Полная версия
Секта-2
Все счастье рухнуло в течение нескольких дней, показавшихся Роме краткими до нелепости мгновениями, потому что помнил он из этих дней лишь какие-то вспышки, а затем болезненные толчки где-то в левой половине груди. С работы его буквально выбросили, с треском, с волчьим билетом, с гарантией, что больше ни в одно приличное место его не возьмут. Жена такую перемену в статусе не одобрила, наладилась по любому поводу закатывать скандал. У нее самой все было в порядке, и вскоре после Роминого увольнения ее стал подвозить к дому чей-то нескромный автомобиль. А потом случилось несчастье с их крошечным сыном. Настоящее, наивысшей пробы, ничем не компенсируемое горе – малыш выпал из окна…
Жена выгнала Рому из дома, обвинив во всем, что только есть в мире предосудительного.
– Я никогда тебя не любила, – вот что заявила она и выставила его чемодан за дверь, а вместе с чемоданом и самого Романа. Вернуться, заявить свои права на принадлежащую ему половину имущества он не захотел, снял первую свою квартирку и начал пить в тихом одиночестве, порой разбавленном случайными связями.
По мере усиления своего сумасшествия Рома, что называется, срывался. Нервы вытворяли с бывшим успешным карьеристом возмутительные клоунские проказы, и он становился непохожим сам на себя: крушил все вокруг, начиная с предметов мебели и заканчивая отношениями с мимолетными пассиями, потом долго и мрачно об этом сожалел, пытался что-то исправить (не мебель, разумеется), но испорченные отношения восстанавливаться отказывались, и вновь он был один, в своей наемной квартирке, в спальне, на белье, которое менял от случая к случаю, обычно когда проливал на кровать вино. И каждый его день напоминал предыдущий, и все, что ему предлагала жизнь, можно было пересчитать по пальцам одной руки: пить, валяться на кровати, смотреть в зеркало, совершать ради разгона собственного отчаяния всякие антиобщественные поступки и прокручивать электронную записную книжку в телефоне, с усмешкой разглядывая имена людей, которые в случае, если бы он позвонил им, ни за что не ответили бы на звонок. В мире практицизма не любят и боятся неудачников, как раньше боялись ведьм и прокаженных.
* * *Вот он, край жизни: бетонный, узкий, шириной в несколько сантиметров. Роман перекрестился еще раз и влез на парапет. Замер, балансируя.
– Эй! Ты что делаешь-то?! – голос соседа, вышедшего на соседний балкон, отвлек Рому от поддержания равновесия. Он взмахнул руками в последней попытке поймать ту единственную, невидимую и спасительную точку опоры, но не смог и беззвучно рухнул вниз.
Падение представилось ему, словно набирающий скорость вагон метро: ветер все сильнее гудел в ушах, сердце оказалось где-то в животе, и неумолимо надвигалась казавшаяся сверху такой крошечной асфальтовая площадка возле подъезда, на которой замерло несколько автомобилей. Он чуть не умер еще в воздухе: от страха, от отчаяния, что ничего нельзя теперь вернуть назад. Жить вдруг захотелось так сильно, что Рома заорал, и в тот же момент почувствовал, что больше не падает неумолимо и стремительно, а стоит в воздухе на уровне пятого или шестого этажа. Вдруг он увидел прямо перед собой призрачные очертания человеческой фигуры, чье-то лицо с едва различимыми, искаженными чертами. Этот из воздуха вылепленный незнакомец держал его под руки, и вместе они тихо, словно на парашюте, опускались. Перед тем как ноги Романа соприкоснулись с асфальтом, призрак обвил его руками и ногами, вжался в него так, что на мгновение сердце обожгло холодом, затем словно окатило кипятком мозг и нечем стало дышать, но ощущение это быстро прошло. Призрак исчез, словно его никогда и не было. И остался двор, посреди которого Роман стоял, озираясь по сторонам так, словно впервые здесь оказался, и редкие, не обращающие на него внимания прохожие, и лишь высоко-высоко, на балконе двадцать восьмого этажа наблюдавший за его падением сосед, помешавшись от увиденного, пытался прикурить сигарету со стороны фильтра.
IIРассвет ударил по глазам из-за неприкрытой шторы, и Рома поморщился, повернулся на другой бок, но тут же вскочил, словно ошпаренный, с диким воплем хватая руками воздух. Он все еще падал вниз, хотя видел, что все это не более чем сон, что он в своей комнате, на часах начало пятого утра, а балконная дверь открыта и в нее порывом ветра затянуло белую тюлевую занавеску. Далеко-далеко, на восточном краю небес, появилась оранжевая полоса света и с каждой секундой все более ширилась, предвосхищая самое важное, самое главное событие жизни – восход солнца. Рассвет видят только живые, и Рома, охваченный небывало трезвым и дивным ощущением реальности, принялся ощупывать себя, убеждаясь в собственном существовании, в теплоте кожи, в тяжелом запахе утреннего пота, который ему тут же нестерпимо захотелось смыть. Удивляясь тому, что он не склонен ничему удивляться, Рома прошел в ванную, где без всякой боязни принял душ и, не прикрывая глаз, выскоблил подбородок «Жиллеттом», затем проследовал на кухню, где соорудил себе приличный завтрак из глазуньи, бутерброда с сыром и сладкого чая с лимоном. Выйдя на балкон, он хладнокровно перегнулся через парапет и не увидел ни малейшего следа своего вчерашнего прыжка. Табурет стоял на прежнем месте, Рома отнес его на кухню. В дверь позвонили, он открыл. На пороге стоял сосед, тот самый. На соседа было страшно смотреть: он был мертвецки пьян, глаза его безумно вращались против часовой стрелки, руки тряслись.
– А! А-а-а! – заорал сосед и ринулся в свою квартиру. Рома пожал плечами и закрыл дверь. Через некоторое время он услышал душераздирающие трели «Скорой помощи», а спустя еще минуту-две – частые шаги на лестничной площадке. Любопытство одержало верх, и Рома осторожно приоткрыл входную дверь, выглянул наружу. Соседа, закутанного в смирительную рубашку, под руки выводили санитары с одутловатыми лицами, один из них угрюмо слушал тревожные расспросы соседской жены, растрепанной дамы в халате, накинутом поверх ночной сорочки.
– У него что же, белая горячка? – спрашивала соседская жена.
– Ну-у… – неопределенно мычал санитар.
– Он говорил, что видел, как наш сосед с балкона прыгнул, а потом обратно прилетел как ни в чем не бывало! – не унималась женщина, машинально затягивая третий узел на пояске халата.
– Ну, раз прилетел обратно, значит, белая, – раздраженно ответил санитар и, скрываясь в лифте, бросил: – Вылечим. Не впервой.
Рома дождался, пока лифт закроется, вышел на площадку и кашлянул, привлекая к себе внимание соседки:
– Простите, что случилось?
– Господи Иисусе! – заверещала та. – Чур меня! Чур! Это ведь ты с балкона-то! Господи!
Рома пытался ей что-то сказать, но соседка, не слушая его, так саданула дверью, что эхо раздалось, казалось, на другом конце Москвы.
Насвистывая какой-то мотивчик, Роман оделся, вышел на улицу, ненадолго заглянул в хозяйственный, откуда вышел с увесистым пакетом в руке, затем доехал на троллейбусе до ближайшей станции метро и уже подземкой добрался до «Аэропорта». Действовал он так, словно в нем была заложена какая-то программа и каждое движение, каждый шаг были им много раз отрепетированы. От метро «Аэропорт» он пешком добрался до нового высотного дома, обнесенного оградой, и проник сквозь нее, просочившись в калитку следом за бородачом интеллигентного вида, по всей видимости, жильцом, знающим комбинацию замка. В дом Роман заходить не стал, а направился прямо к припаркованному в дальнем углу «Ауди» синего цвета. Подойдя к автомобилю, он вытащил из пакета молоток и ничтоже сумняшеся разбил им боковое стекло. Заорала сигнализация, но Рома был уже в салоне, пошарил, нагнувшись, под водительским креслом и нажал какую-то хитрую кнопку, отчего сирена мгновенно смолкла. Рома открыл багажник, в котором обнаружилась дорожная сумка с выдвижной ручкой и на колесиках. Сумку эту он доставать не стал, а вытащил из нее матерчатый кейс, в каких обычно носят ноутбуки, повесил его на плечо и немедленно покинул двор высотного дома тем же способом, что и проник в него, на сей раз с помощью какой-то старухи-собачницы, увлеченно ругавшей свою не то болонку, не то еще черт знает что за существо – мелкое, визгливое и до невозможности лохматое.
В кейсе, который он открыл, вернувшись домой, оказались деньги – несколько упаковок – и какие-то документы в конверте. Рома раскрыл книжечку заграничного дипломатического паспорта зеленого цвета. С маленькой фотографии на него глянуло чье-то незнакомое лицо. «Кленовский Герман Викторович», – прочитал он. Помимо паспорта был в конверте авиабилет и какие-то по-испански заполненные гербовые бумаги, в которых Рома смог разобрать лишь два слова: casa, что значит «дом», и Tenerife. Содержимое конверта он тут же уничтожил: порезал ножницами на мелкие частички и смыл их в унитаз, а кейс раскромсал ножом и спустил в мусоропровод. На столе горкой остались лежать деньги. Он принялся считать их и дважды сбился, при этом весело ругнувшись. Окончив подсчеты, Роман собрал свои вещи в тот самый оставленный ему супругой чемодан, написал короткую записку хозяину квартиры и оставил ее на виду вместе с ключами.
«В вашей халупе, – написал Рома, высунув кончик языка и зачем-то дуя на пальцы левой, незанятой руки, – становится так хреново, что чувствуешь себя, как вдова маршала Блюхера на озере Хасан. Не ищите моих следов, я покинул этот курятник сквозь окно».
Проходя мимо зеркала в прихожей, он показал своему отражению оттопыренный средний палец руки и, хлопнув дверью, навсегда исчез из экспериментального чертановского дома с большими балконами, маленькими квартирами и соседкой, всерьез помышлявшей о разводе с тронувшимся супругом.
Спасенный из воды
Перавис
Вторая половина XIII века до нашей эры,
период 9-й династии фараонов Египетских,
правления Рамзеса Второго-Сетепенры
и Меренптаха-Баенры
IЕдва лишь первые лучи солнца осветили золотую башню фараона, как ударил колокол, подвешенный на железной балке, укрепленной на двух изрезанных фигурными надписями каменных столбах. Этот колокол своим могучим альтовым звоном, более похожим на стон исполина, будил весь город, и казалось, что голос его проникает повсюду и нет во всем Перависе – великой столице империи Бога-солнца Озириса и сына его Рамзеса Богоподобного – такого места, которого не достиг бы этот звук. Казалось, что даже там, далеко за городской стеной, где в подземных святилищах Сета при свете горящего пальмового масла совершались закрытые от смертных мистерии, был слышен колокол, и на миг в подземельях становилось темно. Огонь в светильниках сам по себе угасал, чтобы в следующий момент возродиться. Служений в это время не проводили, а те, кто никогда не выходил из подземелий, дав обет перед Сетом Великим, лишь благодаря колоколу знали, что наверху, в иной, отвергнутой ими жизни, наступил новый день, еще одна победа света, столь ими ненавидимого, над ночью, которой они поклонялись.
Вместе со звуком колокола открылся базар, и вмиг вся его площадь, гигантская, мощенная каменными плитами, огласилась ревом животных – и тех, которые были выставлены для продажи, и тех, что доставили товар с дальних порогов Нила, от рубежей великой тысячелетней империи. Сидевшие в шатрах купцы вытолкали наружу зазывал-мальчишек, пусть расхваливают товар: фрукты, специи, конскую сбрую, драгоценности – словом, все, чем Перависский базар может ошеломить простого смертного, забредшего сюда с намерением истратить дебен-другой.[2] К серьезному покупателю купцы выходили сами, приглашали в свои шатры, поили цветочным отваром с добавлением меда и так, за степенным разговором, совершали сделку.
Скот продавали в самом дальнем от входа углу площади. Место это было обнесено изгородью с тех самых пор, как однажды взбесившийся бык, сорвавшись с привязи, перетоптал и изувечил рогами множество покупателей на расположенном по соседству невольничьем рынке как раз в тот момент, когда шла решающая торговля сразу за четырех прекрасных рабынь-сестер из северных земель, которых их владелец отчего-то решил не продавать по отдельности.
Еще совсем недавно запах навоза смешивался здесь с запахом рабов и некрепкого, впервые попавшего в эту часть базара человека мог запросто свалить с ног. Теперь же рабов перед продажей мыли в медных чанах, а на скотном дворе по личному приказу городского наместника каждый из торговцев должен был засыпать навозные кучи соломой из сухого тростника. Эта мера пусть и немного, но исправила положение с неприятными запахами, да и дела на невольничьем рынке пошли заметно лучше. Теперь здесь стали бывать даже аристократы и члены семьи самого Рамзеса Великого, да продлят боги его жизнь в Нижнем мире, да встретят его в Верхнем с той же пышностью, какой окружил он себя здесь, выстроив Золотую башню, а вокруг нее и новую столицу – прекрасный Перавис.
Суета на базаре меж тем продолжала набирать обороты. Еще два-три часа, и яростные лучи высоко поднявшегося солнца сделают нахождение на базарной площади невыносимым. Камень раскалится так, что будет жечь пятки даже через подошвы кожаных сандалий, и до той поры, пока солнце не пройдет зенит, торговли не будет, а значит, надо успеть завершить все дела до наступления палящей жары.
Хемур, высокий и тощий, как щепка, продавец рабов, придирчиво осматривал свежий товар, только что прибывший из Финикии своим ходом, и кадык его недовольно ходил вверх-вниз: рабы имели до того жалкий вид, что понадобилось бы не меньше двух недель, чтобы превратить этот замученный скот в нечто, имеющее хоть какую-то ценность, продать же их в том виде, в каком они пребывали теперь, означало ничего не заработать, а то, чего доброго, еще и потерять вложенное. Но выхода у Хемура не было: после потери корабля с невольниками из Хананеи он остался должен, а кредиторы ждать не собирались. Если не собрать в ближайшие несколько дней столько серебра, сколько требуется, его поволокут в суд фараона, а там разговор короткий: вывезут подчистую все имущество, а самого, чего доброго, закуют, выжгут на лбу долговое клеймо и сошлют под Фивы, на строительство храма Озириса. Туда сейчас сгоняют всех, кто хоть в чем-то проштрафился: стройке не хватает рабочих рук, а мрут там сотнями – и рабы, и подданные Рамзеса Богоподобного – без разбору.
– Что ты с ними делал по дороге? Совсем не кормил? Опять присвоил большую часть денег, которые я давал на еду для рабов? – Хемур обращался к старшему надсмотрщику Ипи Хромому. Прозвище свое тот получил, сломав ногу после неудачного падения с лошади: нога срослась неправильно, став намного короче, и Ипи не ходил даже – ковылял, сильно заваливаясь на правый бок.
Надсмотрщик ответил не сразу. Он снял с себя кошель, вывернул его наизнанку и с преувеличенным почтением, весьма похожим на издевку, положил кошель перед Хемуром:
– Вот все, что осталось от тех денег, господин мой Хемур. Они кончились за четыре дня до Перависа, и если бы не моя предусмотрительность, то мы потеряли бы всех рабов и сами передохли бы от жажды и голода. Наши раздувшиеся на жаре трупы сейчас заносило бы песком Синайской пустыни, – запричитал Ипи, искоса поглядывая на хозяина, характер и повадки которого он знал наизусть, так же как и скверный норов собственной короткой ноги.
– Всех рабов?! – Хемур впал в ярость. От этого он, казалось, высох еще больше и стал напоминать медный гвоздь. – Что значит – потеряли бы всех?! А скольких же вы потеряли, в таком случае?
Ипи вздохнул, еще больше втянул голову в плечи и спокойно ответил:
– Половину, господин. Но поверь, моей вины тут нет. Если бы мы отправили их на весельном плоту вверх по реке или морем, как в прошлый раз, то сохранили бы почти всех, но при этом мы отдали бы перевозчикам уйму серебра, а сделать этого мы никак не могли, ведь того, что было у нас с собою, едва хватило на покупку невольников после длительного торга и на сносное для них пропитание. Последние четыре дня я содержал их из собственной, мне положенной награды и, признаться, сам теперь гол, как щипаная кошка. Не мог бы ты, о Хемур Достопочтенный, сын Мангабата, возместить мне мои убытки сейчас же? Ибо не имею я чем питаться и чем утолить жажду, – сокрушенно попросил Ипи.
– Ах ты вонючий, хромой, лживый осел! – Хемур затопал ногами, и его белый, доходивший до колен хитон затрепетал, будто полотнище шатра при сильном ветре. – Пусть тебя проклянут боги! В прошлый раз та дырявая посудина, которую ты нанял, утонула, а нынче ты погубил половину товара, присвоил деньги и теперь еще имеешь наглость просить меня возместить тебе какие-то твои убытки?! Я размозжу твою голову об эту каменную плиту под ногами, если еще раз заикнешься мне про убытки! Это у меня убыток, да такой, что я вынужден буду продать весь этот замученный тобою скот за гроши и все равно останусь должен этим двум бесчестным ростовщикам Метену и Мерсу, пусть их скорей призовет к себе Анубис! А вот на что я куплю новых рабов, не знает никто! Тех, которых ты отправил морем, убил шторм! Почему ты не поплыл с ними вместе, Ипи-вор?! Лучше бы ты утонул, тогда я всем говорил бы, что Хромой – честный человек, хотя, конечно, и дурак. О боги, за что вы возненавидели меня, за что лишаете всего состояния, почета и уважения людей? Ипи, осел, скажи мне, где среди тех, кого ты привел, крепкие молодые мужчины? Где молодые девы, чью красоту можно было бы увидеть и под нынешним слоем грязи, которая сделала их лица черными, точно уголь? Я вижу здесь лишь стариков, старух, уродин и малых детей. Кого же ты привел мне?
– Остальные передохли, – все так же невозмутимо ответил хитрец Ипи и, подняв кошель с каменной плиты, той самой, о которую минуту назад хозяин грозился разбить его голову, как ни в чем не бывало вновь прицепил его к поясу. При этом за пазухой у него что-то подозрительно звякнуло, и Хемур уже готов был повалить своего старшего надсмотрщика наземь и поглядеть, что это там может так заманчиво звенеть. Уж не его ли, Хемура, серебряные дебены, утаенные этим хромым плутом? Но желание свое Хемур осуществить не успел: где-то совсем поблизости раздался пронзительный звук горна и мощный, отдающийся в груди и висках барабанный бой. Звуки эти могли означать лишь одно явление на свете: сам фараон или кто-то из его многочисленной семьи решил осветить своим богоподобным ликом базар в столь ранний час, что само по себе было не только необычно, но и вообще невероятно, немыслимо и не укладывалось ни в какие правила, являясь редчайшим и единственным на памяти Хемура случаем за всю его более чем пятидесятилетнюю жизнь.
* * *Впереди шел отряд нубийской стражи: двухметровые детины в доспехах из вызолоченного железа, защищавших ноги до колена, плечи и руки от запястий до локтя. Нубийцы держали круглые, полированные до зеркального блеска щиты, которыми в бою не только отражали удары, но порой и ослепляли противника. Свободная рука каждого стражника лежала на рукояти меча. «Значит, не фараон, – подумал знающий толк в делах подобного рода Хемур, – значит, кто-то из детей фараона. Когда сам Рамзес выходит на прогулку, то стражи гораздо больше и мечи она держит наголо, а кроме того, есть среди нубийцев фараона еще и такие, кто вооружен копьями».
За черной нубийской стражей шли жрицы – девушки в простых, без малейших признаков украшений, белоснежных хитонах, но не было на свете такого украшения, которое могло бы хоть как-то подчеркнуть или приукрасить их утонченную, возвышенную красоту. То было сочетание непорочности и граничащего с божественным совершенства. Девушки-жрицы. Их присутствие в процессии подсказало Хемуру, что в паланкине – легких, украшенных золотыми крыльями носилках, которые несли по пять телохранителей с каждой стороны, – могла находиться только принцесса Кафи, единственная дочь фараона, обожаемая своим отцом и боготворимая простолюдинами, которые считали ее доброй богиней, живущей среди людей.
Хемур и пройдоха-надсмотрщик рухнули на колени. Их поклон, как и подобает в подобных случаях, был самым низким, лбы упирались в каменное покрытие площади (подкладывать при поклоне руки под голову было запрещено). Хемур прошипел так, чтобы Хромому Ипи было хорошо слышно:
– Сейчас они пройдут, и тогда я с тобой за все посчитаюсь.
Но, к величайшему удивлению соседей торговца живым товаром, вся процессия остановилась прямо возле помоста, на котором Хемур выставлял рабов для продажи. Нубийцы кольцом оцепили помост, оттеснив зевак, без всяких церемоний орудуя своими щитами на манер тарана. Удар нубийского щита то и дело отбрасывал какого-нибудь нерасторопного бедолагу на несколько шагов. Меж тем паланкин опустили, при этом оказалось, что его нижний край по-прежнему находится довольно высоко от земли. Во всяком случае, той, которая собиралась покинуть сейчас паланкин, пришлось бы вылезать из него без всякой торжественности. Трое телохранителей немедленно образовали живую лестницу, в которой роль ступеней играли их крепкие спины, и Кафи, опираясь на посох, сошла по этой лестнице на землю. Посох в руках ее был символом верховной жрицы Изиды – лишь дочь фараона могла занимать столь высокое место, и не будь у Рамзеса дочери, этот пост хранила бы местоблюстительница, избираемая на срок в один год, принцесса же наследовала титул верховной пожизненно. Одежда Кафи разительно отличалась от одежд всех других членов ее окружения, не говоря уж о коленопреклоненной толпе. Ткань мантии принцессы-жрицы была выкрашена драгоценной пурпурной краской и расшита вертикальными золотыми нитями. Голову Кафи покрывал высокий, прямоугольной формы убор темно-синего цвета, на гранях которого были вышиты понятные лишь немногим посвященным символы, для всех остальных, в таких делах несведущих, представлявшие собой некий тайный, почитаемый за божественный язык. Язык этот полагалось знать лишь жрецам, которые строго хранили тайну, а за любое слово, произнесенное кем-либо вслух, нарушителя ждала невероятно мучительная казнь – его привязывали к столбу и лоскутами, медленно сдирали с живого кожу. Столь сильное устрашение у кого угодно отбивало охоту лезть в дела жрецов и держало непосвященных профанов в стороне от тайного знания, доступного лишь немногим на всем огромном пространстве от Авариса до Элефантина.
В качестве подспорья при ходьбе Кафи в посохе не нуждалась, он был необходим ей лишь как элемент костюма, как символ ее верховного предстоятельства. Она была еще молода: не далее чем три месяца назад принцесса встретила свою двадцать седьмую весну, и красота ее была в самом пике своего расцвета. Жизнь человеческая в те времена часто пересекала отметку в сто лет. Земля была еще столь мало населена, что не знал род людской ни моровой язвы, ни прочих укорачивающих жизнь напастей, а жрецам было открыто искусство сохранения молодости и красоты, унаследованное ими из древнейших времен, когда Землю населяли боги, летающие по воздуху в своих чудесных колесницах. Словом, Кафи лишь подходила к пределу своей первой жизненной фазы.
Величаво ступая, выставляя вперед посох, она подошла к распростертому Хемуру и велела тому подняться:
– Встань, хозяин рабов, я желаю видеть твое лицо.
Разрешение стоять в присутствии царственной особы, да еще и смотреть прямо на нее, было сомнительной привилегией. В обычное время без специального дозволения поступок этот мог привести к самому печальному исходу: нарушителя обычно казнили, распиная заживо. Хемур несмело поднял глаза на принцессу. Его прежняя победоносная ярость угасла без остатка, а кадык теперь судорожно ходил под кожей оттого, что Хемур часто-часто сглатывал противную кислую желчь, вместе со страхом поднявшуюся из желудка.
– Сколь же ты тощ, работорговец. Какая болезнь точит тебя изнутри и забирает все соки из твоих членов? – Принцесса внимательно смотрела на Хемура, и под ее взглядом он чувствовал себя просто отвратительно. Казалось, что его вот-вот вытошнит прямо перед ней, и тогда, а в этом Хемур был уверен, один из нубийцев в два счета снимет ему голову своим мечом.
– М-м-м… – замычал работорговец. – Я… меня никакая болезнь не точит, о жрица, дочь великого Рамзеса, да продлят боги дни вас обоих. Я лишь смиренный слуга фараона, скромный торговец рабами.
– Вот как? – Кафи насмешливо прищурилась и кончиком своего посоха слегка ткнула Хемура в живот, отчего его тошнота мгновенно и бесследно исчезла. – Тебе стало легче?
– О! – только и смог вымолвить работорговец и, не в силах сдержать переполнявшие его чувства, вновь упал на колени, отчего немедлено заработал теперь уже удар посохом по темени, и притом совсем не целебный.
– Я кому сказала встать?! У меня к тебе дело, торговец. Есть у тебя место, где я смогу говорить с тобой с глазу на глаз?
Хемур с поклонами, изгибаясь, словно гигантская гусеница, проводил принцессу Кафи в свой шатер, куда она вошла следом за ним и уселась на единственную имевшуюся скамью, Хемур же с почтением остался стоять.
– Намерен ли ты устроить сегодня невольничьи торги? – спросила Кафи, по-прежнему не сводя с него глаз.