bannerbanner
День саранчи. Подруга скорбящих
День саранчи. Подруга скорбящих

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– Часть из этих миллионов, которые приносят фильмы, им стоило бы снова пускать в дело. Как Рокфеллеры с их Фондом. Раньше Рокфеллеров ненавидели, а теперь, вместо того чтобы вопить об их грязных нефтяных барышах, все восхваляют их за то, что делает Фонд. Ловкий трюк, и киношники могли бы сделать то же самое. Создать Фонд кино и покровительствовать наукам и искусствам. Понимаете, снабдить малину вывеской.

Тод отозвал Клода в сторонку, чтобы попрощаться, но хозяин его не отпустил. Он увел Тода в библиотеку и налил ему и себе шотландского виски. Они сели на кушетку против камина.

– Вы не были в заведении Одри Дженинг? – спросил он.

– Не был, но наслышан порядком.

– Тогда вы должны пойти.

– Не люблю профессионалок.

– А мы не к ним. Просто посмотрим кино.

– Кино меня угнетает.

– У Одри вы не соскучитесь. Умелой сервировкой она сообщает пороку притягательность. Ее притон – шедевр технической эстетики.

Тоду нравилась его манера. Он был мастером замысловатой пародийной риторики, которая позволяла ему выразить свое негодование, сохранив при этом репутацию светского и остроумного человека.

Тод подкинул ему реплику.

– Не знаю, на каких тарелочках она его преподносит, – сказал он, – но бардаки наводят тоску, как все хранилища – банки, почтовые ящики, склепы, торговые автоматы.

– Любовь как торговый автомат, а? Неплохо. Суешь монету, дергаешь рычаг. В утробе аппарата происходят механические процессы. Получаешь свои сласти, хмуришься, глядя на себя в грязное зеркало, поправляешь шляпу, берешь покрепче зонтик и уходишь, стараясь выглядеть как ни в чем не бывало, – хорошо, но не для кино.

Тод опять высказался начистоту:

– Не в этом дело. Я бегал за девушкой, а это все равно, что таскать с собой вещь, которая не влезает в карман, – вроде портфеля или чемоданчика. Неудобно.

– Знаю, знаю. Это всегда неудобно. Сначала правая рука устает, потом левая. Ставишь чемодан и садишься на него, но прохожие удивляются, останавливаются поглазеть – приходится идти дальше. Прячешь чемодан за дерево и ретируешься, но кто-то его находит и бежит за тобой, чтобы отдать. С утра, когда выходишь из дому, чемоданчик – маленький, дешевый, с паршивой ручкой, а к вечеру это уже сундук с медными углами, весь в заграничных наклейках. Знаю. Хорошо, но опять не для кино. Надо помнить о публике. Что скажет парикмахер с Пердью? Он целый день стриг волосы и устал. Он не хочет смотреть на болвана, который таскается с чемоданом или возится с автоматом. Парикмахеру подавай чары и амуры.

Последнее он сказал уже самому себе и тяжело вздохнул. Он хотел было продолжать, но тут подошел слуга-китаец и объявил, что все собрались ехать к миссис Дженинг.

5

Они отправились на нескольких машинах. Тод сидел на переднем сиденье рядом с Клодом, и, пока они ехали по бульвару Сансет, Клод рассказывал ему о миссис Дженинг. Во время немого кино она была довольно известной актрисой, но звук лишил ее работы. Она не стала сниматься в массовках и эпизодах, как многие бывшие звезды, а, проявив замечательную деловую сметку, открыла дом свиданий. Она не была безнравственной. Отнюдь. Она заведовала своим предприятием точно так же, как другие женщины заведуют библиотеками, – умно и со вкусом.

Ни одна из девушек в доме не жила. Вы звонили по телефону, и она посылала девушку к вам. Плата была тридцать долларов за ночь, и пятнадцать из них миссис Дженинг оставляла себе. Кое-кому может показаться, что пятьдесят процентов за комиссию чересчур много, но она получала их совершенно заслуженно. Накладные расходы были высокими. Она содержала красивый дом, где девушки ожидали вызова, и машину с шофером, чтобы доставлять их к клиентам.

К тому же ей приходилось вращаться в таком обществе, где она могла завязать нужные связи. В конце концов, тридцать долларов – не каждому по карману. Девушкам дозволялось обслуживать только людей состоятельных и с положением, если не сказать – положительных и со вкусом. Она была настолько разборчива, что считала необходимым познакомиться с клиентом прежде, чем бралась его обслуживать. Она часто говорила – и справедливо, – что не позволит девушке отправиться к мужчине, с которым сама бы не стала спать.

И она была по-настоящему культурна. Все самые выдающиеся ее посетители смотрели на знакомство с ней как на пикантное похождение. Однако они бывали разочарованны, обнаружив, насколько она утонченна. Им хотелось побеседовать о кое-каких веселых и общеинтересных предметах, а она желала обсуждать только Гертруду Стайн и Хуана Гриса. И сколько ни бился знаменитый гость – а некоторые, по слухам, заходили даже чересчур далеко, – ни изъяна найти в ее утонченности, ни пробить бреши в ее культуре никому не удавалось.

Клод все еще упражнялся на ней в своей странной риторике, когда она появилась в дверях, приветствуя гостей.

– Очень приятно вас снова видеть, – сказала она. – А я как раз вчера за чаем говорила миссис Принс: Эсти – моя любимая чета.

Это была статная женщина, приторная и вкрадчивая блондинка с красноватой кожей.

Она провела их в маленькую гостиную, выдержанную в фиолетово-розово-серой гамме. Жалюзи были розовые, как и потолок, а стены оклеены бледно-серыми обоями с редкими крохотными фиолетовыми цветочками. На одной стене висел серебристый экран, который можно было свернуть, а напротив него, по обе стороны от вишневого столика, стояли в ряд стулья, обитые лощеным розово-серым ситцем с фиолетовой тесьмой. На столике стоял маленький проектор, и с ним возился молодой человек в смокинге.

Она жестом предложила им сесть. Затем вошел официант и спросил, что они желают пить. Когда заказы были приняты и выполнены, она щелкнула выключателем, и молодой человек запустил аппарат. Аппарат весело зажужжал, но его не удавалось навести на фокус.

– С чего мы начнем? – спросила миссис Шварцен.

– «Le Predicament de Marie»[2].

– Название завлекательное.

– Это прелесть, совершенная прелесть, – сказала миссис Дженинг.

– Да, – подтвердил механик, у которого что-то не ладилось. – Изумительный фильм – «Le Predicament de Marie». В нем есть что-то особенное – прямо-таки даже чересчур волнующее.

Задержка получилась долгой; механик отчаянно хлопотал у аппарата. Миссис Шварцен засвистела и затопала ногами, остальные последовали ее примеру. Они изображали неотесанную публику времен иллюзиона.

– Заснул там? Поехали!

– Ехай сам, а мы пешочком.

– Испортилась машина.

– Чини, сапожник!

Молодой человек наконец отыскал лучом экран, и фильм начался.

LE PREDICAMENT DE MARIE,

ou

LA BONNE DISTRAITE[3]

Мари, или «Bonne», была пышная девушка в очень коротеньком, тесно облегающем форменном платьице из черного шелка. На голове у нее была крохотная кружевная наколка. В первой сцене показывалось, как она подает обед богатой семье в обшитой дубовыми панелями столовой с тяжелой резной мебелью. Семья очень респектабельная и состоит из бородатого отца в сюртуке, матери с камеей на груди и в платье со стоячим воротником на китовом усе, высокого худого сына с длинными усами и почти без подбородка и девочки с большим бантом в волосах и распятием на золотой цепочке.

После нескольких банальных номеров с папиной бородой и супом актеры подошли к своей теме вплотную. Было ясно, что вся семья желает Мари, но Мари желает только девочку. Прикрывая свою деятельность салфеткой, отец щиплет Мари, сын пытается заглянуть в вырез ее платья, мать гладит ее по колену. Мари в свою очередь тайком ласкает девочку.

Действие переносится в комнату Мари. Она раздевается и, оставшись в черных шелковых чулках и туфлях с высокими каблуками, набрасывает на себя шифоновый пеньюар. В то время как она занимается сложным ночным туалетом, входит девочка. Мари сажает ее на колени и начинает целовать. В дверь стучат. Оцепенение. Она прячет ребенка в стенной шкаф и впускает отца. Он полон подозрений, и она вынуждена принимать его авансы. Он обнимает ее, но в это время в дверь опять стучат. Снова оцепенение и немая сцена. На этот раз входит усатый сын. Мари успевает спрятать отца под кровать. Только сын начинает осваиваться, как в дверь опять стучат. Мари заставляет его забраться в большой ящик для постельного белья. Новый гость – хозяйка дома. Не успевает она взяться за дело, как в дверь опять стучат.

Кто это может быть? Почтальон? Полицейский? В исступлении Мари пересчитывает убежища. Вся семья налицо. Она подкрадывается к двери и слушает.

Кто же он – этот нежданный визитер? – гласила надпись.

И тут аппарат заело. Молодой человек в смокинге пришел в такое же исступление, как Мари. Когда он снова его запустил, экран ярко светился, пленка жужжа побежала через аппарат и иссякла.

– Я ужасно извиняюсь, – сказал он. – Придется перемотать.

– Это – покупка! – крикнул кто-то.

– Розыгрыш!

– Аферисты!

– Деньги обратно!

Они свистели и топали ногами.

Под шум притворного дебоша Тод выскользнул из комнаты. Ему хотелось подышать свежим воздухом. Официант, слонявшийся по холлу, показал ему выход во внутренний двор.

На обратном пути он заглядывал в разные комнаты. В одной из них он обнаружил горку с множеством миниатюрных собачек. Тут были стеклянные пойнтеры, серебряные бигли, фаянсовые шнауцеры, каменные таксы, алюминиевые бульдоги, ониксовые гончие, фарфоровые терьеры, деревянные спаниели. Были представлены все мыслимые породы и чуть ли не все материалы, пригодные для лепки, отливки и резания.

Пока он любовался фигурками, в доме запела женщина. Голос показался ему знакомым, и он выглянул в холл. Это была Мери Доув, одна из ближайших подруг Фей Гринер. Может быть, и Фей работает у миссис Дженинг? Если так, то за тридцать долларов…

Он пошел досматривать кино.

6

Надежда Тода уладить свои затруднения за небольшую плату быстро рассеялась. Когда он попросил Клода узнать у миссис Дженинг насчет Фей, дама ответила, что никогда не слышала об этой девушке. Тогда Клод попросил ее выяснить через Мери Доув. Через несколько дней она позвонила ему и сказала, что ничего не выйдет. Девушку предоставить нельзя.

Тод, в общем, не огорчился. Он и не хотел получать ее таким способом, во всяком случае – покуда у него были другие шансы. А ему последнее время стало казаться, что они растут. Гарри, ее отец, заболел, и это дало Тоду повод часто бывать в их квартире. Он бегал по поручениям и болтал со стариком. Желая отблагодарить его за доброту, она сблизилась с ним – как с другом дома. Он надеялся углубить ее благодарность и перевести в серьезное качество.

Помимо этой цели Тода занимал сам Гарри, и общество старика было ему приятно. Старик был клоуном, а Тод, как многие художники, питал слабость к клоунам. Но что еще важнее, у Тода было чувство, что клоунство старика – ключ к голливудским зевакам (живописный ключ, ключ-символ), так же как мечты Фей.

Он сидел у постели Гарри и часами слушал его рассказы. За сорок лет в варьете и бурлеске их у него накопилось бесконечное множество. Как он сам выражался, жизнь его состояла из молниеносных серий сальто, кульбитов, пируэтов и каскадов, проделываемых для того, чтобы уйти от огневого вала «печек с динамитом». «Печка с динамитом» означала любую катастрофу стихийного или умышленного характера – от наводнения в Медеин-Хет, штат Вайоминг, до склочного полисмена в Муз-Фактори, провинция Онтарио.

Возможно, что в самом начале своей сценической карьеры Гарри паясничал только на подмостках; теперь же он паясничал беспрестанно. Это был его единственный способ самозащиты. Он обнаружил, что люди в большинстве своем не станут лезть из кожи вон, чтобы наказать шута.

Он пользовался целым набором изящных жестов, чтобы подчеркнуть комичность своей согнутой унылой фигуры, и особым образом одевался – как банкир, вернее – как дешевая, неубедительная имитация банкира. Наряд состоял из засаленного котелка с необычайно высокой тульей, стоячего воротничка, широкого галстука в горошек, залосненного двубортного пиджака и брюк в серую полоску. Облачение Гарри никого не могло обмануть, но это и не входило в его задачи. Хитрость его была другого рода.

Как актер он был полным неудачником и понимал это. Но он утверждал, будто однажды чуть не добился успеха. И в доказательство заставил Тода прочесть старую вырезку из театрального отдела «Санди таймс».

Она была озаглавлена «Перепачканный арлекин».

«Комедия дель арте не умерла. Она живет в Бруклине – вернее, «проживала» там неделю назад на сцене театра Оглторна – в лице некоего Гарри Гринера. М-р Гринер принадлежит к труппе «Летучие Лини». В тот момент, когда вы читаете эти строки, она, вероятно, дает представление в Мистике, шт. Коннектикут, или ином городке, более радушном, нежели наш район многодетных семей. Если вы располагаете досугом и действительно любите театр – непременно разыщите Линей, где бы они ни находились.

М-р Гринер, перепачканный арлекин нашего заголовка, в момент появления его на сцене вовсе не перепачкан, а чист, опрятен и мил. К тому времени, когда Лини, четверо мускулистых уроженцев Востока, разделаются с ним, он будет отменно перепачкан. Он оборван, измазан кровью, но… по-прежнему мил.

Когда м-р Гринер выходит на сцену, трубы, как и следовало ожидать, молчат. Мама Линь вращает тарелку на шесте, который она держит в зубах; папа Линь ходит колесом; сестра Линь жонглирует веерами, а братец Линь свисает с портала на своей косичке. Оглядывая своих усердных коллег, м-р Гринер пытается спрятать смущение под весьма наивной маской светскости. Он отваживается пощекотать сестру и в ответ на этот невинный знак внимания получает могучий пинок в живот. Пинок переносит его в привычную стихию, и он принимается рассказывать скучный анекдот. Папа Линь, подкравшись сзади, бросает его брату, который равнодушно отворачивается. М-р Гринер приземляется на затылок. Он мужественно заканчивает анекдот в горизонтальном положении. Когда он встает, публика, не смеявшаяся над анекдотом, смеется над его хромотой, так что он остается хромым до конца номера.

М-р Гринер начинает другой анекдот, еще длиннее и скучнее первого. И вот, когда он доходит до самой соли, оркестр разражается музыкой и заглушает его. Он очень терпелив и очень стоек. Он начинает сначала, но закончить оркестр ему не дает. Боль, которая почти – но, к счастью, не до конца – скрючивает его деревянную фигурку, была бы непереносимой, не будь она столь очевидно притворной. Это гомерически смешно.

Финал великолепен. Лини носятся по воздуху; м-р Гринер же, удерживаемый на земле своим реализмом и осведомленностью о тяготении, всячески пытается убедить публику, что витающие восточные товарищи нисколько не удивляют и не тревожат. Старо как мир, говорят его руки, но лицо с ними не соглашается. Видя, что коллеги остаются невредимыми, он вновь обретает уверенность. Акробаты не замечают его, поэтому и он не замечает акробатов. Победа остается за ним; ему предназначены аплодисменты зала.

Первой моей мыслью было: кому-нибудь из продюсеров следовало бы пригласить м-ра Гринера в большое ревю, поместив на фоне красивых девушек и блистающих занавесей. Но потом я решил, что это было бы ошибкой. Боюсь, что м-ра Гринера, подобно скромным полевым растениям, которые гибнут, будучи перенесены на более жирную почву, лучше оставить цвести в бурлеске, среди чревовещателей и велосипедисток».

У Гарри хранилось больше десятка копий этой статьи, некоторые – на полотняной бумаге. Попытавшись получить работу при помощи коротких объявлений в «Варьете» («…кому-нибудь из продюсеров следовало бы пригласить Гринера в большое ревю…» – «Таймс»), он приехал в Голливуд в надежде, что заработает на жизнь, снимаясь в комедийных эпизодах. Однако на таланты его спроса не было. По его собственному выражению, он «провонял голодухой». Чтобы дополнить свои скудные заработки на студиях, он торговал вразнос полировальной пастой для серебра, которую готовил у себя в ванной из мела, мыла и тавота. Когда Фей не была занята на актерской бирже, она возила его в торговые экспедиции на своем форде. В последней поездке он и заболел.

В этой же поездке Фей приобрела нового поклонника по имени Гомер Симпсон. Тод в первый раз увидел Гомера примерно через неделю после того, как слег старик. Он сидел у больного, развлекая его беседой, как вдруг послышался тихий стук в дверь. Тод открыл; в коридоре стоял человек с цветами для Фей и бутылкой портвейна для ее отца.

Тод воззрился на него с любопытством. Он не хотел быть невежливым, но на первый взгляд пришедший казался типичным представителем породы людей, приезжающих в Калифорнию умирать, со всеми ее отличительными чертами – от лихорадочного взгляда до дрожащих рук.

– Меня зовут Гомер Симпсон, – задыхаясь, сказал он, потом смущенно потоптался и промокнул совершенно сухой лоб сложенным носовым платком.

– Не хотите зайти? – спросил Тод.

Он тяжело помотал головой и сунул букет и бутылку Тоду. Прежде чем Тод успел сказать хоть слово, он поплелся прочь.

Тод понял, что ошибся. Гомер Симпсон лишь физически подходил под эту категорию. Люди, которых он имел в виду, не были застенчивы.

Когда он передал подарки Гарри, тот как будто даже не удивился. Он сказал, что Гомер – один из его благодарных клиентов.

– Мою Волшебную Пасту рвут с руками.

Когда Фей вернулась домой и узнала о госте, она очень потешалась. Вдвоем, прерывая свою речь и друг друга взрывами смеха, они рассказали Тоду, как произошло их знакомство с Гомером.

Второй раз Тод увидел Гомера под финиковой пальмой на другой стороне улицы, откуда он смотрел на их дом. Тод наблюдал за ним несколько минут, потом окликнул и приветливо поздоровался. Гомер не ответил и бросился наутек. На другой день и на третий Тод снова видел, как он прячется под пальмой. Наконец он застиг его, подкравшись сзади.

– Как поживаете, мистер Симпсон? – мягко сказал он. – Гринеры очень признательны вам за подарок.

На этот раз Гомер не двинулся, может быть, потому, что Тод припер его к дереву.

– Хорошо, – выпалил он. – Я шел мимо… я живу на этой улице.

Тод ухитрился растянуть разговор на несколько минут, после чего Гомер бежал.

В следующий раз Тоду удалось приблизиться к нему открыто. С этих пор Гомер охотно отвечал на его любезности. Симпатия, даже самого неглубокого свойства, победила его молчаливость и сделала чуть ли не болтливым.

7

В одном, по крайней мере, Тод не ошибся. Как и большинство интересовавшей его публики, Гомер был выходцем со Среднего Запада. Он приехал из Уэйнвилла, городка в Айове, неподалеку от Де-Мойна, где двадцать лет проработал в гостинице.

Однажды, посидев в парке под дождем, он простудился, и простуда перешла в воспаление легких. Выйдя из больницы, он узнал, что гостиница взяла другого бухгалтера. Они соглашались принять его обратно, но врач посоветовал ему поехать на отдых в Калифорнию. Тон у врача был повелительный, и Гомер уехал из Уэйнвилла на Побережье.

Прожив неделю в вокзальной гостинице Лос-Анджелеса, он снял коттедж в Пиньон-Каньоне. Это был всего второй дом, показанный ему агентом по торговле недвижимостью, но Гомер согласился на него, потому что устал и потому что агент был наглец.

Расположение коттеджа ему даже понравилось. Это был последний дом в каньоне, и холмы начинались прямо за гаражом. Они поросли люпинами, колокольчиками, маками и луговыми ромашками. На склонах стояло несколько карликовых сосен, юкк и эвкалиптов. Агент сказал, что он будет любоваться голубями и перепелками, но за все время, что тут жил, он видел только крупных бархатно-черных пауков и ящерицу. Он очень привязался к ящерице.

Дом стоил дешево, потому что на него не находилось охотников. Большинство людей, снимавших здесь коттеджи, хотело жить в «испанских», а этот, по утверждению агента, был «ирландским». Гомеру дом показался довольно странным, но агент настаивал, что он оригинальный.

Дом был странным. Из-под соломенной крыши, спускавшейся очень низко по обе стороны от входной двери, смотрели маленькие слуховые оконца с длинными козырьками, а венчала ее циклопическая и очень кривая труба. Дверь из эвкалипта, крашенного под мореный дуб, висела на громадных петлях. Петли были фабричные, но отштампованы так, что имели вид кованых. Столько же умения и старания затратили на то, чтобы сделать кровлю соломенной – ибо она была не из соломы, а из огнестойкого картона, рифленого и крашенного под солому.

Господствующие вкусы нашли отражение в убранстве комнаты. Оно было «испанским». Стены были бледно-оранжевые, в розовую крапинку, и на них висело несколько шелковых знамен с гербами – красных и золотых. На камине стоял большой галеон. Корпус у него был гипсовый. В камине разместились разнообразные кактусы в расписных мексиканских горшках. Некоторые растения были сделаны из резины и пробки, остальные были настоящие.

Комнату освещали бра в виде галеонов, у которых из-под палубы торчали остроконечные желтые лампочки. На столе стояла лампа с бумажным абажуром, промасленным, чтобы он имел вид пергаментного, и на нем было изображено еще несколько галеонов. Шторы из красного бархата висели на черных копьях с серповидными наконечниками.

Из мебели тут были: тяжелая кушетка с выгоревшим красным камчатным покрывалом и ножками в виде жирных монахов и три распухших кресла, тоже красных. Середину комнаты занимал очень длинный стол красного дерева. Он был обит гвоздями с большими бронзовыми шляпками. Возле каждого кресла стоял столик того же цвета и конструкции, что и большой, но в их крышки было врезано по цветной кафельной плитке.

Две маленькие спальни были отделаны в другом стиле. Агент назвал его «новоанглийским». Тут была железная кровать с накаткой под дерево, точеное кресло с перильчатой спинкой – из тех, что обычно стоят в кондитерских, и комод в стиле ранних английских колонистов, окрашенный под некрашеную сосну. На полу лежал мохнатый коврик. На стене против комода висела цветная гравюра, изображавшая занесенную снегом коннектикутскую ферму – полностью, включая волка. Спальни были одинаковы до мельчайших подробностей. Даже картинки были дубликатами.

Имелись также ванная и кухня.

8

Чтобы обосноваться в новом жилище, Гомеру понадобилось всего несколько минут. Он распаковал сундук, повесил свои два костюма – оба темно-серые – в стенной шкаф одной из спален, переложил рубашки и нижнее белье в комод. Переставлять мебель он даже не пытался.

Совершив бесцельный обход дома и двора, он сел на кушетку. Он сидел, словно дожидаясь кого-то в вестибюле гостиницы. Так он провел почти полчаса, шевеля только руками, потом встал, перешел в спальню и уселся на край кровати.

Хотя до вечера было далеко, его сильно клонило ко сну. Он боялся вытянуться и уснуть. Не из-за дурных снов, а из-за того, что так трудно было проснуться. Когда он засыпал, он побаивался, что не проснется вообще.

Но потребность оказалась сильнее страха. Он завел будильник на семь часов и лег, поставив его возле уха. Через два часа, показавшиеся ему двумя секундами, будильник зазвонил. Он трещал целую минуту, прежде чем Гомер начал с трудом пробиваться к сознанию. Борьба была тяжелой. Он стонал. Его голова тряслась, ноги дергались. Наконец веки раздвинулись; потом раскрылись шире. Он еще раз одержал победу.

Вытянувшись на кровати, он приходил в себя, испытывал разные части тела. Все они пробудились, кроме рук. Руки еще спали. Он не удивился. Руки требовали особого внимания – всегда требовали. В детстве он, бывало, колол их булавками, а однажды даже сунул в огонь. Теперь он пользовался только холодной водой.

Гомер выбрался из кровати по частям, как неотлаженный робот, и потащил свои руки в ванную. Пустил холодную воду. Когда раковина наполнилась, он погрузил руки до запястий. Они тихо лежали на дне, как пара странных водяных животных. Когда они совсем замерзли и покрылись мурашками, Гомер вытащил их и спрятал в полотенце.

Он озяб. Он пустил в ванну горячую воду и начал раздеваться, возясь с каждой пуговицей, словно раздевал кого-то другого. Когда он разделся, воды в ванне было еще мало; он сел нагишом на табурет и стал ждать. Его огромные руки лежали на животе. Они были совершенно неподвижны, но выглядело это не покоем, а скованностью.

За исключением кистей рук, которые могли бы принадлежать монументу, и маленькой головки, Гомер был сложен очень пропорционально. Мускулы у него были массивные и округлые, грудь мощная и выпуклая. И все же что-то было не так. При всех своих размерах и формах он не производил впечатления силы и мужественности. Он напоминал стерильных атлетов Пикассо, которые понуро сидят на розовом песке, уставясь на мраморные, в прожилках, волны.

Когда ванна наполнилась, он влез в нее и погрузился в горячую воду. Он закряхтел от удовольствия. Но сию же минуту могли начаться воспоминания – сию же минуту. Он попытался одурачить память, залив ее слезами, и извлек из себя рыдания, как всегда втихомолку ерзавшие в груди. Звук получался как у собаки, лакающей овсянку. Он сосредоточился на том, какой он одинокий и несчастный, но это не помогло. Мысли, которые он отчаянно хотел прогнать, ломились в его сознание.

На страницу:
2 из 4