Полная версия
Оцепенение
– Приходи вечером в понедельник на заброшенный завод и жди меня у закрытой автомастерской в девять. Ни минутой позже. Выключи мобильный, прежде чем выходить, и принеси сверток. Это очень важно, сечешь? Будешь стоять на стреме, пока я говорю с клиентом. Важным клиентом – дистрибьютором.
Он сделал паузу, окинул меня оценивающим взглядом и продолжил:
– В пакете пробники товара. Думаю, мне не нужно объяснять, что произойдет, если этот пакет потеряется?
Я кивнул и вышел из офиса Игоря за бильярдной со странным чувством стыда и облегчения. Но сильнее ощущалось облегчение: мне больше не придется никого дубасить, а что угодно лучше этого.
Но сейчас воскресенье, и облегчение, с которым я покидал прокуренный офис Игоря, сменилось тревогой.
Я взвешиваю пакет в руке, смотрю в окно. Сгустились тучи над бывшей больницей, моросит дождь. Асфальт черный и блестящий, как первый лед на глубоком озере.
Пакет не тяжелый, я бы сказал, что он весит где-то сто грамм. За короткое, но насыщенное событиями время работы в компании я научился прикидывать вес пакетиков.
Это удается мне не хуже счета в уме.
Сто грамм. Наверняка кокс. Восемьсот крон за грамм. Восемьдесят тысяч крон за пакет – по рыночной цене.
В дверь стучат. Я инстинктивно откладываю пакет на стол и иду открывать.
Входит мать.
Вид у нее усталый.
Вьющиеся каштановые волосы с проседью длиной ниже плеч. Джинсовая рубашка, обтягивающая грудь, на шее – золотой крест. Выглаженные штаны песочного цвета так изношены, что нижний край штанин пошел бахромой. В одной руке у нее пакет для мусора.
– Чем ты занимаешься? – спрашивает она, моргая и поправляя прядь волос. – Точнее, ты занят, или просто… Не важно. Не важно, делаешь ты что-то или нет.
Мама всегда болтает слишком много. Сыпет словами так, словно они сразу попадают в рот, минуя мозг. Как птицы, выпорхнувшие из гнезда.
– Ничем, – отвечаю я, надеясь, что она отстанет. У меня нет сил с ней собачиться.
– Ты позвонил Ингемару? Думаю, тебе стоит это сделать. Позвонить ему.
Ингемар – один из старейшин маминой общины. Мужик лет шестидесяти с курчавыми волосами и пухлыми красными губами. Он всегда улыбается, даже когда священник говорит об аде и смертном суде. Ингемар владеет сетью уличных киосков, где всегда требуется персонал. Так, по крайней мере, говорит мама.
Но с какой стати мне жарить сосиски за девяносто крон в час, когда я зашибаю в десять раз больше, работая на Игоря.
– Нет… Не успел.
Мать выпускает пакет из рук, и он шлепается на пол.
– Но Самуэль. Ты же обещал. Чем ты таким важным был занят, что не смог позвонить?
Я не отвечаю. Что я могу ответить? Что весь день играл в компьютерные игры?
Она подходит ближе, скрещивает руки на груди. Вокруг мусорного пакета на полу расползается мокрое пятно.
– Так больше не может продолжаться, Самуэль. Ты должен взяться за ум. Нельзя вот так сидеть дома и…
Видно, что она не может подобрать слов, чтобы выразить свое возмущение. Такое с ней редко бывает. Я вижу, как она обводит взглядом птичью клетку и покачивает головой.
Потом застывает.
– А это что такое?
Она хватает пакет Игоря со стола.
– Дай его мне, – вскакиваю я и тут же понимаю, что выдал себя с головой такой быстрой реакцией.
Мама трясет пакетом, словно по звуку можно определить его содержимое.
– Черт побери. Отдай пакет!
Я тяну руки за коричневым пакетом.
– Не ругайся в моем доме, – шипит мамаша и добавляет: – Что в этом пакете?
Она делает несколько шагов назад. В глазах не тревога и не злость, а одно разочарование.
Как обычно.
Я – главное разочарование ее жизни.
– Ничего, – говорю я.
– Ну раз ничего, то я его заберу. Раз там нет ничего важного, то и не важно, у тебя он или у меня. Так ведь?
Мать вертит пакет в руках, пристально изучает, словно это бомба. Дрожащими руками отрывает скотч и раздирает бумагу. Бумага поддается, и с десяток крошечных прозрачных пакетиков с белым порошком вываливаются и рассыпаются по полу, как осенние листья.
– Что за…?
– Это не то, что ты думаешь… Это…
Но что я могу сказать? Что еще может быть в таких пакетиках, как не наркота?
Мама, открыв рот, качается взад-вперед. В глазах у нее слезы.
– Прочь из моего дома, Самуэль. Прочь!
Голос у нее спокойный, хотя лицо такое, словно она увидела привидение среди бела дня.
– Я…
– Вон! – вопит она и опускается на корточки. Сгребает пакетики с пола, идет к мусорному пакету и закидывает их внутрь к пакету с молоком, панцирям креветок и яблочным огрызкам. Берет пакет и выходит в прихожую.
Я смотрю на мокрое пятно на полу. Слышу, как открывается входная дверь, слышу хорошо знакомый звук захлопывающейся крышки мусоропровода.
Входная дверь закрывается, шаги приближаются.
– Вон! – кричит она из прихожей.
Я собираю вещи, закидываю в рюкзак, надеваю толстовку и выхожу в прихожую.
– Исчезни из моего дома, – шипит мама. – И вот это возьми с собой.
Она стягивает браслет из цветных бусинок, который я сделал ей в первом классе, и швыряет на пол. Потом, всхлипывая, уходит.
Я поднимаю браслет: она носила его, не снимая. Потираю бусинки между пальцами.
Они по-прежнему теплые.
Ключ от подъезда подходит и к подвалу. Тяжелая дверь со скрипом отворяется, и в нос ударяет запах тухлой еды, старых памперсов и прокисшего вина.
Откуда-то снаружи доносится шум удаляющегося грузовика.
Я шарю по стене в поисках выключателя, нащупываю, нажимаю, и в следующую секунду помещение заливает холодный свет.
Но мусора там нет.
Новые, уже пустые мешки аккуратно висят, готовые принять мусор. Они шуршат на сквозняке от открытой двери.
Сердце уходит в пятки. Я бегу в подъезд, распахиваю дверь и выбегаю на улицу только чтобы увидеть, как мусоровоз увозит в дождь кокс на восемьдесят штук.
Это не моя вина.
Я всегда был импульсивен, даже психолог с зубами в какашках так сказала, а уж кому, как не ей, знать.
Я никому не хотел навредить, хоть мамаша и считает, что я нарочно испоганил ей жизнь.
Воровали мы только у богатых компаний, застрахованных по самое не могу, а травку и кокс загоняли только совершеннолетним, которые прекрасно знали, за что платят такие бабки.
Спрос рождает предложение.
Все, что мы делали, это удовлетворяли этот спрос – быстро, эффективно и клиентоориентированно.
А выбивание долгов вместе с Мальте?
Нет, я не горжусь этим. И будь я в состоянии повернуть время вспять, я бы отказался от этой работы. Но прошлое не вернуть. Время идет только вперед. Чертовы часики тикают и тикают.
Девятнадцать тридцать шесть.
Ровно через сутки, час и двадцать минут я должен быть на заводе.
Я хорошо помню, что сказал Игорь.
В пакете пробники товара. Думаю, мне не нужно объяснять, что произойдет, если этот пакет потеряется?
Если я приду без пакета, Игорь озвереет. Но если не приду, лучше даже не думать, что со мной будет. Скорее всего они пришлют за мной одного из тех громил, что занимаются четвертым визитом.
Я опускаюсь на корточки и остаюсь сидеть на мокром асфальте спиной к дому.
Браслет из бусинок блестит в свете фонаря. Четыре бусинки с буквами.
Моргнув, читаю хорошо знакомое слово.
МАМА.
Пернилла
Дождь стучит по стеклу. Слышно, как мусоровоз закидывает в кузов мусор из подвала и отъезжает прочь. Шум мотора заглушает мысли.
Правильно ли я сделала, выгнав Самуэля?
Это не впервые. За последние три месяца я уже выгоняла его из дома два раза. Но мы всегда быстро мирились.
Наверно, слишком быстро, потому что друзья из общины говорят, что я слишком добра к нему. Что мне нужно научиться устанавливать границы и ослаблять контроль. Что нельзя вышвырнуть из дома и через пару часов звать обратно.
Я пыталась объяснить им, что вся проблема в том, что я не знаю, как ему помочь. Быть понимающей? Требовательной? Поощрять те редкие моменты, когда он проявляет инициативу, ведет себя как взрослый и ответственный человек?
При этом изнутри гложет чувство вины, которое увеличивается, как опухоль, с каждой новой глупостью, которую выкидывает Самуэль. С каждым годом, который он проводит, не пуская Иисуса в свое сердце.
И это все моя вина.
Я складываю руки в молитве и закрываю глаза.
Боже Милостивый, помоги Самуэлю понять, что Ты рядом. Возьми его под Свое крыло и укажи верный путь. И прости. Прости. Прости. Прости меня за все. Во имя Иисуса. Аминь.
Опускаюсь на пол и прижимаю ладони к прохладному линолеуму. Обвожу взглядом комнату.
Расписание уроков Самуэля все еще висит на холодильнике, хотя он давно уже бросил гимназию. Я распечатала его в увеличенном формате, чтобы он не забыл какой-нибудь урок. Вторники и четверги отметила розовым фломастером и написала сверху «Не забудь спортивную форму!». Понедельник отмечен зеленым. Рядом приписано: «Внимание! Первый урок 08.05». На кухонной стойке – банки с рыбьим жиром. Одна из женщин из библейского кружка посоветовала рыбий жир как средство для улучшения концентрации.
Ну и молитвы, разумеется.
Но Самуэль не хотел принимать рыбий жир. Утверждал, что от капсул воняет тухлой рыбой. Впрочем, они действительно попахивают.
Во всем виновата я сама. Прошлое меня настигло. Грехи не отпускают меня.
У меня было счастливое детство. Но оно закончилось, когда мне исполнилось девять.
Я выросла в глубоко верующей семье. Мой отец, Бернт, был пастором в Свободной церкви[2], а моя мать, Ингрид, домохозяйкой. Родители мечтали о большой семье, но смогли завести только одного ребенка. Я долго пыталась компенсировать им отсутствие других детей своим примерным поведением.
Я старалась быть образцовой дочерью – в два раза лучше, чем все другие дети.
Мы жили в Худдинге, к югу от Стокгольма, в желтом деревянном доме возле озера Трехёрнинген.
Мы были обычной семьей. У нас была «Вольво», два золотистых ретривера – тоже замена детям – и большой сад, полный плодовых деревьев и ягодных кустов. С ранних лет я активно участвовала в жизни общины и в школе получала только пятерки.
Но если родители и гордились моими успехами, то виду не подавали.
Думаю, они считали, что я просто соответствую их ожиданиям.
Папа много работал. По долгу службы он всегда должен был доступен для прихожан. Порой казалось, что он исполняет одновременно роли душеспасителя, банка и полиции.
В нашем доме всегда царило оживление: друзья, прихожане, нуждающиеся в помощи или совете, с которыми мы делились чем Бог послал в нашей по-спартански обставленной кухне под голодными взглядами вечно попрошайничающих собак.
Тогда я воспринимала то, что имела, как нечто само собой разумеющееся, – любящих родителей, материальные удобства и даже веру, которой многим сегодня не хватает. Это было благословенное время. Я наслаждалась счастьем, не задумываясь о том, насколько мне повезло. Но это было и греховное время, потому что грех не осознавать, что все это – дар Божий, грех не осознавать, насколько велика была Его милость.
Когда мне было девять, я вернулась домой раньше времени и застукала маму голой на диване с одним из соседей с нашей улицы, отцом моего одноклассника.
Я помню солнечные блики на их потных телах, сплетенных на горчичного цвета плюшевом диване. Помню, как ее длинные волосы рассыпались у Йона на груди, как его рука покоилась на ее покрасневшей ягодице.
Это был последний раз, когда я видела свою мать.
На следующий день она исчезла.
Мать была красивой, греховно красивой. И она ослушалась отца.
Лицо ангела, сердце змеи. Опасная соблазнительница, так папа называл ее впоследствии, ссылаясь на Послание к Ефесянам Павла, написанное им во время заточения в Риме:
Жены, повинуйтесь своим мужьям, как Господу, потому что муж есть глава жены, как и Христос глава Церкви, и Он же Спаситель тела.
Отец не был тираном. Он любил мою мать – даже после того, как она бросила нас, оставив после себя пустоту.
Несмотря на то, что она предала Иисуса и жила в грехе до самой своей смерти.
Исчезновение матери причинило мне страшную травму, но страшнее всего было то, что мы ничего о ней не знали. Ни телефонного звонка, ни письма. Каждый день рождения я надеялась, что мама даст о себе знать. Я молилась день и ночь, чтобы она меня навестила.
Но она этого так и не сделала. В мой тринадцатый день рождения она погибла в автомобильной аварии в нескольких километрах от нашего дома.
Я поднимаюсь, беру мобильный и иду в ванную комнату. Ополаскиваю лицо холодной водой и разглядываю себя в зеркале. Растрепанные каштановые волосы, морщины вокруг рта, живот, выпирающий из-под пояса ставших узкими брюк. Красные глаза, размазанная тушь.
И все равно видно, что я дочь своей матери: у меня такие же глаза и скулы.
Я унаследовала от нее не только внешность. Я унаследовала и жажду греха, которая не давала матери покоя. Может, она передала ее мне вместе с материнским молоком – невидимый, но смертельный дар, замаскированный под любовь.
По крайней мере, так сказал отец, когда мне исполнилось восемнадцать и я встретила Исаака Циммермана.
Исаак был полной противоположностью примерного христианина. Во-первых, он был не христианином, а евреем. Одно это было позором и катастрофой. Во-вторых, он был на пять лет старше, американец и «музыкантишка».
Папа отказывался впускать его в наш дом.
Но я была молодой и глупой, пошла против воли отца и продолжала встречаться с Исааком. Высокий, худой, в вечно драной одежде, с длинными кудрявыми волосами он был просто неотразим.
Исаак был похож на Иисуса.
И я влюбилась, кубарем полетела по наклонной прямо в пропасть греха, радостно распахнувшей мне свои объятия. И радовалась своему падению, ибо не ведала, что для меня благо, а что – зло.
Мне казалось, что любовь к Исааку, эта испепеляющая страсть заполнит пустоту, оставшуюся после побега матери. Залечит мои душевные раны.
Но вместо этого я залетела.
Исаак хотел, чтобы я сделала аборт, но для меня такого выбора не стояло. Разумеется, на моем решении сказалось воспитание: почти каждый день в церкви я слышала о ценности человеческой жизни. И я любила этого человечка, растущего внутри меня. Я уже потеряла мать и не хотела потерять и ребенка тоже. Не могла поступить с моим малышом так, как мать поступила со мной.
Я не хотела быть похожей на нее ни в чем.
Лицо ангела, сердце змеи.
Исаак разозлился, поехал в Вэрмлэнд в тур и не звонил несколько недель.
Потом от него пришло письмо, в котором он писал, что не готов к созданию семьи и что если я рожу этого ребенка, то и воспитывать его мне придется самой.
Так и получилось.
Через полгода после разрыва с отцом я вернулась в желтый домик.
Мне было восемнадцать, и я была на сносях.
Если папе и было стыдно, он этого не показывал. Община приняла меня с распростертыми объятиями. Я была грешницей, готовой покаяться, у меня еще был шанс на спасение моей бессмертной души.
Только однажды у отца вырвалось: «Яблочко от яблони недалеко падает…»
Это случилось осенним вечером, мы ссорились, не помню почему, помню только, что он повысил на меня голос и сказал, что я вся в мать.
Что во мне сидит дьявол.
И теперь он передался Самуэлю.
Я приложила все усилия, чтобы создать Самуэлю хорошие условия. Я работала изо всех сил, чтобы нас обеспечить. Ни разу за годы с рождения Самуэля я не ездила в отпуск. Я не заводила отношений с мужчинами – не потому, что не хотела, а потому что Самуэль был очень требовательным. С первого дня он высасывал из меня энергию, как бездонная черная дыра в космосе.
Я все делала ради него.
И я молилась. Как я молилась!
Но Бог продолжал меня испытывать.
Не знаю, где взять в себе силы.
Говорят, Бог дает нам не больше того, что мы в силах вынести, но я в этом порой сомневаюсь.
Я вытираю лицо полотенцем. Полотенце становится черным от туши, и я швыряю его на пол. Беру мобильный и пишу эсэмэс. Прошу Самуэля вернуться. Пишу, что люблю его и прошу прощения за эту вспышку ярости.
Сажусь на унитаз.
Из комнаты Самуэля доносится шкрябающий звук. Должно быть, это дрозд в клетке.
Он способен брать ответственность на себя, если захочет. Когда дело касается кого-то или чего-то, что ему дорого.
Дрозда, например.
Удаляю эсэмэс и бросаю телефон на пол.
Он подпрыгивает пару раз на коврике и остается лежать перед душем.
«Нет», – думаю я.
На этот раз все будет по-другому.
На этот раз его надо проучить.
Манфред
Мы с Афсанех сидим по обе стороны больничной кровати. Между нами лежит Надя, окруженная аппаратами, поддерживающими в ней жизнь. Электроника пикает и шипит. Одна ручка в гипсе, из дырочки на шее трубка протянута к аппарату искусственного дыхания.
Рядом мониторы, на которых видно пульс, температуру, уровень кислорода и давления в мозгу. Здесь столько электроники, что кажется, будто мы на борту космического корабля.
И коридора доносится шум шагов: наверное, кто-то спешит к еще одному больному ребенку.
Рядом с изголовьем, у белого столика с компьютером, сидит Ангелика, врач отделения интенсивной терапии.
Она хороший врач. Они все тут хорошие: в отделении интенсивной терапии для детей, куда нас перевели после первой недели в реанимации. Они заботятся не только о детях, но и о нас, родственниках. Приносят еду, кофе, объясняют то, что невозможно объяснить. Держат тебя за руку, утирают слезы.
Не знаю, откуда у них берутся силы.
Надю ввели в искусственную кому.
Она получила повреждения черепа, когда выпала из окна, и врачи сделали это для того, чтобы мозг мог восстановиться.
Но никто не знает, выйдет ли она из комы, и если да, то какая жизнь ее ждет.
Прошло уже три недели.
Я думал, что со временем мне станет полегче, что я смогу примириться с незнанием того, что будет дальше, но легче мне не стало. Наоборот, с каждым днем мне все больнее находиться в подвешенном состоянии.
Я выпускаю влажную теплую ручку Нади и откидываюсь на спинку стула. Смотрю на Афсанех, сидящую, опустив голову на руки.
Есть что-то символичное, почти судьбоносное в том, что мы сидим по разные стороны постели. Я не могу дотянуться до Афсанех, а она – до меня. Даже если бы мы хотели, Надя лежит между нами.
Ее несчастье встало между нами.
Дома то же самое.
Мы с Афсанех едва разговариваем, она избегает дотрагиваться до меня.
А касаюсь ли я ее?
Не знаю. Не помню.
Я столько всего не помню.
Дни проплывают мимо, как корабли в море, не задерживаясь в моем сознании. Случается, что я встаю утром, сажусь на диван в гостиной и сам не замечаю, как начинает смеркаться.
Время прекратило существование. Все, что у меня есть, это одно затянувшееся сейчас – болезненное ожидание того дня, когда Надя наконец очнется из комы или заснет навсегда.
Афсанех выпрямляется и одной рукой массирует затылок.
– Я схожу за кофе, – говорит она, не спрашивая, буду ли я.
Я молчу. Смотрю в окно, где в голубом небе светит солнце, а ветерок шелестит зеленой листвой.
Ангелика смотрит на меня из-за компьютера.
– Тебе что-нибудь принести? Я собиралась в кухню.
– Нет, спасибо, ничего не нужно.
Я больше не чувствую голода. Хотя всегда любил поесть. С самого детства был толстяком, а за последние недели похудел килограмм на десять.
Самый эффективный метод похудения – жизнь со смертельно больным ребенком.
Достаточно утратить бдительность лишь на мгновение, и ребенок выпадет из окна, выбежит на дорогу или свалится в воду с плотика.
Жизнь тянется бесконечно. Жизнь как старый усталый осел.
Но смерть стремительна, как молния. Ей достаточно секунды, мгновения, вдоха. Смерть – это кобра, нападающая без предупреждения. Она быстрее собственной тени. Как Лаки Люк.
Мобильный звонит, и я долго смотрю на экран в недоумении, прежде чем ответить.
– Манфред? Это Малин.
Я не сразу понимаю, что звонит моя коллега Малин Брундин.
Малин работает в Катринехольме, но она вместе с нами расследовала преступление в Урмберге, ставшее одним из самых громких в Швеции.
Расследование навсегда перевернуло жизнь Малин. Оказалось, что ее родственник много лет держал в заточении в подвале женщину, и эта женщина оказалась родной матерью Малин. Другими словами, шведка, вырастившая Малин, женщина, которую она называла мамой, не была ее биологической матерью.
Такое нелегко пережить.
Я был удивлен, что она не бросила работу в полициии не переехала в Стокгольм или другой крупный город, где проще было бы спрятаться от прессы и любопытствующих.
Малин летом заменяла заболевшую коллегу в Стокгольме по моей рекомендации. Почему-то я думал, что ей пойдет на пользу уехать из Урмберга и что пребывание в столице поможет залечить душевные травмы.
– Привет, – здороваюсь я.
– Как ты? – спрашивает она.
Как ответить на этот вопрос?
Люди все время спрашивают, как я, но я перестал отвечать правду, у меня больше нет сил объяснять. Не только потому, что это больно, но еще и потому, что это занимает слишком много времени. К тому же я сам не знаю, каково мне, потому что давно утратил способность чувствовать.
– Без изменений, – после некоторой заминки отвечаю я.
– Мы хотели спросить, придешь ли ты, потому что хотим начинать.
Проклятие!
Я вдруг вспоминаю.
Сегодня я должен был вернуться на работу. Больничный кончился, и жизнь – во всяком случае рабочая – снова началась.
– Черт, Малин, извини, – говорю я. – Я наверно перепутал дни. Я в больнице с Надей и совсем забыл…
– Все в порядке, – отвечает она, очевидно, предвидя такой ответ. – Можешь присоединиться к нам завтра.
– Нет-нет, я приеду.
Пауза.
– Нет, лучше подожди нас в больнице, – продолжает коллега. – У нас новое дело. Тело выбросило на берег в южной части Стокгольмского архипелага. У нас встреча в морге в Сольне через час. Сможешь подъехать туда? – Поколебавшись, она продолжает: – Ты же уже в Каролинской больнице.
Асфальт раскалился от жаркого солнца, от вчерашнего ливня не осталось ни следа Малин стоит перед входом в кирпичное здание и вертит в руках телефон. Незаметно выбросив сигарету, я подхожу к ней.
Длинные каштановые волосы, худое сильное тело. Темные глаза, прищуренные от солнца, поджатые губы. Это Малин, какой ее знаю. Но щеки и бедра округлились, а футболка обтягивает круглый живот.
Они с Андреасом ждут ребенка.
Они вместе работали над расследованием в Урмберге и постоянно цеплялись друг к другу. Спорили обо всем – от иммиграции до социальных пособий и не могли даже договориться, из какого ресторана заказать обед.
А теперь планируют принести новую жизнь в этот мир.
Неожиданный поворот событий, я вам скажу.
– Ты по-прежнему куришь тайком? – Малин поднимает брови, кивая на окурок на земле.
Я не отвечаю, только хлопаю ее по плечу.
В паре метров от Малин стоит Гуннар Вийк по прозвищу Дайте.
Я кошусь в его сторону.
Борода седая и растрепанная, веки такие тяжелые, что непонятно, как ему что-то удается разглядеть из-под них и очков в тонкой стальной оправе. Живот распирает рубашку с коротким рукавом. Из-под коротковатых синтетических брюк торчат голые опухшие лодыжки. На ногах – старые коричневые сандалии.
Гуннар – настоящая легенда. Он потомственный полицейский. Члены его семьи дорого заплатили за возможность работать в полиции. Но больше всего он известен как главный полицейский Казанова. Если верить слухам, волочился за каждой юбкой. И загнав свою добычу в угол, подавлял жалкие попытки сопротивления своей коронной репликой: «Дай этому случиться».
Разумеется, слухи распространяются быстро, и вскоре умники из полиции дали ему прозвище «Дай-этому-случиться». С годами прозвище сократили для удобства, и он сначала превратился в «Дай-этому», а потом в «Дайте».
Мы здороваемся. Мы раньше не работали вместе, но знаем друг друга, хоть и поверхностно.
Гуннар неплохой полицейский, хоть с годами и стал нытиком. Его коллеги говорят, что он особенно угрюм, когда ни с кем не встречается.
– Что тут у нас? – спрашиваю я.
– Мужчина. На вид лет двадцать, – отвечает Дайте, теребя бороду. – Тело обнаружил рыбак.
– А мы тут зачем?
Вопрос не праздный. Оперативное отделение не расследует обычные убийства.
– Мы думаем, что его смерть связана с расследованием, которое сейчас проводится. И к тому же в стокгольмской полиции не хватает ресурсов. Они попросили нас помочь.
– Личность жертвы установлена?
– Не совсем, – говорит она, щурясь от солнца.