми поршнями и шатунами, набирая обороты. Саму же маму со временем неясные перспективы относительно протекания родов перестали волновать совсем. Счастье её было слишком огромно, «если даже не излишне», шутила она, часами наблюдая за тем, как творит папа. Как на её глазах рождается чудо за чудом, как податливо плавится разогретое до тягучести серебро, как причудливо вытягивается из него тонкая, мягким светом поблёскивающая нить, как узорчато укладывается она в неожиданный завиток и как он тут же затвердевает, обретая форму уже бессрочной красоты. И как потом они вырастают ещё и ещё, эти замирающие на глазах локоны, витки, шарики, букли и змейки и уже гнездятся совсем рядом, один к другому, обнимая камень со всех его сторон, одевая его в себя, обволакивая своим неповторимым плетеньем, тайна которого была известна только одному человеку на свете. А ещё она любила следить за тем, как чернится под огнём металлический скелет этого чуда, как шипит он в кислоте, готовя себя к новой жизни, как наливается светом, ярким и вечным, от которого больно глазу и блаженно сердцу...
А умерла ваша прабабушка не на операционном столе, вопреки ожиданиям врачей, безуспешно сражавшихся за её жизнь в момент, когда я появлялся на свет. Немногим позже, сразу после второй операции, почти без перерыва продолжившей первую (теперь уже на открытом сердце, для чего пришлось срочно менять бригаду хирургов и операционную), сквозь предсмертную муть она успела посмотреть на меня долгим запоминающим взглядом, насколько хватило её слабых сил после того, как она очнулась от наркоза. Меня принесли в реанимационную палату и приблизили к её умирающему лицу – так, на всякий случай, не будучи уверены в том, что успеют.
Ещё через час мама умерла, успев остатками покидающего её утекающего сознания порадоваться, что оставляет папе сына. Меня. Так думалось палатной сестре, которая поведала о том моему отцу. Так ей показалось. Или же она просто хотела таким простодушным приёмом ослабить, насколько получится, отцово горе.
Все заботы обо мне с того дня легли на папу. Стоит ли говорить о том, что ваша прабабушка стала последней в его жизни женщиной. Когда её не стало, что-то внутри у него остановилось. Перестало бесперебойно тукать и заводиться. Затормозился привычный ход вещей. Коротким оказалось счастье, меньше года продлилось. А несчастья принесло с собой не меньше, чем было само. Правда, остался я, как часть мамы, её образа, так и не успевшего дополна насытить собой папину память. Я виновник и жертва в одном лице, сын матери, которую так никогда и не увидел, если не считать того размытого, кратковременного и перевёрнутого изображения в белом цвете, которое было моей умирающей мамой.
Когда мне было шесть, шёл тридцать второй год. Они пришли и сказали, что надо делиться. Так и заявили, прямо с порога, чтобы не было времени соображать. Двое в коже и один в пиджаке. Все из ОГПу. Не орали и не ругались. И даже не попросили увести ребёнка, то есть меня. Предъявили заготовленный акт об изъятии излишков материальных ценностей, жертвуемых гражданином Н.Е. Гиршбаумом на благо индустриализации советской родины для скорейшего и победного построения социализма в Советском Союзе. Фабрики строить надо? Надо. Заводы? Еще как надо! Голодные есть еще советские люди? Нет в основном, но поддержка необходима для экономики, чтобы и не было их никогда, голодающих.
И добавили, тот из них, который был в пиджаке, тоже не давая ответить:
– А вы, наверное, гражданин Гиршбаум, жируете тут на вашем золотишке неучтённом? Камушки разные... то-сё в придачу. Лучше сами накопленное от народа сдайте, не вынуждайте нас силовую власть применять.
И повторно предложили добровольную сдачу. Знали, что у ювелира не может не быть. Тем более у такого известного, запись к которому за год и больше.
– У меня весь материал заказчика, – спокойно попытался обрисовать ситуацию Наум Евсеевич, не испугавшись незваных гостей. – Я имею заработок только как мастер. И плачу патент.
После смерти мамы он вообще мало чего боялся. Только за меня. Всё остальное перестало для него существовать. Работал по-прежнему, держа качество изделий, но душу не вкладывал, не мог, перестал, ушла душа, утекла вместе с мамой. Так он мне говорил.
– Забирайте, что сочтёте нужным, только знайте, что забираете чужое. Из моего здесь только инструменты, оптика и стул.
Трое разбираться не стали. Выгребли и описали, что нашли. Всё и на самом деле было чужим, кроме мелочовки. Потом вывели нас с отцом во двор, посадили в «Опель» и повезли к нам домой. Там дочистили остальное, уже своё, домашнее: несколько николаевских червонцев и пятнарей, три советских золотых червонца выпуска 23-го года, остаток торгсиновских долларов, с полкило весового серебра в мелких монетах, ну и прочее разное. Слава богу, не заметили маминого кольца, того самого, что папа подарил, с камнем на трёх металлах, самое изумительное из всего, что сделал. Не нашли, потому что на видном месте лежало, неприбранное. Туда они сглупу не заглянули. А папа и не убирал далеко, потому что часто в руки его брал, пальцем в задумчивости тёр, к лицу подносил, щеки своей касался, потом смотрел долго, словно маму через это кольцо оживлял. Так он её вспоминал. Одним словом, выкормыши эти, что от лукавого пришли, драгоценность семейную упустили. И до слитка – тоже не добрались.
– А то бы худо было нам совсем, Гришенька, – сказал мне тогда папа. – Там бы изъятием одним не обошлось.
А Сталина, погань эту, ненавидел с первого дня, как того поставили на власть. Верней, когда тот сам её взял, обойдя других. Зверя, говорит, чую в нём. Это ведь он Владимира Ильича в гроб загнал, и никто другой. Был бы Владимир Ильич живой и здоровый, никто бы к нам в дом так нагло не заявился, никто бы на память мамину покушаться не посмел, так и запомни, сынок. И ладно ещё, «золотуху» учинил! Голодомор тоже от его личного умысла идёт, от преступного – что Поволжье всё уморил, что Украину, убийца.
Эти слова он адресовал больше себе, чем мне, но я был всегда под рукой, при нём, потому что жил без матери. А в те годы уже и без прислуги. И все отцовские откровения как бы обращены были ко мне. Ему тогда уже было шестьдесят семь или около того. Забывался. И не думал, само собой, что пойму что-то из его слов и запомню. А я слова его не забыл. А потом, через время уже, и осмыслил к тому же. Всё, о чём и что он говорил.
– Пойми, Гришенька, Ленин умер, но идеи остались. Сталин сдохнет, а Владимир Ильич будет жить вечно. НЭП, свободный и справедливый труд – его придумка, а не зверя этого. Жаль, что довести не смог, не успел. Этот гад его кончил, обошёл, обдурил, в болезнь загнал неизлечимую...
Но и потом, после экзекуции этой, нужно было жить дальше, а значит, работать. С обделёнными невольно заказчиками отец спорить и ругаться не стал, отдал им всё, что изъяли, из личных ресурсов. Плюс остаток долга каждому добивал потом работой. Те бы сами, возможно, и не спросили о возврате, знали, что не обманывает Григорий Наумович Гиршбаум, не та репутация у старика, чтобы на чужом горе наживать себе избыток. Да многие и сами пострадали немало, по схожему сценарию. Но они-то, в отличие от отца, были состоятельными по-настоящему. Бывшие нэпманы, к примеру, успевшие на этой самой политике славно разбогатеть, известные врачи, успешные адвокаты, люди творческих профессий, включая знаменитостей. А также разное подозрительное начальство, связанное в основном со снабжением кого-нибудь чем-нибудь.
То обстоятельство, что долг его мог быть и прощён, роли для отца не сыграло. Человек чести и слова, что тут говорить. Отдал и отработал всё до копейки.
После этого проклятого тридцать второго жить нам с папой стало трудней. Богатеи попрятались, заказы помельчали. Так разве что цепочку порванную пропаять, колечко невестино растянуть, ушко на кулончик приладить, защёлку под медальон подправить. И прочее.
А году в тридцать восьмом, кажется, пришёл к папе человек один, чин из НКВД, из Германии вернулся только, после долгой там работы на нелегальном положении – так я потом про него догадался. Худющий сам, но видно, что не от нездоровья, а по комплекции своей, по сложению. Заказ для жены делал – как оказалось, прощальный. Пьяный был сам, после ресторана. Нет, скорее, просто не до конца трезвый. Чувствовал уже, наверное, что по следу его идут, со свободой прощался. Он и сказал отцу, по секрету, потому что знал его давно и уважал. Сказал, будет, мол, война с Германией, Григорий Наумович, как пить дать, будет. Не может не быть. Два года, самое большее – три, и пойдёт немец на нас; сначала Европу положит, и та ляжет под него, как швед лёг под Полтавой, а после за Советский Союз возьмётся. И завоюет, в первый же год, сразу, зуб готов отдать вам свой золотой, многоуважаемый наш ювелир. А вина будет лично на усатом негодяе, на преступнике. Не найдётся у нас силы такой, чтобы Гитлера одолеть, нет у нас её просто, Григорий Наумович, неоткуда ей взяться. А одним народом не повоюешь, одним его желанием силу немецкую и порядок их не победишь, уж я-то знаю, видел.