Полная версия
Испуг
– Книгу?
– Ну да. Он без конца морочит мне голову – читала ли я то? Читала это?.. Подойдет к нашему забору, штакетник прозрачный, поманит меня – и о чем хотите: о фигурном катании! Об инопланетянах!
– Иногда с ним болтаете?
– Запросто!.. Он милый старик. Разговариваем. Но, конечно, я и думать не думала увидеть его ночью. Рядом. Сидел такой тихий…
– Испугались?
– Не очень! У меня уже был случай в жизни, после которого я научилась не вопить и не кричать чуть что.
– Могли бы и завопить.
– Знаете, Олег… Он чуткий. Он почувствовал, что я проснулась. И стал тихо-тихо отодвигаться.
Так они говорили. А я задыхался сиренью.
2
В палате шикарно. Телевизора, правда, нет (он в коридоре), но все остальное чудо – палата ровно на двоих. (Петр Петрович Алабин ликовал.) И чисто! И старательно прибрано! Больничка из кино!.. Я ликовал. Люблю, когда вокруг хорошо.
Сосед, что напротив, – туповатый угрюмец. Он покосился, когда я вошел в палату, но тут же отвел глаза – я или не я, ему все равно. «Петр Петрович», – все же назвал я себя, на что мой сосед только вздохнул. Пуганый жизнью. Лет сорока.
– Шиз? – Это я тихонько, это я спросил у медсестры нашего этажа. У Раечки. – Шиз? – спросил и мотнул слегка башкой в сторону соседа.
– А вы кто? Не шиз?
– Нет.
– Интересно. – (С иронией.)
– Мы по другой части, Раечка, – лихо сказал я, весь из себя молодец.
– Это по какой?
Как-нибудь ей расскажем. Должен же (после пережитого) я чем-то занять воображение. Раечка молодая и толстенькая. Тридцатник откровенный. Глазки строгие, но живые. Я бы сказал, подмосковные. Главное – она сразу меня отличила.
И к тому же человечек она здесь основной. Куда ни шагни – Раечка на виду. Только и слышно:
– Раечка!
А этаж небольшой. Этажик. Всего-то пять двухместных палат. (Не надорваться ей на работе.) И еда приличная. Повезло этой Раечке. Нам всем здесь повезло.
– Раечка-аа!..
Я же расхаживал по коридору в этаком шикарно-спортивно-больничном халате. Теплый. Дивный на ощупь! Весь мой чувственный импульс, я думаю, был в этом халате. Это мог быть и боксерский халат. Халат отставного чемпиона по боксу. Или сытого министерского чиновника. Сказать проще, это был халат, в котором чувствуешь себя богатым и сильным! (У халата было некое прошлое. Это более всего пьянит стариков.) С красивым толстым шнуром, заменявшим пояс. Чудо, а не халат! (Аня и ее муж подбросили. Где теперь мой пиджачок! Где моя белая-белая рубашка с пристегивающимися уголками ворота!)
У меня и речь стала иной. Особенно для Раечки. Меня распирало! Я чувствовал себя поутру сытым бухарским котом. Я чувствовал себя блистательным (и лишь чуть пошловатым) малаховским Казановой. Я шел по коридору, пружиня ногами, – но одновременно, мысленно, я пританцовывал. Я давал распуститься витому шнуру-поясу и все его перевязывал. Вязал его играючи и очень ловко, хоть бы и в темноте!
В очередной вечер, за ужином (ужинаем в коридоре), я припозднился. Раечка чаи гоняла – со старшей медсестрой. Однако Старшей уже как раз уходить домой.
Раечка сама спустя минуту подсела рядом.
– Долго вы попиваете, Петр Петрович! Чаевник, а?
Голос строгий. Но свойский. С полуулыбкой женщины-заговорщицы. Мол, сейчас самое наше время. Мол, все дневные (врачи и Старшая) уже разошлись.
– Так по какой же вы части? И за какую немилость к нам попали?
Ответ напрашивался. Я засмеялся:
– Любовь.
За неспешным чаем, сидя вдвоем, напустить туману молодой медсестре нетрудно, – я лишь считался сколько-то с тем, что Рая из любопытства могла заглянуть в мое ДЕЛО загодя (еще вчера!).
И рассказал. И даже интересно получилось (мне тоже) в моем зачайном рассказе – в моей истории болезни, где я никакой не шиз, а настоящий мужчина (оплативший любовь самим собой). Старики легко придумывают. Это была всего лишь импровизация. Зато какая!
Получалось, я сам принес себя в жертву, когда муж застал нас с ней вдвоем. Получалось, сам и выставил себя подглядывающим шизоидным старикашкой. Хочешь не хочешь – надо же было выручить женщину в критическую минуту. (Жалко же вас, бабенок!) Надо или не надо уметь (мужчине!) принять вину на себя? Уметь смолчать. Дураком, шизом готов выглядеть, лишь бы замести ее, женщины, сладкий след…
Рассказывая, я лишь горделиво посмеивался. Сочувствия не искал. Жизнь как жизнь.
– Ее муж, что ли, вас застукал? – уточняла.
– Почти.
– А что дальше? А вы?.. А она?
– Я одинокий, стерплю, что мне! Но ее надо было как-то оберечь. У нее – семья.
Раечка заинтересовалась. Однако (неверующий белый халат!) свое любопытство притушила. Отхлебнула еще чаю из стакана. Карамелькой похрустела. И никакой спешки с расспросами. (Да и куда пациент от нее денется, когда весь и надолго в ее руках.)
– Не очень-то сегодня свежий чаек! – заметила она бабе Глаше, толкавшей тележку с чайником и уже убиравшей посуду.
Но взяла еще стакан.
И подсмеялась. Кто это, мол, верит старикам в таких делах?.. У нее вон в третьей палате Козюнин! Старикашка не умолкает о своих подвигах в чужих постелях… С врачами молчок, осторожничает. Скромняга. Зато уж все остальные вокруг – медсестры, тетка на почте, уборщицы, даже баба Глаша – все мы его женщины! И каждую – каждую!.. шепотком переспрашивает насчет где-нибудь нескрипучей кровати.
Но разве у Козюнина такой халат? А толстый, витой свисающий пояс-шнур? (Эти ее смешочки над стариками задели меня за живое.) Ёрничает, хихикает, а ведь доверчива, как рыбка. И, конечно, любопытствует. (И слегка проверяет!)
– Ладно, Раечка. Чего там! – говорю. – Это всё ваши сплетняки коридорные. Это, извини, болтовня. Вот ты, – (я на «ты»), – завтра увидишь, какая это женщина!
– Увижу – и что?
– Увидишь – и примолкнешь. – (Я неспешно увязывал толстенный шнур.)
Я-то знал, что Аня (Анна, Анна Сергеевна) завтра, в субботу, приедет, как было оговорено загодя.
Муж Игорюнчик хотел было сам отвезти меня прямиком в эту больничку. Но я сказал – нет. Звонить – пусть звонит, пусть устраивает, договаривается, но ехать с ним – нет. Почему?.. А потому. Вот если бы она, Аня, меня отвезла, то-то бы угодила, пощекотала стариковское тщеславие. Чтобы я, мол, почувствовал, что вокруг одни друзья. И что мне хотят сделать добро – а не запереть наспех в психушку… Аня так Аня! Они до такой степени жаждали меня поскорее сбыть, что не спорили ни минуты.
Но в назначенный день Аня была занята. Извинилась. И что-то там в ее голосе, робкое и нежное, скользнуло еще, оттенок! (Чего-то побаивалась – не меня ли рядышком, когда она за рулем?) В итоге сошлись на такси. Аня тотчас заказала. Не я же. Но зато, садясь в такси, тут-то я и оговорил надбавку. На милейших людях как не поездить!.. Я выпросил, чтобы не когда-нибудь, а в ближайшую же субботу Аня меня там навестила.
И вот она – в субботу после завтрака! Где-то в одиннадцать! Молодая!.. Сама за рулем!
Все как надо. (Выспалась на даче, утром чашечка кофе и не спеша, по хорошей погоде, красивая – такой добралась Аня к нам из далекого загорода.) Раечка не удовлетворилась подглядываньем из окна. Раечка направилась вроде бы куда-то по делу (однако шагала со мной, встречающим, бок о бок).
Спустились с этажа вниз, Раечка вся уже на взводе и как-то сурово смолкшая. Зато и увидела Раечка всё – больше, чем всё.
– Ах! – сказала. Ахнула.
И каждую вторую секунду Раечка (со мной рядом) оправляла свой мятый сестринский халат.
Красавица женщина вышла к нам из машины. В изящном летнем платье. И чудесным летним утром! Все как надо. С легкой сумочкой через плечо.
Великолепные длинные ноги. И уверенная, слепящая улыбка (улыбка поверх всей этой зримой нам красоты). Раечку могло убить.
Я с ходу рванул туда – вперед к Ане. Мы легко, нежно поцеловались. То есть это я при встрече решительно потянулся к Анне лицом – а она ко мне. Да, она тоже. С усилившейся, чуть ироничной улыбкой (но и не отвергая) она качнулась лицом и улыбчивыми губами в мою сторону. Щедрая! Секунда – и наше объятье распалось.
Секунда – это немало. Мне и моей секунде – завидовали. И шизы, и персонал. (На нас оглядывались.) Мы походили с Аней по больничному саду. Были вразброс и скамейки, но мы не сели. Мы просто ходили.
Я повторял – неплохая, мол, больница, Аня, совсем неплохая, и дело свое вроде бы здесь знают. Видал больницы и похуже. Да, врачи мной занялись… Да, да, анализы. Что-то еще я блеял, но плохо помню. Был как пьяный. Был с ней. Был совершенно счастлив. И все вдруг кончилось… Ушла.
Зато Раечке (по ее алчной просьбе) я всю эту садово-тропиночную невнятицу изложил очень даже внятно – как некий важный наш с Аней разговор. Забавно вышло! Вроде как мы с Аней продолжали биться за наше правое дело. «За наше чувство», – сказал я, и Раечка (я видел) слегка затрепетала. Ее интересовала теперь всякая подробность. В третий раз она переспрашивала, как муж вдруг вернулся на дачу без машины, пешком, вернулся внезапно, и как было тогда с Аней и со мной у самой уже постели! И ведь ночью!.. Нет, муж не успокоился, когда увидел, что я староват. И только когда я признался, что псих… Мало ли какой больной проникнет к вам на дачу летней лунной ночью.
Раечка млела.
– Да уж, – согласилась. – За такую красавицу и в тюрьму сядешь!
Вечером чай вдвоем. Сначала я подзадержался (это легко), оставшись один за больничным столом. Скоро и Раечка подгребла туда мягким веслом. «Да, – повторяла за чаем. – За такую красавицу…» Нашему общению едва не помешал мой шиз: тоже подошел и норовил сесть рядом. Бедолага стоял около меня с тарелкой. Если мы делим с тобой палату, почему бы, мол, нам и не ужинать вместе?
Я покачал головой: нет! нет!.. Пришлось быть жестким. А шизы здесь нежные. Трогательные. (Я уже приметил парочку евших из одной тарелки. Складывали кашу из двух в одну – и ели.)
– Но как же дальше? – волновалась за Аню и за меня Раечка, она уже была «с нами». Была участницей большой любви.
Я объяснял: мы с Аней будем видеться здесь хотя бы кратко. Но это сложно, сложно! Муж – большая шишка. Богатый…
– Богатый? – ахнула Раечка.
– Да.
И ничего, мол, в запасе – ничего лучшего, чем эта рисковая игра с больницей, у нас с Аней пока что нет. Но сгодится ли это хотя бы еще на раз? – дурил я Раечке голову. Поможет ли в будущем? Если, скажем, он опять нас на даче застукает – я опять в психушку?
– Как же она рискует!.. Она такая… такая…
У Раечки не было слов.
Зато в ее глазах – было. Я заметил. Там вспыхивали и гасли настороженные чувственные огоньки. Эти огоньки были мне.
Я сказал:
– Бывает по-разному, Рая.
– Что бывает?
Эти чувственные огоньки в ее глазах уже подсказывали. Огоньки уже ждали.
– Что, что бывает?
И тогда слова, как солдаты, перешли границу:
– Бывает же, что мужчина нравится не красотой, не молодостью.
– А чем?
Я отхлебнул чаю и помолчал.
Она тоже отхлебнула чаю, но как-то заторопилась. Молодая! Отхлебнула еще. И еще.
– А чем нравится?.. Умом, что ли? Деньгами?
– Не обязательно. Бывает, что и ум ни при чем, и деньги ни при чем.
– А как же?
Я еще помолчал.
И вот тут она стала медленно-медленно краснеть.
– Не умом и не деньгами, – повторил я. – Однако же факт…
– Так чем же? – спросила она настойчивее. Она даже перебила. (Чувственные огоньки погасли. Зато в голосе – накат честной прямоты и грубоватого любопытства.)
А я только развязывал и завязывал на поясе толстый шнур.
Так и сидели вдвоем. Вечер. Мужчина и женщина, невостребованные, как на острове. (Жизнь где-то. Жизнь от нас далеко-далеко за больничными стенами.) Впереди уйма времени. А вокруг опустевшие унылые столики.
Кто-то зашаркал шлепанцами в глубине больничного коридора.
– Раечка… Давайте-ка о другом. Сегодня меня ваш Башалаев достал.
– О-о! – Раечка (зная, что раскраснелась) охотно сошла с шаткой тропы в сторону. – Наш умеет. Гений. Кого хочешь достанет!
– Он всегда такой?
Ничуть он меня не достал – он мне понравился, этот их Башалаев. Гений с пронзительным взглядом, так они его меж собой называли. Ярлычок, как водится, льстив. Но что-то настоящее, похоже, там есть. И показалось (поверилось), что этот с взглядом не станет лгать или вредить старику (мне) за просто так.
У нас (с Анной и ее мужем) была джентльменская договоренность, что сам я пожалуюсь врачам на нервишки, ночной недосып, возрастную сварливость – вот и все, не более.
Башалаев, однако, скривил рот:
– Этак мы недалеко уедем. – И с места в галоп стал въедливо, длинно, а то и нудно расспрашивать. Давай, мол, старик, выкладывай… Еще и посмеивался. Жизнь долгая – вот, мол, и спрос долгий. Все это у него, у Башалаева в кабинете.
С нами третьим трудился врач Жгутов, молодой, крепкий, с густой черной шевелюрой. Этот жгучий Жгутов схватывал с полуслова: обрабатывал и с лёту вносил в компьютер наши вопрос – ответ, вопрос – ответ…
Наконец из меня пар пошел.
– Всё? – спросил Жгутов (то ли меня, то ли своего Башалаева).
Они перемигнулись, и молодой поставил первую точку. Я увидел, что от них тоже шел пар. Молодой весь взмок. А Башалаев закурил (первую за три часа).
Вернувшись в палату, я от усталости пал на кровать. Я просто рухнул. Отчего шиз, мой сосед, взволновался и то подходил ко мне, распластанному, поближе, то стремительно удалялся к дверям. При этом он что-то ловил руками высоко в воздухе. Нет, он ничего не ловил. Он страдал за меня. (За соседа. За чужого ему старика.)
Не было даже сил прогнать его в его угол, так истощил спрос! Ни движения. Ни слова. Скосив полузакрытые глаза, я лежал и только следил за страдальческой пантомимой. А шиз продолжал немо заламывать тонкие руки, топчась теперь на месте. Мучительно раскачивался туда-сюда. Не знал, как помочь.
«Из темной воды прошлого», как пошучивал «рыбак» Жгутов, они теперь вылавливали, выуживали подробности моей жизни. Я, увы, плоховато помнил былых моих жен. (Путал имена.) Обмолвки профессору не нравились, да и компьютер нет-нет попискивал, протестуя. Им все казалось, я скрытничаю. А я не знал, чем им помочь.
Я рассказал, и они тотчас (прямо-таки впились) ухватились за случайную и безобразную драку в загородном ночном автобусе, в которую я недавно ввязался. Но выяснилось, что я никого не побил. И что меня, в общем, не побили. Меня и еще двоих, нас попросту выбросили на ходу. В снег. Нет, эти двое выброшенных были мне никто. Нас выбрасывали постепенно, время от времени, так что мы оказались метрах в ста друг от друга. Мы даже не познакомились.
Ловили «рыбаки» и с другого берега. Очень нацеленно они выбирали из своих сетей мои сны. Любая небывальщина во сне (мне объясняли) имеет отношение к былым житейским промашкам, ошибкам! Однако и сны мои на просвет, как и мои жены, оказались бесхитростны, милы и ничтожны, и потому оба «рыбака» как ни перемигивались, а заскучали. Улов был не густ.
Тем не менее каждый раз, прежде чем вогнать в компьютер очередное нехитрое мое признание, молодой Жгутов ласково-иронично меня заклинал:
– Пациент должен говорить правду, и исключительно правду.
Башалаев, посверливая глазами, добавлял:
– Если он хочет, чтобы ему и его психике помогли.
За уши мне (к вискам) Жгутов прицепил лейкопластырем датчики, меня посадили на стул в темной комнате, пустили микротоки, и – заново вопросы про жен, только вы уж, пожалуйста, их сегодня не путайте. Какая-то их иезуитская сверххитрость была. (Не спутать жен в темноте.) С Галей, как в темноте обнаружилось, я жил раньше, чем с Машей. А попивала, не путайте, не Маша, а Марина. Микротоки должны были помочь мне не завираться, а моей психике выйти на чистую свежую воду – микротоки шли честно туда-обратно, как не понять, дело важное! Но у меня уже ум заходил за разум. И не нравилось, что каждый раз с меня стягивали мой шикарный халат. (В красивой одежде пациент особенно лжив. Не знал!)
Как-то, плотно зашторив окна и ни о чем не предупредив, привесили датчик к члену – и опять же в темноте спрашивали, спрашивали… Затея, возможно, неглупая – микротоки сами знают, куда проникнуть. Я уже не вникал. Я расслабился. Пусть их!.. На процедуру, что с зашторенными окнами, просилась ассистировать Раечка, хотела помочь, но ее изгнали. (Ее при мне и отчитали. Датчик на член привешивают очень ответственно и всегда без женщин. Чтобы пейшента не провоцировать.)
Они нет-нет и произносили «пациент» по-английски – пейшент.
Увешанный датчиками и мечущимися туда-сюда микротоками, я был озабочен, пожалуй, только одним: Аня… Она не может оставить меня здесь одного. Приедет ли она глянуть на старика хотя бы еще раз? Или хотя бы забрать меня отсюда…
Раечка, похоже, заскучала. А тут ей и случай. Мне прислали обновки – хорошее легкое белье. И тапки меховые, тигровые, теплые, коридором идти и тихо пришаркивать. «Твоя привезла», – шепнула мне Раечка. Отдавая должное чужой красоте, она звала Аню уважительным полным именем – приехала Анна рано-рано утром. И уехала Анна, не захотев меня будить.
И сразу же Раечка перешла на нормальный голос нормальной медсестры:
– Пошли мыться. Быстро.
– Это зачем?
– Как?!. Неужели такой в чистое белье полезешь? Ты чё! Ты чё! – Какой «такой», Раечка означила интонацией. И добавила резче: – Пошли!
У нее со всеми с какой-то минуты командный тон и на «ты». Что хочет, то и велит. И еще, как хлыст, это простецкое «Ты чё!». (А я был огорчен, что разминулся с Аней. Тапки привезла!..) Послушный, я шел, плелся за Раечкой следом – она, командирша, выступала впереди белохалатным колобком. У нее зрела своя мысль. Еще и крутила ключи от душевой на пальце. Возможно, загодя хихикала.
Когда подходили, я заметил, что и она с полотенцем. Она объяснила, что присмотр и что заодно она тоже помоется.
– А что такого? Нормально… Ты же пейшент.
Дело в том, что помывочная для нас, придурков и пейшентов, была, прямо скажем, прохладная. И близкая к слепому окну. (Замазанному белилами.) А вот рядом, сбоку от нашей помывочной – сразу у входа и направо, была совсем другая душевая. Эта тепленькая. Уютная. С отдельными небольшими отсеками. Она отделялась от нашей душевой (и от нас) полупрозрачной стенкой. Как бы для персонала, для врачей, сестер. Ну и для присмотра за нами. А при случае разделяла, конечно, мужчин и женщин.
Милая Раечка собиралась не просто выставить меня в холодке голым себе на обозрение, но еще и собой поддразнить. Забава! Спровоцировать пейшента на волнение (в чем ей отказали, когда она рвалась лепить мне в темноте датчик). Посмотрим, мол, что с пейшентом станет. Ау, дедок-говорун. Голая – и совсем неподалеку!..
Я было осердился, а потом рассмеялся. Я вдруг повеселел. Задумка медсестры была достойна ее врачей. Не лучше, но и, ей-ей, не намного хуже микротоков и нудных тестов Жгутова – Башалаева!
К тому же (тест на тест) затея, если я не зазеваюсь, обещала быть взаимной… Ну пусть, пусть! Ситуация незамысловата. Будем-ка мыться. И после чистого душа наденем-ка на себя чистое, легкое белье. Белье, пахнущее свежестью и текстильной новизной (я уже такое забыл). Я пустил воду погорячее! Задвигал по телу намыленной и ласковой мочалкой. Надраивал плечи и бока. Ах, вода-водица! Я и Раечку, признаться, забыл. Душевая сверкала чистотой, белизной (и была наудачу теплая в этот день) – чудо! А Раечка разделась. За полупрозрачной перегородкой и всего-то в трех скользких шагах. Она напевала все громче. Принять душ и медсестре в радость. Но я, счастливый старик, весь в водных струях, о ней сейчас не помнил. Я блаженствовал. Как вдруг помог случай. Погас свет.
Раечка вскрикнула в испуге:
– Что это?
Она только-только разделась. Лучше (для теста) и быть не могло. Я, очнувшись, ходко прошел туда. (Теперь я для куража напевал. В темноте.) Шел, осторожно оскальзываясь на мокром полу. Шел мелким-мелким шагом. Уже трогая ее плечи, сказал коварным стариковским шепотком – не надо и некого, мол, здесь, Раечка, бояться. Я успокаивал, это ведь как наш долг. Женщины пугливы. Да и темно было по-настоящему. Черно. Мы ослепли.
– Что это? Что это? – повторяла она в растерянности. А это «что» был… я. Минута – и я ей уже вставил. На их топчанчике. Как следует вставил, хотя и бережно. (А что еще мог Петр Петрович? Что еще он мог сделать, кроме того единственного, что легко сделать в темноте на ощупь.) И ведь у них, за перегородкой, было так тепло! Топчанчик был сух, душ Рая еще не включила.
Но прошелся я раз пять-шесть. Сколько успел. Пять-шесть движений, пять-шесть секунд, не больше. Может быть, всего-то четыре, не так это важно. Важно, что вдруг врубили свет и захлопали двери… Я птицей взлетел и метнулся в свой край, в свой отсек для придурков. И вовремя. В дверях душевой возник врач Жгутов – молодой, перспективный, строго смотрел на меня.
А я (в мою пользу подробность) уже стоял на самом входе – из нашего прохладного отсека в их, теплый.
Стоял как поодаль. Стоял осторожно на скользком полу. Вроде как любопытствующий шиз заглядывает к собирающейся освежиться душем медсестре.
– Что это вы тут?! – повысил голос жгучий Жгутов.
Я развел руками:
– Я… я же пейшент.
Он продолжал высоким криком:
– А это что?! – и указывал рукой мне в пах. На мой стоящий.
Пациент должен говорить правду, и исключительно правду. Подумав, я так и сказал:
– Похоже, это член.
Он строго мне заметил:
– Слишком похоже.
3
Меня вызвал к себе Башалаев. (Знак конца. Истекали мои три недели.) Уже с утра Башалаев был взмылен опросом и выпиской. Он обработал в путь-дорогу пять шизов. Это много. Меня, шестого, он встретил как-то весело и слишком ласково.
Я, войдя в кабинет, тоже для вида улыбался, улыбался вовсю. На деле я неотвязно думал о Рае.
Отношения с женщиной в больнице возникают по-особому, но и ценятся особой, дорогой ценой. (А ведь Башалаев, если позвал, мог выписать меня сегодня же.) Я и Раечка никак не умели подыскать себе уединенного места. Время поджимало. Это как незабитый пенальти. Но если не в душевой, то где?.. В душевой мы теперь панически боялись. Она боялась. (Я бы снес. В конце концов, я придурок.)
Он сразу поддел меня за главное – а я не стал мяться и мямлить. Ответил ему честно. Так, мол, и так: чем больше мне нравится молодая женщина, тем острее возникает у меня ночное желание.
– У меня тоже, – подмигнул Башалаев. А он тоже сед, тех же, что и я, счастливых пенсионных годков. (Старый мудила. Меня удивила эта его несерьезность в серьезном, как я считал, разговоре.)
Я пояснил кратко: желание… и еще я как бы слышу некий ее ночной зов. Зов к себе. Я чувствую через расстояние, что женщина спит… но и не спит.
– Если высокая луна… – начал я.
А он тотчас подхватил:
– Высокая-высокая?
Опять смеялся! Ласковости в его взгляде было уже поменьше. Он буравил меня глазами.
Зазвонил телефон.
И тут случилось вот что. Башалаев долго-долго смотрел на аппарат – телефон звонил, пока не иссяк. Затем гений уставился своим взглядом в какую-то далекую угловую точку. (Вот у кого перенял этот взгляд мой сосед-шиз.) Лицо Башалаева стало серым. В морщинах легли тени. Устал.
Я даже подумал, не уйти ли мне. Он сегодня явно выдохся. Он в отключке. Может, он так спит?
Я даже привстал.
Но он тотчас вскинул на меня глаза:
– А! – проговорил он, едва я шевельнулся на стуле. – Высокая-высокая луна! Летняя жаркая ночь!
Он словно и впрямь пробудился. (И вспомнил про меня, как-никак пациента.) Его страстное взрывное начало (для меня внезапно) вдруг вышло наружу – выплеснулось! Теперь он не говорил, а выкрикивал. Отрывисто:
– Как не понять… Как не понять! Высокая луна-лунища. И бабец спящий. Сидите, сидите, Петр Петрович! И перистые облака. Да?..
При слове «перистые» он нервно хохотнул:
– Перистые! Перистые при высокой луне, Петр Петрович! Они особенны! Вы, конечно, замечали, что в такую ночь луна захватывает полнеба! Полнеба… однако же оставляя место для нежных перистых облаков! Но как можно в такую ночь спать? Или пить? Или жрать?.. Водка! Колбаса! Телевизор! Невозможно! Невыносимо! Омерзительно! Чего стоит тогда вся жизнь? Рупь рваный? Кусок гывна?
Он так и выговорил с дрожью: «Г-гг-гывна!» (Я ошеломленно сидел напротив. Помалкивал.)
– Да, Петр Петрович! Да, да! Думаете, ваш врач про луну ничего не знает?! Ха-ха! В мире врачей та же суета и та же корысть! Те же уловки! Обкрадыванье друга-приятеля! Тайное расхищение чужих замыслов… От людишек задыхаешься! Все мысли о ста долларах! Ста долларах сверх, которые тебе вчера выдали, в обход налога, по-черному! Душа, Петр Петрович! Душа начинает вонять! И вдруг над этой вонью – небо и высокая луна! И… и… и вдруг… женщина. Спит в лунном свете! Полунагая! Бабец! Бабец, Петр Петрович, рубенсовский! Вся теплая. Даная! Живот ее теплый! Только руку протянуть, а?