Полная версия
Тойота-Креста
– Ехать. Приезжай только. Здесь без таких нельзя.
– А она?
– Ты же всё знаешь без меня… Но понимаешь, почему отпускаю тебя?
– Почему?
– Потому что это любовь, и пока тебя всего не выпьет, ты человеком не станешь. Она же была твоей спаськой?
– Была.
– Ну вот. Канистры есть запасные? Бери штук пять, в Тюмени заправишься под завязку, там дешевле. Ну всё. Не гони только.
– Хорошо.
– Там под Казанью мост… На мосту стоять нельзя, но ты этот камешек возьми и кинь… Она тоже сюда не поехала.
20
С ночи перед дорогой не спалось, и я долго смотрел телевизор, но, едва стали слипаться глаза, выключил, чтобы не заснуть с едким отсветом на лице, не напитать чем попало слабеющую душу.
Ранним утром ходил в монастырь. Пожилая женщина в платке и плаще выбралась из старого автомобиля с сухим полевым букетом и, трижды перекрестившись, поцеловала холодные ворота. Виски у отца Севастьяна были прозрачными, как енисейская вода, а глаза видели насквозь.
Вечером прилаживал душу к мокро блестящим улицам, к дождю, шуму редкой машины, примерял, как к старшим братьям, заряжался негромкой их правотой. От этого легко, спокойно, навеки на душе становилось, и казалось, всё, чему произойти, уже отлито, отпечатано, и холодит застывающий оттиск дождь.
Машина, белая «креста», стояла, снежно светясь, возле опустевшего дома. В кармане похожий на огромного и прохладного жука овал сигнализации сам лёг в ладонь. Машина отрывисто и музыкально спела, цокнула, будто белка в гулком лесу, сверкнула длинными фарами, ослабилась дверями, как сдавшаяся женщина. Я завёл белую красавицу и, выставив на крышу рыжий леденец с шашечками, подъехал к автовокзалу, успев заметить, как шевельнулась в Настином окне занавеска.
Через четыре часа я был на федералке.
Название мотеля «808-й километр» означает расстояние до Новосибирска. Перекусив, я всё-таки решил их подождать 79 и, выехав на трассу, встал на обочине. Кормой на восток и капотом на запад.
Пошёл снег. Я взглянул в зеркало: сияя фарами, приближалась колонна: «исузу-эльф», «хонда-одиссей-абсолют», «ниссан-газель», «сузуки-фронт», «мазда-капелла» и «тойота-аллион» по кличке Алёнка.
21
Там, где кедр с обломанной вершинойНад седой стеной монастыря,Где встаёт над мокрою машинойСизая осенняя заря.Как в огромной выстывшей квартире,Где по стенам солнечные швы,Я живу в пустеющей СибириИ люблю Марию из Москвы.В головах Саянские отроги,Енисей вливается в висок,Руки, как огромные дороги,Пролегли на запад и восток.В каждой я держу по океану,Не испить, не слить, не уронить,Как же мне, разъятому орлану,Самого с собой соединить?Снег идёт задумчиво и косо,Головы застыли на весах,И бессонно крутятся колёсаВ головах, машинах и часах.22
Помнишь, Маша, снежные равнины,Облаков тяжёлые гряды,Лошадей заснеженные спиныИ костры мятежной слободы.Помнишь синеватые рассветы,На окне морозные цветы,Розвальни, телеги, лазареты,Отпеванья, свечи и кресты.Помнишь, как ты плакала с причала,Как ждала, безногого, с войны,Как меня с тобою разлучалаПолоса взбесившейся волны.Как ждала годами из острога,Как крестила с берега в Крыму,Как меня последняя дорогаЗабирала в ночь на Колыму.Помнишь суету у вертолёта,Как белели пятнами снега,И сверкали зеркалом болота,И дрожала синяя тайга.Как возили письма на оленях,Строили дороги и мосты,Как над океаном на коленяхЯ стоял, слепой от красоты,Мы прошли сквозь столькие разлуки…Что же между нами пролегло?То ли деньги высушили руки,То ли небу выбили стекло,То ли ничего не происходит,То ли одинокий человекВ своём сердце больше не находитОтраженья гор, морей и рек.То ли что-то главное забыто,То ли тебе правда всё равно,То ли мира спятившая битаВыбивает слабое звено.23
Снова выезжаю на дорогу,Всё, как прежде, дали и снега,Снова ночь. И снова внемлют БогуОкеаны, горы и тайга.Под капотом тихо и бесстрастноПьёт мотор ночную синеву,Звёзды светят холодно и ясноНад землёй, которой я живу.На душе старинная тревога…И опять заправка, переезд,Дробь колёс и дальняя дорога,Как «корона», «креста» или крест.24
На дороге сумрачно и сыро,До Урала близко, и ужеБелый «марк» работы КунихироНе прижмёт плавник на вираже.Стрелки лобового циферблатаРасчищают память, не щадя,И мешают зарево закатаС пеленой холодного дождя.Снова ночь над лесом и степями,И под синим маревом светилКажется ненужными словамиВсё, что я тебе наговорил.Леденеет крестик на решётке,Свет восхода льётся в зеркала,И считают вытертые щёткиКилометры мокрого стекла.25
Больше нет ни юга, ни востока,Только ветры стылые сквозят.Маша, ты всё так же одинока,Как и триста лет тому назад.Ну чуть-чуть… Ну еду… Ну немного —И споют под утро тормоза.Почему ж так пристально дорогаСмотрит в запотелые глаза,Что за непосильная заботаСводит переезды и мосты:Впереди огромные ворота,И открыть их можешь только ты.Ты открой, и стихнут ураганыНад моей двуглавой головой,И тогда охотские туманыВстретятся с балтийской синевой.И над этой слившейся пучинойЯ замру, ни с кем не говоря,Словно кедр со сломанной вершинойНад седой стеной монастыря.Часть 2
Крест
Глава 1
1
– И он специально уехал… в Тайланд… чтобы тебе было где жить?
– Да нет. Просто так получилось…
– Хорошо, что так получилось… Как ты ехал?
– Я отлично ехал. Только от Уфы дорога такая, что… ездой это не назвать…
– Я не представляю… По-моему, это так тяжело…
Мы ездили однажды на юг… Я так устала…
– И ты с тех пор такая… усталая?
– Хм… Наверно… Я чуть-чуть посижу с тобой и пойду… извини, что я тебя не приглашаю… У меня такой беспорядок… Ты не сердишься?
– Я не сержусь… А я твой дом по-другому представлял…
– А меня? Ты представлял меня?
– Я представлял…
– Как тебе город?
– Большой… Ты чужая…
– Ты тоже… какой-то… дико…
– …шарый?
– Хм… Что за слова у тебя…
В проёме переулка, в чёрных воротах зиял ночным золотом проспект – сияющий квадрат с мазаниной кузовов и красным прочерком габаритов. Женя ещё достывал, доходил, полный остановки, и некоторое время дорога стояла вокруг машины, хранила снежным облаком, синей пылью, но и она уже опадала, стекала каплями с порогов, с шипящего глушителя.
Брешь, сквозь которую он ворвался, недолго сквозила иным миром и тоже зарастала. Шатучими стеблями, хрустальными початками обступили огромные сооружения с прозрачными сотами. Синие ячейки то висели во тьме, то зияли неровными пропусками и снова нарождались в ненасытной высоте безо всякой опоры. И над ними гранёный шпиль сизо тлел в перекрестье лучей, а один сорвавшийся луч одичало шарил по облакам, чертя спиральный след.
Женя едва не потерялся на забитых фурами подступах к городу в бескрайних пространствах складов, магазинов, огромных, как аэропорты, где неразличимы были стороны света и куда не добивали радары пространств. Не было никакого течения, никакого уклона к окраине и густения старины к центру, всё казалось одинаковым на многие вёрсты, и везде царила затрапезная ничейность мировой провинции. Хотелось воздуха, но едва Женя приспустил стекло, как обрушился на него слитный гул миллиона колёс, стоящий над городом, как отзвук битвы или великого переселения. Отраженный небом, он оседал реактивным грохотом, и вековой усталостью давило от этого молодого ещё наката. Это было другое одиночество, и это был её город.
Маша была рядом, и всё укладывалась за плечами, остывала дорога, меркли дрожащие огни Уфы, тягуны Урала с чадящими фурами, газовые факелы Тюмени. И телефонные службы, всякие «Сибчеленжи» и «Уралтелекомы», больше не передавали его друг другу, не всходили планетами на ночном экране телефона. Только стоял перед глазами отторгнутый городом, летящий навстречу брат чёрный «цельсиор» [2], двадцать четвёртый регион. Жека сверкнул ему фарами, и тот ответил и ушёл в чехле мокрой и мятежной пыли.
Расстояние, которое он наматывал дома за четыре рейса, теперь было другим по содержанию, и белая «креста» гляделась окрепшей и постаревшей на четыре тысячи вёрст, будто каждая тысяча требовала настройки, имея свою частоту жизни и свой привод к звёздам.
Звёздной взвесью по чёрному глицерину, жидким кристаллом, тугим и плотным гелем сходился над Женей город. И приникал влажным контуром её профиля, шорохом длинного пальто в крупных складках, охватывал её стан светящимся поясом. Озарял чуть приоткрытый рот и лицо, которое в последний момент обмануло, отклонилось, и губы его оступились. И вдруг перелился в её очах, когда она нежно приблизилась, и чуть прихватила, укусила его ниже глаза, за угол лица, выступ костяка. И он перестал душить, этот город, и снова Женя почувствовал себя заправленным и крепко вставшим в дорогу, будто вернулся в себя после долгой разлуки.
Но как ни несла его белая «креста», стелясь по дороге, его трёхдневный полёт по битому асфальту не был приближением, и главное приближение только начиналось – в несколько кругов, заходов над новой полосой жизни, небывалой и чудной… И этот город, стальной, гранитный, стеклянный, теперь стоял послушно за Машиной спиной и уже не леденил, а приникал вкрадчивым, ласковым, женским. И нежным тоном, успокаивающим кремом ложились слова:
– Я оттаю… подожди… не торопи меня…
2
Ночью вдруг позвала-вспела усталая «креста» и сонно замолкла успокоенной белой птицей, едва Женя подошёл к окну.
Дом кораблём рассекал трассу на два проспекта, и они обтекали квартал с ломовым грохотом. Сейчас, в тихую передышку, трасса отзывалась понятно и породному – раскатом редких фур, ночной далью, дорожной святой усталостью. С шести она зазвучала во всю мощь, а к началу дня машины двигались плотно и загустело.
Просыпаясь, Женя затерялся меж сном и жизнью в секундной беспилотной паузе, и дорога тут же подхватила его, и он очнулся ещё слитый, сросшийся с ней в одной заботе, но когда дошло, что не надо никуда ехать, вздохнул и долго лежал, насыщаясь покоем. Как бывает на новом месте, и сам чуть новый, встал и, расслабленный, смотрел в окно на модельки машин, а потом вышел на тёплый, не зимний ветер и бродил, изучая окрестности, карту жизни – расклад магазинов, заправок, павильончиков телефонной оплаты… Снежок был легкий и лежал так, больше для вида.
Свеже набросился на Женю город, чуя его непривитость, зрячесть. Обступая, поглощал лишь ближним посильным куском, будто ограждая от непомерности дымных просторов, и был огромным прибором, шкалой, отдаваясь каждым Машиным движением.
Женя купил домашние женские туфельки – розовые, чуть ворсистые, со сплошным копытцем-каблучком, высокой и лёгкой кормой.
Ближе к вечеру проехал к центру, и там сверкающий ледоход протащил его несколько светофоров, пока он не вырвался, ослеплённый, в боковой проулок.
Сияло всё, словно город пытался продлить-заменить иной свет, иной простор. Мостовая в густых лучах фар, струящихся жилах, кругло вьющаяся в них мокрая пыль. Со встречной полосы слепящий, как сварка, ксенон, и вдоль набережной громадные дома, похожие на торты, песочные, с бордюрами крема вдоль карнизов. На фасадах тоже свет, бьющий с подножия и с каменных полочек: не то фарам не хватило места, не то мостовая встала на дыбы… И в тех же фарных снопах терем с резными башенками, и толстый шпиль по пояс в туче с рыжим отсветом. И река в сале огней, заплутавшая в ледоставах и ледоходах, вся в полуталом перепутье…
Маша вошла, ворвалась с пакетом, с какими-то роскошными календарями… Волосы уже не лежали пластом-монолитом, а нежно овевали лицо светлыми серпами. Сбросила ему в руки пальто. Сняла сапоги, опавшие чёрными лоскутами, маленькие матовые ступни, не глядя, вложила в туфельки, переглянулась с зеркалом…Резкая, чужая, полная электрического угара, вся в его судороге.
Некоторое время из неё разрядами выходил город. Ожесточённо листала журнал, сидя за столиком… Лицо холодное, в напряжённых стрелках, углы рта надменно опущены, глаза то и дело прищуриваются. Отложила журнал, чуть приоткрыла рот, кончиком языка тронула верхние зубы… Часто заморгала веками, будто что-то пролистывая, глаза подняла вверх, почти закатила. Запел её телефон. Ответив что-то короткое, некоторое время смотрела в него, убеждаясь, что звонивший и вправду скрылся, следя, так ли стихают круги…
В телефон она всё время взглядывала, как в навигатор, словно они куда-то ехали. Он был уже другой – не с халцедоновой крышечкой, а тончайший, в тяжёлую плитку, в пласт чёрного мрамора с прoжилью металла. С глянцевой верхней плоскостью, прозрачной кожей, под которой цифры встлевали нажатием пальца. Оживал цветными светляками, и она отвечала отрывисто и собранно, а раз задумчиво вгляделась в номер и так же задумчиво прервала звонок. Продолжая что-то выщупывать в телефоне, не глядя на Женю, спросила:
– Да… Ну что? Мы будем говорить?
– Будем, конечно…
– Начинай!
– Маш…
– Ну? Я жду. Начинай! Что? Я сказала… смешное? – это была почти улыбка: где-то вдали в огромном трансформаторе ослабили напряжение. – У тебя есть ножницы? Сейчас я тебя буду стричь. И газета? Снимай рубашку. Слышишь? Так… Ты не слушаешься?
Совсем близко было её лицо, её улыбка, которую хотелось пригубить, выпить, а она смотрела куда-то выше, на ножницы («ммм… подожди»), и снова звучал её носовой смешок, лицо приближалось, и губы дразнили.
– Что у тебя на ужин? Почему ты так говоришь, ну как-то грубо… р-р-р… Как мужики… Которые на охоту поехали… Ну не грубо, а как вы там говорите… Так по-мужски очень… Ты отбился совсем от меня… Тобой надо заняться… Ты почему рычишь? Ты… не дрессированный? Ты… надолго приехал?
– Надолго, месяца на два…
– Хорошо… Почему ты щуришься? У тебя что-то с глазами?
– Они никак не привыкнут…
– Сегодня такая пробка была… Я уже хотела вернуться…
– Я бы тогда… тоже вернулся…
Глаза не привыкали, и всё было олито её появлением, и снова медленно открывалась дверь, и она стояла в проёме, и всё всходила, лучилась её красота, дальним светом била на вёрсты вперёд, текла-сияла в лице, не схватываясь памятью.
Легко и попутно несла каждая черта свою долю, зная, что не подведёт – ни на талии знобящее разреженье под жакетом, ни шея в чёрном ошейничке, ни предгорье груди под сизым газом, влажным туманом, отекающим тело. И он что-то мямлит коснеющим языком – не человек, а неуклюжее дитя, ждущее участи. И двигается нервно и зыбко, а на плече дальний груз, неподъёмная синяя рельсина, и если пёрышко дрогнет на том крыле, то на этом его ошатнёт на полгорода. Но сейчас и рельсине не по себе, и самые сизые дали в смятении, и в тревоге гонит ветер-хакас снег с песком, и мешкает в снежной завесе перевал Кулумыс – девять петель серпантина.
До последнего не знал Женя, как решит она его огромную участь, поступит с ним и со своей красотой, сольёт их или нет в одну реку. Полноводную и главную, сияющую на солнце и входящую в берега в свой черёд, когда взор, привыкнув, уйдёт, уведёт воду в другую даль. Но ещё стояло над жизнью её слепящее лицо в двери, и трепетали пряди-серпы, и нежно дышало из приоткрытого рта мятной безбрежностью.
И снова где-то за гранью яви перемкнуло контакты ясной дугой, и засияла уже великая, поднебесная красота, чистая и холодная, как река в начале зимы: синезелёная кристальная вода, алмазный снег на камнях крепкими шапками и донный лёд – по синему гелю – крылатыми пятнами, не то скатами, не то облаками. И ясность эта стояла рука об руку с Машиной, одной породы, замеса, и была родной и эта смежность, и прозрачность этих сообщающихся сосудов. Теперь красота, переполнившая Машу, оттекла в обратную сторону и озарилась ледяной водой, зимним небом, чуткой далью, ждущей участи.
– Совсем чуть-чуть… Я же за рулём. Вина вот этого… хм… Вкусно… ты молодец. Здесь сумасшедший дом… Ну… с приездом тебя… Я… рада…
Кожа её чуть порозовела, глаза оттаяли, покрылись нежным сальцем. Губы тоже отошли, дрогнули навстречу.
– У тебя есть простынка? или вот рубашка? Я… пойду… Ты меня подождешь?
Он лежал, закрыв глаза. Спрессовалось в один поющий отрезок – дорога, Красноярск, Владивосток и синий Океан над авторынком – белым крошевом машин, смесью яичной скорлупы с битым стеклом… И тихая нежность квартиры и этого почти ручного города, его мякоть, губка, под которой и он уже начал оттаивать, отмякать. И смуглый свет из прихожей, и напротив ванной китайские висюльки, гильзочки, похожие на косо нарезанную медную флейту, которые она, проходя, трогала, улыбаясь, и они переливались музыкально и тонко.
Сейчас они молчали, и не верилось, что есть ещё кто-то живой под этой крышей, и Женя то глядел на свет из прихожей, то слушал простор квартиры со своей жизнью, своим дождиком. Он шумел волнами, то нарастая грубо, как в непогоду, то тихо и ласково. И было так тихо и тепло на душе, что побежала навстречу освещённая фарами дорога в трещинах и рытвинах, как вдруг дождь резко перестал. Что-то щёлкнуло. Нежно спели гильзочки.
Он так и не понял, за что вернули ему рот с блуждающей мятной жвачкой, плечи, поясницу, холодную и чуть мокрую, уши с ледяными колючками серёжек. И почему его рука дрожит, растапливая мурашки, обходя, проверяя все излучины, долины, прохладные белогорья, почему он сам никак не обляжет их, в них не отольётся, замерев, возвратив равновесие материков, магнитное счастье…
– …Не спеши… – шепнули ему в губы хакасские ирисы щекотным ветерком, – я от тебя отвыкла… Да… Я сначала не могу отвыкнуть, а потом… не могу привыкнуть. Не могу привыкнуть, когда тебя нет, потом не могу привыкнуть, когда ты есть… Ты знаешь, иногда кажется, проще, чтоб… вообще ничего не было… Ты скучал?…
Белые серпы шёлково рассыпались по её лицу, рот проступал сквозь них влажным очажком. Шёлк попал в поцелуй, она выдохнула через нос своим смешком, медленно и сосредоточенно убрала рукой светлые пряди, волокнистые облака… Расчистилось, как небо, лицо, и губы расплавились, растворились. Нежным крылом облегло-опоясало его прохладное бедро.
Он не знал, куда она рвётся сквозь ветер, тугой, нарастающий, и всё ближе было её лицо с закрытыми глазами, с откинутыми волосами, обтянутое, обжатое крепчающим потоком, летящее ближе и ближе…
Порыв залёг. Красота устала и покоем разлилась по Земле.
– Полежи… так… Как ты жил? Я, свинка, так тебе и не написала… ну… как ты просил… ручкой… Но ты не расстроился? Зато тебе, наверно, твои пассажирки пишут письма? Хм… А та девушка с почты их читает и злится… Я уверена, что она их читает… хорошо, что я не пишу тебе… А если б писала, представляешь, что бы было? Ты приходишь на почту, а она всё знает, и ты переживаешь, потому что всё равно держишь её… про запас… Ты держишь её… про запас?
– Ты так смешно говоришь «про запас»…
– Наверняка вы с ней меня обсуждаете. Ты же любишь… всё обсуждать. И не может быть, что у вас ничего нет, раз она так рядом с тобой живёт. Она же тебе нравится.
– Мне такие женщины не могут нравиться.
– А какая она? – Маша, улыбаясь, нависла над ним, внимательно качая головой, щекотя, подметая шёлковыми серпами его щеки, глаза… – Говори…
– Ну такая бледная, в мелких веснушках, крапинках, как манная кашка… и краситься не умеет…
– А если б умела? – Она что-то медленно и внимательно чертила приоткрытым ртом, мягкими губами на его лице. – Как ты с ней познакомился?
– Она раньше в библиотеке работала. А когда её закрыли, на почту пошла. У нас напротив почты огромная лужа есть. После дождей она разливается так, что машины еле ползут. И вот я еду, а у лужи стоит девушка в красных туфлях и машет рукой. Я остановился: «Вам куда?» А она: «Перевезите меня, пожалуйста, на тот берег».
– Она так и сказала «на тот берег»? Глупо… Да… А мне так трудно было… Но теперь ты рядом… У тебя ужасные ботинки… Тебе нужно одеться. У тебя есть деньги? Мы съездим и купим тебе ботинки… Я тебе всё скажу. Ты будешь слушаться? Я полежу полчаса и поеду, ладно?
…Он проводил её вниз. Она шла к лифту медленно и расслабленно. В лифте внимательно поправила ему ворот, подняла лицо, мягко и широко раскрыла губы.
Всё было в снегу – ступеньки подъезда, дорога, и машины казались больше, пухлее. Она улыбнулась, с улыбкой села в машину, протянула щётку: «Ты почистишь… с боков?» С резким и певучим присвистом, как провода в мороз, сработал стартер, подхватился двигатель, зарокотал выхлоп. Включились фары.
Переднее стекло покрывал снег, и оно казалось ослепшим. Заработали дворники и открыли Машино лицо, чужое и напряжённое. Она равнодушно кивнула и выжала сцепление.
3
Розовые туфли стояли опустело и косолапо. Пахли духами подушка, рубаха с подвёрнутыми рукавами, и поражало, что ещё несколько минут назад Маша была рядом, а теперь всё зияло её отсутствием. И исключали друг друга два этих мира, и не верилось, что их прожил один человек. Часов в двенадцать позвонила Маша:
– Привет.
– Привет. У тебя голос… наконец… такой, как раньше…
– Просто у меня до обеда выходной, и я выспалась… Я была в спячке.
– Хм… Я читал книжку про медведей… Про их жизнь… Ну там сначала вокруг да около… в общем, рассказывается, какие они могут быть…
– Опасные? – быстро спросила Маша своим говорком.
– Да. Ты первый раз так сказала…
– Как так? Как ты любишь?
– Да. Так… проворно…
– Как будто я хочу тебя поймать?
– Да. Про что я говорил? Про медведей… Про их…
– Недостатки…
– Хм… Да… Как они после берлоги в чувство приходят, отъедаются корешками всякими, шарятся по берегу, едят пучку…
– Что-о-о едят? – осторожно спросила Маша.
– Пучку… Траву такую… и как солнышко пригревает на косогорах. А потом описываются разные медвежьи дурачества, как они на щепе играют, ну и прочее. И подводится итог: сытый и отдохнувший медведь в общем… очень веселый и добрый зверь.
Раздался знакомый и тёплый носовой смешок.
– Хм… Да. А что ты собираешься делать сегодня вечером… совсем поздно?
– Не знаю…
– Я хочу пригласить тебя в гости… Мы… поужинаем? – и совсем тихо: – Ты приедешь?
– Я приеду.
– Теперь ты понимаешь, что такое сытый и отдохнувший медведь?
Он поехал на метро и, жадный на лица, путешествовал по ним, теряя дорогу и путаясь в пересадках, коридорах и галереях, переходящих в сверкающие палаты со стеклянными эскалаторами, фонтанами и кофейнями.
Он сел в тесный вагон, где ехали пластиковые девушки с густым и разовым загаром, глядящим из-под стыков штанов с куртками, которые угловато расползались, и съехавшие брюки открывали жёлтое пузико с колечком в пупе… С химическими волосами, будто мокрыми, склеенными то в твердые прядки, то в мелкую волну, то стоящие лучиками, жёлтыми с концов и тёмными к корням. С веками, то покрытыми густой серебрянкой, то салатовыми, как крылья капустницы, с неровной и шершавой пыльцой. С цветными губами, щеками, телефончиками. С приклеенными ноготками, то синими, то чёрными, то в точку, под божью коровку, а у одной, красавицы со снежными волосами – задумчивой и длинноногой, – льдисто-зелёные в крошечку-иней. Рядом с ней подсыхал крашеным ворсом идиот в питоньей коже с обтянутыми ляжками и бритой девкой под мышкой.
Женю вынесло на пересадке, протащило в холл на водосбор, где протоки расходились, и выкинуло на другую платформу. С Машиной стороны пришёл поезд – весь в изморози и с запотевшими стёклами. Из него табуном повалили молодые люди с гитарами и валяными колбасами на головах – не то помётом, не то погадками [3], не то пальмовой корой. Потом засиял свет на рельсах, и пришёл Женин поезд. Совсем новый и квадратный, он повёз его не по той ветке в какие-то Сити, и из них пришлось выбираться…
И снова была арка и высокий дом, и искажённый Машин голос в щитке с дырочками. И еле ползущий лифт, и пятый этаж, и приоткрытая дверь, в которой она стояла, улыбаясь. И в просторной комнате большой стол с бугристым изображением каких-то морд на ножках. И два тяжких стула по его бортам – друг напротив друга.
– Сейчас я буду тебя кормить, – сказала Маша и вдруг тихо взяла Женю за локоть. – Стой… смотри.
…Увидев Женю, он настороженно пошёл по краю дивана. Потом спрыгнул на пол и вдоль стены убежал на кухню.
Тигровый, очень пушистый, с огромными, как у совы, глазами, настороженно его пожирающими, полными ужаса и недоверья. С острыми, как пламя, снопами шерсти на бакенбардах и белой грудью. Есть такие роскошно одетые коты, в яркую чёрную полоску, с дымным замесом рыжины и серости. И при этом очень гладкие, потому что протуберанцами оперены только боковины морды и штаны.
– Ты вымыл руки? Тогда садись.
– Почему он такой гладкий?
– Потому что он есть морковку.
– Он «марковник»? – спросил Женя с надеждой.