Полная версия
Дневники: 1925–1930
В воскресенье вечером Рэймонд устроил костюмированную вечеринку. Меня немного сморило от снотворного, и я задремала, когда к дому № 6 как раз подъезжали экипажи294. Но я позавидовала им и поняла, что в общем-то пропустила величайшее зрелище сезона, особенно когда Рэймонд позвонил по поводу моего подарка, экземпляра «Старого Кенсингтона295», и рассказал, как прекрасно выглядела Нэнси [Кунард]. К счастью, на чай приходил Лукас, который заявил, что, по его сведениям, вечеринка оказалась ужасно скучной и там было не протолкнуться; это меня утешило. Лукас – Питер, как я должна называть его, – пришел по дружбе, которую, полагаю, немного стимулировала моя похвала в адрес его романа296. Он костлявый розовощекий маленький аскетичный священник, такой цельный, здравомыслящий и простой, что его невозможно не уважать, хотя в вопросах литературы мы расходимся во мнениях. Он говорит, что Том и прочие выбросили интеллект на ветер и отказались от души, а настоящими поэтами считает Хаусмана и Де Ла Мара297. Я говорю, что поэзия умерла, а Том и прочие пытаются ее воскресить. Ситуэллы, по его словам, просто хотят славы. Они аристократы, отвечаю я, и считают критику дерзостью выскочек из челяди. Он говорит, что в их произведениях в любом случае нет ничего хорошего. А что насчет этого любителя Де Ла Мара, спрашиваю я. Самый очаровательный из мужчин. Ну допустим. С учетом того, что у Питера нет никакой связности, он вечно гоняется за странными существами – золотыми рыбками в мисках, как я их называю. Да, но мы ведь не можем все быть великими поэтами-философами, отвечает он. Во всяком случае, Том не любитель, говорю я. Том читал лекции, и, как мне кажется, не произвел хорошего впечатления в Кембридже298. Наедине он рассказывает молодым людям, как в Париже готовят рыбу; опять эта его застенчивость, я полагаю. Однако Питер, на мой взгляд, слишком категоричен в суждениях; в их основе – начитанность и еще тяга к эстетике. У него невыдающийся ум; он не был и никогда не будет личностью, а это, на мой взгляд, самое главное в критике и в любом другом виде писательства, ведь все мы субъективны настолько, насколько это вообще возможно. Но главное – личность.
9 марта, вторник.
Потом я была на двух вечеринках: чай у Этель и ужин у Мэри.
У Этель была ужасная жуткая духота. Я болтала в ярком свете, словно на сцене.
– Ну что, – спросила Оттолин, – как поживаешь? Выглядишь просто замечательно, как будто никогда и не болела.
(Зачем она это говорит? Чтобы вызвать жалость к себе, конечно.)
– Не могу сказать, что мне лучше.
Сама же она была одета как 18-летняя девушка; платье из жоржета томатного цвета, отороченное мехом.
Этель говорит, хихикая:
– Какая милая шляпка.
А я в своей старой фетровой шляпе вся продрогла, пока шла вместе с Дэди сквозь снег.
«Что ж, – говорю я себе, – все равно доведу дело до конца: займу свое место, сяду будто на трон и сперва заговорю о самодовольном юнце Ли Эштоне299: “Гляньте, что сегодня написали в “Times” на передовице”» (они цитируют меня и Джойса300, чтобы продемонстрировать хорошую прозу в сравнении с «Королевой Викторией»301).
– Мне бы очень хотелось узнать, действительно ли вы считаете, что этот очаровательный человек так уж хорошо пишет.
Потом Этель нас отвлекла; в разговоре о Перси Лаббоке302 Оттолин спросила:
– А русские более страстные, чем мы?
– Нет, – ответила я, – уж точно не по сравнению со мной. Меня попросили привести пример. Когда я принимаю приглашения Оттолин, Леонард постоянно говорит: «Я думаю о тебе хуже некуда». Внезапно вспоминаю, что меня пригласила именно Оттолин. «Будь у мистера Лаббока дочь, он бы нашел, о чем писать», – ужасно эгоистичная жестокость со стороны Оттолин, так что я отправилась домой, держа Дэди за руку; обсуждая с ним стипендиатов, которых объявят в субботу (Питер считает, что Дэди ничего не получит303); оскорбляя Челси и Оттолин; причитая, как же низко я пала.
Что касается вечеринки у Мэри, то там, если не считать обычного стеснения по поводу пудры и румян, туфель и чулок, я была счастлива благодаря главенству темы литературы. Она помогает нам оставаться милыми и здравомыслящими – я имею в виду Джорджа Мура304 и себя.
У него розовое глуповатое лицо; голубые глаза, похожие на твердые камешки; копна белоснежных волос; худые слабые руки; покатые плечи; большой живот; хорошо подогнанный и выглаженный фиолетовый костюм; и, на мой взгляд, идеальные манеры. То есть он говорит без заискивания или давления на собеседника и принимает меня такой, какая я есть; да и ко всем остальным у него тот же подход. Несмотря на свой возраст, он по-прежнему непоколебим, непобедим, бодр и проницателен. А что насчет Харди и Генри Джеймса305?
– Я довольно скромный человек, но, признаться, считаю, что “Эстер Уотерс306” лучше “Тэсс307”. Но что тут скажешь об этом человеке? Он не умеет писать. Он не может рассказать историю. Вся суть художественной литературы в том, чтобы рассказывать. Потом он заставляет женщину признаваться. Но как именно? От третьего лица! А ведь эта сцена должна быть трогательной и сильной. Представьте, как бы ее написал Толстой308!
– Но “Война и мир”, – сказал Джек [Хатчинсон], – это величайший роман. Я сразу вспоминаю сцену, в которой Наташа приклеивает усы, а Ростов, впервые обратив на Соню внимание, влюбляется.
– Нет, мой добрый друг, нет в этом ничего особенного. Самое обыкновенное наблюдение. Ну, мой добрый друг, – сказал он мне, замешкавшись на мгновение, прежде чем так обратиться, – а вы что думаете о Харди? Вам нечего добавить. Художественная – худшая часть английской литературы. Сравните ее с французской, с русской. Генри Джеймс написал несколько прелестных рассказов, прежде чем изобрел свой жаргон. Но они о богатых людях. Нельзя писать о богачах, потому что, – вроде бы сказал он, – у них нет инстинктов. Но Генри Джеймса, похоже, вообще интересовали только описания мраморных балюстрад. Ни в одном из его персонажей нет страсти. А вот Энн Бронте309 была величайшей из всех Бронте; Конрад310 не умел писать и т.д.
Но все уже в прошлом.
20 марта, суббота.
Вчера я спрашивала себя, что будет со всеми этими дневниками. Если я умру, что с ними сделает Лео? Сжигать он не захочет, но и опубликовать не сможет. Думаю, ему надо составить из них одну книгу, а остальное сжечь. Рискну предположить, что на небольшой сборник хватит, особенно если разобрать все каракули и собрать фрагменты воедино. Бог с ними.
Это все из-за легкой меланхолии, которая иногда наваливается на меня и заставляет думать, будто я уродливая старуха. Повторяю одно и то же. И все-таки мне кажется, что только сейчас я начала излагать свои мысли как настоящая писательница.
Вчера вечером ужинала с Клайвом, чтобы познакомиться с лордом Айвором Спенсером-Черчиллем311 – элегантным, утонченным юношей, похожим на комара; очень гладким и гибким; с полупрозрачным лицом-бутоном и ногами газели; в белом жилете с модными бриллиантовыми пуговицами; и с типичным для всех американцев желанием понять психоанализ. Именно он и заставил меня задуматься о своем возрасте. Я допустила ужасную оплошность еще в начале вечера, сказав, будто мне нравится картина, которая мне не нравится, а потом поняла, что ошиблась и имела в виду совсем другую. Если бы я чаще слушала интуицию, ничего подобного бы не произошло. По какой-то необъяснимой причине эта ситуация немного испортила мне вечер. Лорд очень оригинально все подмечал и анализировал – умный мальчик. Меня впечатлила сообразительность мужчин и их способность быстро и уверенно переходить с темы на тему туда-обратно; никаких осечек, все четко. Пришел Адриан Бишоп312, румяный лягушонок; потом я начала собираться домой, и Клайв с присущей ему проницательностью и лаской, но не вполне уместно извинился за то, что мне не удалось вдоволь наговориться; я ответила какую-то ерунду и была немного расстроена из-за этого. В остальном вечер меня позабавил, и я, как ребенок, хотела остаться и подискутировать. Правда, тема спора вышла за пределы моей компетентности: как, если Эйнштейн313 прав, мы сможем предсказывать жизнь наперед?! Гадалки теперь умеют точно читать мысли людей, по словам лорда Айвора, который, кстати, не читал ни Генри Джеймса, ни ВВ; ему примерно 23 года, и сегодня утром он послушно явился в типографию, чтобы купить полное собрание моих сочинений. Ни один интеллектуал так бы не поступил. Они слишком озабочены спасением своих душ, эти аристократы; вот, например, лорд Бернерс на днях посылал за Пикоком314 по моей рекомендации.
Кроме этого, у нас ужинала Би Хоу, а в один из теплых прелестных дней мы ездили к Филиппу315, увидев и дом, и лошадей, и башни-перечницы в Уоддесдоне, и мне понравилась Бэбс316, но, как говорит Эдди, который приезжал на чай в воскресенье, это, «уверяю вас», все мое воображение. Если узнать ее поближе, она наверняка окажется очень скучной. Он знает десятки таких, как она. Но кто не скучен? По словам Эдди, только «блумсберийцы».
Потом была Сивилла Коулфакс, которая быстро смирилась с тем, что я к ней больше ни ногой; дешевого чая можно выпить и здесь, что она с благодарностью и делает. Она в привычной ей манере, безрадостно сухо, описывала свою поездку в Америку; никакого анализа – просто отчет. Чарли Чаплин317 – этакая смесь утонченности и обыденности. Но почему? Примеров нет, из чего я делаю вывод, что она лишь за кем-то повторяет, возможно, за Эсме Говардом318, Кулиджем319, Дугласом Фэрбенксом320 или итальянским мальчишкой-водителем. Как хорошая домохозяйка, которой она, собственно, и является, леди Коулфакс готовит Питера321 к тяжелой жизни, стряпая ему завтрак к девяти утра на Уолл-стрит322. В ней есть нотка жесткого профессионализма, совершенно не смягченная великолепием Аргайл-хауса.
24 марта, среда.
– Сегодня я напишу заявление на увольнение, – сказал Л., готовя кофе.
– Где именно? – спросила я.
– В «Nation».
Дело сделано, и впереди еще только шесть месяцев работы. Я чувствую себя на 10 лет моложе; опять гора с плеч и абсолютная свобода. В любом случае я не могу притворяться, будто потери существенны. То была временная работа, подработка, сначала забавная, потом надоевшая, а вчера вечером, после обычного спора о литературных статьях, верстке и т.д. с Мейнардом и Хьюбертом323, Л. принял решение уволиться. Никаких разногласий у нас не возникло. Как ни странно, когда мы пили чай с Нессой, она натолкнула меня на ту же мысль. Фил Ноэль-Бейкер сказал ей, будто считает Л. лучшим из ныне живущих писателей и ему жаль, что подобные люди тратят так много времени на «Nation» и издательство. Я уже начала было спрашивать, не думает ли она, что мы может бросить все это, когда вошел Л. и внес свою лепту в данный вопрос. Он ужинал с Клайвом, так что обсуждение отложили до сегодняшнего утра; решение было принято в десять и озвучено Шефу к одиннадцати; теперь, слава богу, нет больше никаких начальников и, надеюсь, не будет до конца наших дней324.
Ситуация, по-видимому, такова: Л. будет зарабатывать £300, а я – £200, но мне, честно говоря, кажется, что нам хватит; кстати, заниматься правками и гранками, поиском авторов и налаживанием связей можно и в другом месте, если понадобится. Я ужасно рада чувству освобождения. Перестраивать жизнь раз в три-четыре года – вот мой рецепт счастья. Нужно постоянно менять курс, чтобы ветер был попутным. Но благоразумная жизнь, как отметил Л., прямо противоположна этому. Нужно держаться за свое место. Но зачем, если гарантированы £400 и нет детей, подражать чиновникам или наслаждаться безопасной жизнью моллюска в раковине. Полагаю, теперь мы будем обсуждать издательство. Стоит ли нам отказаться и от него тоже – бросить все? Не такой уж простой вопрос, но и не такой насущный. Иногда мне хочется бросить. Ведь это, если рассуждать эгоистично, пошло бы мне на пользу и дало бы шанс писать самостоятельно, и я уже сомневаюсь, что «Heinemann325» или «Cape326» меня запугают. Это может быть весело, и даже очень. С такими темпами настанет время, когда нам не от чего будет отказываться, и тогда, чтобы добиться эффекта перемен, придется смириться. Мы мечтаем путешествовать по миру. В любом случае мой очередной прогноз таков: в следующем году мы будем богаче без «Nation», чем с ней.
Мне, пожалуй, нравится чувствовать, что я должна зарабатывать деньги, но категорически не нравится работать в офисе и занимать какой-либо руководящий пост. Мне не нравится быть на зарплате у других людей. Это, конечно, одна из причин, по которой я люблю писать для нашего издательства. Но свобода, полагаю, становится очередным фетишем. Эти бессвязные размышления я нацарапала в божественный, хотя и ветреный день; собираюсь почитать «Анну Каренину» [Толстого], а потом поужинать в трактире с Розой Маколей – не самое веселое развлечение, но, пожалуй, неплохой опыт.
Сегодня утром, когда Л. разговаривал с Мейнардом, в комнату вошла Лидия, чтобы показать мужу свои туфли-зебры, которые стоили 5 фунтов и 8,5 шиллингов; по словам Л., они были из кожи ящерицы. Любопытно, как подобные моменты разрушают формальность обстановки и меняют атмосферу.
27 марта, суббота.
Продолжение: не знаю, зачем мне рассказывать историю «Nation», ведь она не играет большой роли в нашей жизни. Однако Леонард встретил Фила Бейкера, который сказал, что он легко заработает £300, если захочет, на должности лектора в школе экономики327. Тем же вечером Л. рассказал мне об этой возможности, а затем мы, несмотря на ветер, отправились ужинать с Розой Маколей в «пивную», как я ошибочно назвала заведение. Там был десяток второсортных писателей во второсортной одежде: Линды328, Гоулды329, О’Донован330 – нет, не стану я в порыве лицемерной гуманности причислять к ним и Вулфов. Л., кстати, надел свой красно-коричневый твидовый костюм. Потом началась болтовня-трескотня, словно ощипанные куры кудахтали на старом дворе. Дело в том, что у нас не было общих интересов, за исключением литературы, и, хотя я люблю часами говорить о ней с Дезмондом или Литтоном, когда дело доходит до клевания зерен с этими активными жилистыми птицами, у меня встает ком в горле. Что вы думаете о Готорнденской премии331? Почему Мейсфилд332 не так хорош, как Чосер333? Или почему Джерхарди334 не так хорош, как Чехов335? Как мне обсуждать подобные темы с Джеральдом Гоулдом? Он запоем читает одни только романы, а три года назад взял отпуск и гордился тем, что не открывал ничего, кроме Чехова; чтобы все понять о романе, ему якобы достаточно первой главы. Сильвии, Джеральды, Роберты и Розы – все они звонко переговаривались за столом. Дородная женщина по фамилии Гоулд в течение вечера становилась все более и более пунцовой. Не расслышав, я переспросила: «Боже правый?», – когда мистер О’Донован сказал «побережье справа». Расположившись на низком диванчике в прохладной, подземной, наполненной весельем и здравомыслием комнате Розы, я беседовала с культурным молодым человеком, который оказался Роджером Хинксом336, сотрудником Британского музея, умеренным эстетом, этакой разновидностью Ли Эштона, но, слава богу, не второсортным журналистом. Весь вечер я твердила себе: «Слава богу, что я выбралась из этого, из “Nation”, и что я больше не в одной обойме с Розой, Робертом и Сильвией». Эти тонкокожие люди такие «милые», «добрые», респектабельные, умные и осведомленные.
Наш вчерашний вечер у Нессы едва ли можно считать одним из лучших. Л. и Адриан были молчаливы и саркастичны; старик Сикерт337 довольно беззуб и неподвижен; мне пришлось болтать, но вышло не очень хорошо; да и Несса с Дунканом не объединяют и не организовывают своих гостей; так что я вернулась домой в приступе ущемленного тщеславия, но не сильном, ведь я хотя бы старалась, пускай и недостаточно, а Л. нет. На следующий день он уехал рано утром в Родмелл, где у работников «Philcox338» самый разгар ремонта и прокладки канализации, так что мне некогда было расправлять крылья, а пришлось напрячься и закончить довольно затянувшуюся сцену ужина [«На маяк»]; я как раз поймала вдохновение, когда вошел Ангус и сообщил, что звонит Эдди и спрашивает, не пойду ли я с ним на Римского-Корсакова339 во вторник. Я согласилась и, более того, пригласила его на ужин. Потом меня охватили сомнения; я пожалела о своем обещании; не могла успокоиться; внезапно встряхнулась как ретривер; взглянула фактам в лицо; отправила Эдди телеграмму и письмо со словами «не могу приехать – отменяю договоренность» и задумалась о том, где провести день. Выбрала Гринвич, добралась туда в час дня; все прошло гладко; выкурила сигарету на набережной; смотрела, как из дымки выплывают корабли: один, второй, третий; обожала все это, даже собачонку смотрителей; увидела серые здания Рена340, выходящие окнами на реку; потом был еще один корабль, серо-оранжевый, с женщиной на палубе; потом в госпиталь; сначала в музей, где я увидела перо и посуду сэра Джона Франклина341 (чтобы распознать в экспонате ложку, требуется богатое воображение). Я играла со своим воображением, наблюдала за ним и чуть не разрыдалась при виде пальто, в котором Нельсон342 был у Трафальгара, с медалями, которые он прикрывал рукой (чтобы матросы не узнали), когда его, умирающего, несли вниз. Там была и его маленькая пушистая косичка из золотисто-седых волос, перевязанная черной лентой, и длинные белые чулки, один из которых очень грязный, и белые бриджи с золотыми пряжками, и его шарф – все это, я полагаю, они сняли, пока он лежал при смерти. «Поцелуй меня, Харди343», «Якорь, якорь», – прочла я, когда только пришла, и, клянусь, будто перенеслась туда, в день Победы, так что в моем случае чары, похоже, сработали. Потом начался мелкий дождь, но я все равно отправилась в парк, который был весь неровный, пересеченный многочисленными дорожками; затем поехала домой на двухэтажном автобусе и вернулась к чаю. Пришла Молли [Маккарти] (теплый верный медвежонок), которую я очень люблю, если судить по неуклонному росту на протяжении трех-четырех недель желания увидеть ее, кульминацией чего стало мое приглашение, а ведь я редко кого-то зову. Саксон принес дневник своего прадеда344, который, как он считает, понравится мне так же, как и ему; почитаю перед сном и лягу. Нельзя сказать, что я воспряла духом, но стало лучше. Конечно, я буду вспоминать выплывающие из дымки корабли (тут позвонил Томлин345, но мы не увидимся; одиночество – моя невеста, и сегодня вечером ее обесчестят Клайв с Мэри) и пальто Нельсона еще долго после того, как забуду, насколько глупо и неловко я чувствовала себя у Нессы в пятницу.
9 апреля, пятница.
Жизнь была очень добра к Лифам346. Я бы даже сказала, что она у них идеальна. Зачем тогда вся эта суета вокруг жизни? Она может породить старика Уолтера, болтуна и пухляка; старушку Лотту, статную и приятную; маленькую Китти, настолько хорошенькую и милую, насколько это вообще возможно; и красавчика Чарльза, такого любящего и нежного. Окунитесь с головой в жизнь Уолтера, и вы увидите лишь достаток и благополучие. Сын целует его и говорит: «Благослови тебя господь, отец». Посмеиваясь, он откидывается на подушки. Берет миндальное печенье. Рассказывает истории. Лотта мурлычет в своем черном бархатном платье. И только я лишена этого глубокого естественного счастья. Именно так я всегда себя чувствую, по крайней мере в последнее время, – и именно этого мне ужасно не хватает. Конечно, у меня случаются приступы счастья, но это не то. Вот почему я больше всего завидую добродушию, семейной жизни и вовлеченности в поток жизни. Действительно, если отбросить преувеличения, это прекрасная форма существования. И тысячи людей живут именно так – без падений. Но почему же не все мы? Старики и молодежь соглашаются жить вместе и остаются адекватными, и не тупеют, и не скупятся, и даже не стесняются своих эмоций. Возможно, это поверхностное впечатление о мнимой гармоничности незнакомых людей. Возможно, я бы поменяла свою точку зрения, если бы виделась с ними чаще. Возможно, писатели так не живут. Но бесполезно оспаривать свое впечатление, которое к тому же очень сильно. А еще я все время думаю: «Они жалеют меня. Им интересно, ради чего я живу». Потом я отбрасываю эти мысли и заставляю себя заговорить с Китти. А еще я знаю, что все наши с Леонардом достижения: издательство и книги, – ничего не значат для Лотты, Уолтера и Чарльза и почти ничего не значат для Китти. У ворот стоит автомобиль Чарльза. Совершенно счастливые, они едут в Беркхамстед347; это занимает час, так что они уже там. Весенняя ночь и т.д.
11 апреля, воскресенье.
Не могу читать миссис Вебб, поскольку вот-вот придет С. Томлин. Еще я хотела продолжить рассказ о Лифах, но уже почти забыла свое впечатление о них. Я снова погрузилась в собственную личность. Как это происходит? Я имею в виду внезапные смены перспективы. Возможно, моя жизнь, когда я пишу сочиняя, необычайно осознанна и очень ярка для меня, а чай с Лифами разрушает ее быстрее, чем встречи с другими людьми, ведь внутри себя я слышу: «Вот это – жизнь, и только это». Но когда я попадаю в совершенно отдельный мир, где Уолтер шутит, то понимаю, что все это существует независимо от того, существую ли я, и поражаюсь. Какими бы сильными они ни были, эти впечатления быстро проходят, оставляя после себя осадок идей, которые я обсужу с Л., возможно, по пути в Юэрн-Минстер348. Идеи о естественном счастье: как его разрушает наш образ жизни.
Жизнь миссис Вебб заставляет меня сравнивать ее с моей собственной. Разница в том, что она пытается соотнести весь свой опыт с историей. Она очень рациональна и последовательна. Она всегда думала о своей жизни и смысле мироздания; это началось у нее в четыре года. Она изучает себя как феномен. Поэтому ее автобиография кажется частью истории XIX века. Она – продукт науки и отсутствия веры в Бога; она – явление Духа Времени349. Во всяком случае, она так считает и старается этому соответствовать, что весьма любопытно. У нее необузданный поток мыслей. В отличие от позера Уолтера Рэлея350, ее гораздо больше интересуют факты и правда, чем то, что шокирует людей и что не должен говорить профессор. Похоже, Томлин не придет, а Л. в Стейнсе351, так что я попробую немного почитать.
Во вторник 13 апреля Вулфы отправились на поезде в город Бландфорд в Дорсете и на автомобиле добрались до гостиницы Тальбот-Инн в Юэрн-Минстере, где провели пять ночей. На обратном пути 18 апреля они доехали на автобусе до Борнмута352, а оттуда на поезде вернулись домой через вокзал Ватерлоо.
18 апреля, воскресенье.
(Это написано)
Это написано, но, очевидно, не всерьез, а для того, чтобы опробовать перо, я полагаю. А сегодня уже 30 апреля [пятница], последний день дождливого ветреного месяца, если не считать внезапной летней жары на Пасху, когда мы открыли все двери и впустили тепло внутрь; солнце, я полагаю, светит всегда, но часто за облаками. Я ничего не рассказала об Юэрн-Минстере. А мне теперь интересно, что я запомнила. Крэнборн-Чейз353: низкорослые вековые деревья, редкие, не сгруппированные дополнительными посадками; анемоны, синие колокольчики, фиалки – все бледные, разрозненные, блеклые, безжизненные, ибо солнца почти нет. Затем долина Блэкмор: огромный воздушный купол над распростертыми внизу полями; солнце то светит, то исчезает; короткие проливные дожди, словно струящаяся с неба вуаль; возвышающиеся холмы, очень сильно изрезанные (если так можно сказать) выступами, так что они кажутся ребристыми и шершавыми; потом надпись в церкви «искал покой и нашел его» и вопрос «кто же писал такие высокопарные эпитафии?»; удивительная чистота деревни Юэрн, ее счастье и благополучие заставляли меня задавать вопросы, вместо того чтобы отпускать колкости, как нам того хотелось. Но это нормально, так и должно быть; потом чай со сливками, а еще я помню горячие ванны; мое новое кожаное пальто; Шафтсбери354, такой низкий и куда менее величественный, чем я себе представляла; поездку в Борнмут, и собаку, и даму за скалой, и вид на Свонедж355, и возвращение домой.
А потом наступил кошмар: Нелли решила уйти; я была тверда и в то же время опустошена. Во вторник она остановила меня на лестнице и сказала: «Мэм, пожалуйста, позвольте извиниться?». В этот раз мы были настолько решительны и убеждены в ее намерениях, что я написала целых 6 писем. Однако, поварихи не явились, а я так погрузилась в «вопрос прислуги», что была ужасно рада, когда Нелли решила остаться. Отныне я клянусь больше никогда и ни за что ей не верить. «Я слишком люблю вас, чтобы быть счастливой с кем-то еще», – сказала она. Это, пожалуй, лучший комплимент, который я когда-либо получала. Но мысли мои беспорядочны. Все дело в одежде. Кстати, вот что унизительно для меня – идти по Риджент-стрит, Бонд-стрит и т.д. и быть одетой явно хуже, чем другие люди.