bannerbanner
Четыре тетради (сборник)
Четыре тетради (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 10

Константин Крикунов

Четыре тетради (сборник)

© Константин Крикунов, 2010

© Издательский дом «Текст», 2010

* * *

Теперь не видно яркого света в облаках, но пронесётся ветер и расчистит их.

Иов, 37:21

Дни прозы

Мальчики

Тучи над серой рекой улетают за край земли.

Бабы в оранжевых куртках носят сырые листья, и на том берегу стоят дымы.


– Слабо дойти до того места, куда камень долетит?


– Нарисуй голубку.

– А ты нарисуй квадрат.


– Земля, она круглая, но лучше отойди от края, – сказал первый.

– Для меня время ничего не значит, – ответил второй.

– А для меня время – это действие.

– А я за никого и против всех.


По краю обрыва прошла старуха с красными глазами. За ней прошла птица, подволакивая клюв.


– Река, – сказал первый. – А что дальше?

– Залив.

– А дальше?

– Дальше море.

– А дальше? Дальше океан?

Второй бросил с обрыва сухую траву, но она не долетела, уцепившись за край земли.

– Качалась рыбка, вода впадала в море.

– На берегу утёса зыбкого качалась рыбка, – ответил второй.

– А в реке воронки есть? – спросил первый.

– Воронки или водовороты?

– Ну, водовороты.

– Водовороты есть.

– А затонувшие корабли? Золото? Водолазы?

– Не падай, – ответил второй, – а то сам водолазом станешь.

– Не бойся, не упаду.


– Самое хорошее в моей жизни, это когда отец начал ходить, – сказал кто-то.

– А где он сейчас?

– Там, – ответил второй.

Но было непонятно, куда он смотрит: на тучи, на лес или туда, где река утекает за край земли.


– Как там?

– Яблоки висят, четыре. Раньше было двенадцать или семь. И ветер дует. Но не так, чтобы… А просто по верхушкам деревьев.


– Ты видел инопланетян? – спросил первый.

– Да, – ответил второй.

– Где?

– В троллейбусе.

– Как они выглядели?

– Как люди. Но их движения были слишком гармоничны.


– Лучше убежать, чем убить, – сказал второй.


– Я видел голубя, к его лапе прицепился воздушный шарик на нитке, так и ходил.

– Не летал?

– Не летал.


– Кра-кра! – сказала ворона.

Присела рядом, удивляясь, что никто не отвечает, повторила:

– Кра! – кра!!

Пауза.

– Кра?

И совсем уж отчаянно, каждый раз прибавляя по восклицательному знаку, так:

– Кра! – кра!! – кра!!! – кра!!!!


– Кошка, – сказал первый. – Кошачьи нежности… Кусачьи нежности… Кусачьи нежности кошачьи. Кошачьи нежности кусачьи.

– Меня проглючило. Меня улыбает. Меня убежало, – ответил второй.


– Какое сегодня число? Ты знаешь, что якуты на спор едят, кто больше съест живой рыбы? И потом она у них в желудке шевелится.

– Ха! – ответил второй. – Пишут, что в Германии один программист съел другого программиста.


Мышь бежит по песку? – нет, тень чайки.

За ней, догоняя тень, над песком летит чайка.

Низкое солнце светит в хвост.


– Любовь, – сказал первый. – Трение слизистых оболочек. Просто сахар и протеин. Сахар и протеин.

– Тоска и бешенство! – ответил второй мальчик. – Бешенство и тоска!

– Это не про любовь, это писал Пушкин про Пушкинские Горы. Пушкин – Вяземскому.


«Если ты меня любишь, застрелись, – сказала бабка. Дед взял ружьё и застрелился».

– Ну и дурак, – сказал второй. – Я бы выстрелил себе в ногу.


Быть с другой! Иметь дело хотя бы с суррогатом тебя, с телом, в котором можно вспомнить тебя!

Кому сказать утром: радость! Негоже человеку быть одинокому.

Соединение с чужой женщиной. Будто входишь в разрыв между временем и временем. Настоящее и длится, и решаешь, что…

– Что такое стихи? – ответил второй. – Игра гласных и согласных. Никакого отношения к жизни они не имеют. Ты можешь выдумать сколько угодно слов, но никогда не скажешь такое, которое может сказать баба, вытаскивающая из колодца ведро воды.


– У нас на чердаке жили летучие мыши. Я верил, что мыши ночами вцепляются когтями в белую простыню и больше не могут отцепиться. Я распяливал её на ветках шелковицы. Я верил, что на крыше дома лежит листок с законами творчества. Из-за судороги или восторга… Когда я залез на крышу, там были очень красивые деревья, но листка с законами не было. Потому что их нет. И простыня наутро оставалась белой.


Ночь не наступила, наступил новый день. В траве засверкал потерянный циркуль, красивый, как будто упавший с неба.


Приехала водовозка и стала качать воду.

Пришли две девицы с расстёгнутыми по случаю последнего солнца белыми животами, легли в зелёную траву.

Трактор накачался и аккуратно – тракторист подслеповатый, в толстых пластмассовых очках, сворачивая набок земляное лицо, – отъехал по кривой, чтобы не отдавить девицам ноги.


Пришла девочка с музыкальной шкатулкой, положила в траву, вставила ключик, щёлкнул фальшиво-золотой замочек.

– Это очень известная музыка. Спроси – что?

– Папа, это Бетховен, это Бетховен, «К Элизе»!


Девицы спустились к реке, оставляя за собой хвост фразы: «Я слышала, как он кричал…»


«Я сидела в коридоре, я слышала, как он кричал: оставь! дальше я сам! я выберусь!

Но подошла моя очередь, и я зашла в кабинет…» Он предчувствует смерть, начинает двигаться, сердце бьётся быстрее, и с приближением инструмента раскрывает рот в безмолвном крике.

«Теперь представляю, с каким наслаждением я сделаю это ещё…»


– Один раз в сто лет со дна океана всплывает слепая черепаха и глотает деревянное колечко, – сказал первый.

– Черепаха, буддизм, богоизбранность… Но что каждый из богоизбранных сделал со своей богоизбранностью? До нас не долетают вопли грешников. Мир бы тогда стал другим.

– Мир и стал другим, – сказал первый.


– Подачка-неберучка, – ответил второй. – Раз – два – три – день. Раз – два – три – дьявол. Три – четыре – пять – змея. Что такое жизнь? Дневник наблюдений за живой и неживой природой. Что такое жизнь? Смертный приговор.

– Чей дневник? Чей приговор? Ты представь, если тебя заперли в комнату с мягкой чистой постелью, светлым окном, молоком и круассаном на завтрак и молочным поросёнком под ананасами на ужин, но весь день поют одну песенку – уг у – уг у – угу – на разные лады. Проклянёшь всё! убежишь, пиная поросят, разливая кофе и чай, скользя на ананасах.


– У меня в детстве на стене висела картинка, на ней была нарисована битва героев со львами. Герои на лошадях, а львы прыгают и рвут их всех зубами и лапами. Так и не знаю, чья картина. И кого спрашивал, никто не знает.

– Пошли купаться, сочинитель.

– Холодно уже.


Серая река утекает за край земли, серая птица летит по серому небу.

Гостиница

Луна была полной. Летели дырявые облака. В парке ухала праздничная дискотека. Над Булыжной площадью качался почётный гражданин, и тень его ходила по площади, как маятником Фуко. У вечного огня грелась старуха и двигала языками пламени.

Из парка вышла девочка.

– Если я мало выпью, я буду плакать. Если много выпью – буду танцевать, – сказала она и пнула стёклышко, а окна двухэтажного роддома за ее спиной казались большими электрическими крыльями.

В этом доме я родился.

Шёл снег, снежные хлопья ложились на подоконник и с лёгким ветром улетали вверх. Мама говорит, что это её утешало.

– Здравствуй.

Груша, легко прошла сквозь – не мимо меня, повернулась, пока был ослеплён.

Комната была похожа на комнату, в которой ощипали жар-птицу.

Кружились перья, золотые стрелы и плоскости били в щели рассохшихся ставен, лежали на стенах, на скомканной простыне и синей обложке книги.

«On ne peut fxer le soleil qui resplendit dans les cieux, Lorsqu’un vent passe et en ramène la pureté», – библия на французском, стандартная комната стандартной фабричной гостиницы: железный крест, тумбочка, ночной горшок под кроватью, дверь с жестяной накладкой там, где ломали замок, картинки на стенах.

По выбору ли профкома, видавшей ли виды хозяйки гостиницы, которая мне представилась непременно с самыми красными, какие только можно достать, губами и жёлто-белой, в метр высотой, ложной причёской; по выбору ли сумасшедшей коридорной старухи, рисующей по ночам собственные кошмары: мужик, подпоясанный бельевой верёвкой, тащит из снежного леса полудохлого дракона (старая чёрно-белая фотография), осенние берёзки Левитана на кнопках (вырезка из «Огонька), красный квадрат (мазилка местного гения), и под стеклом – фантазия цветными камешками – крокодил в лисьей шкуре сидит верхом на вздыбленной лошади и смотрит из-под рукавицы вдаль. Судя по звукам – брякнувшиеся на пол ложки, звонкая ругань посудомоек, шарки метлы по асфальту, цок копыт за окнами, шёпот «Груша приехала…», – вокруг шла жизнь, но она тебя (читай – меня) ещё не касается.

Читай – не касалась. Как говорил мой друг, все беды человека происходят потому, что он иногда выходит из своей комнаты. Последний год Саша Титов старался совсем не выходить из дома, а когда его забрали в больницу, умер. Я потом расскажу.

В тумбочке я нашёл путеводитель по Überstadt’у: «…Гостю нашего утопающего в буйной зелени садов и парков южного города с высоты птичьего полёта открывается панорама потрясающей красоты, и тут и там мы видим, как…», в ящике серую тетрадь в клеточку («…если это овцы, то почему они сидят на деревьях, сэр?..») и пачку чужих писем. «…Посреди августовского поля, над которым давно не было дождя, к опушкам, лесам, в которых прячутся поселения с незнакомыми людьми, женщинами и виселицами. Петушиных криков не слышно, а воспоминаний ещё нет. Ноги утопают по щиколотку в горячей пыли, верещат кузнечики, солнце палит, два мальчика идут в разные стороны от самого себя».

В дверь постучали, и конверты рассыпались.

Желание

– А какие-то итальянцы каждый год выбрасывают из окошка церкви – козла.

Что ваша золотая Даная? – Месиво красок на серой тряпке! А козёл ел траву. Он жил, даже пока летел, потом стал мешком костей, лужей крови на булыжной площади.

– Микеланджело говорил: хорошая скульптура та, которую можно скатить с горы и от неё ничего не отвалится. Есть ещё слова Родена, что скульптура – это когда отсекается всё лишнее. А мой друг, художник В. П. Волков, говорил, что лишнего становится всё меньше.

Сейчас, по прошествии многого времени, я думаю так: всё, что отломилось, когда скульптура катилась с горы, всё лишнее стало главным, а не то, что осталось.

Лена сказала, что это – желание абсурда.

«О’кей», – сказал я.

На холмах

Я знаю, что увидел я, когда в первый раз забрался на горы Überstadt’a. Никакие это были не горы, а череда глиняных холмов над жёлтой рекой.

Река широким жестом огибает город, похожий на разбросанные в траве кубики; на дальней окраине подмывает кладбище и, роняя в обрыв кресты и звёзды, уползает в подсолнуховые поля.

Под кладбищенским обрывом мы купались, закапывали в песок мокрых одноклассниц и выковыривали из глины, из-под подмытого кладбища буро-зелёные бусинки неизвестных народов, истлевшие тряпки, деревяшки и кости. Весной, когда в горах тает ледник, река тащит в океан огороды и оставленные на острове Любви гигиенические артефакты прошлогодних разгулов. Этот поросший орешником островок посреди реки был раем для юных оторв и местной шпаны, но тем летом вошла в моду борьба с терроризмом, прилетела вертушка и долбанула крупнокалиберными. Девка прыгнула в речку. Пацаны побежали через кусты, их потом хоронили в закрытых гробах. Было следствие. Кроме гондонов, стреляных гильз и газетного кулька с мятыми вишнями, на острове Любви ничего не нашли.

Город мой! проволочные курятники, в которых хрустят челюстями жирные шелкопряды, мечтающие растопыриться на колючках и стать коконами, а уж коконы, если их не распустят на нити, огромными, чёрными, с оранжевыми глазами на крыльях, медленными и равнодушными ночными бабочками (вот нет! – тутовые шелкопряды – не те красавицы детства, а жирные и ленивые уродцы с грязно-бурыми чахоточными крылышками, даже не умеющие летать), вздыхающими на дощатой стене сарая, в сыром углу; полные ос виноградные грозди рассыпаются на рубероидных крышах бараков; трещат по швам облезлые пятиэтажки, тяжко и верно скрипит в Центральном парке Чёртово колесо; бронзовый Воздухоустроитель указывает сверкающим перстом на окна жёлтого роддома (местная шутка – откуда пришёл, туда и иди); из пустых бойниц тюрьмы рвётся на свободу бурьян и рахитичными берёзками кудрявится её крыша, а далеко в небе мерцает золотая точка ангела, сидящего на кирпичной трубе городского крематория.

Чужие письма

…когда никого нет, раскладывает перед собой сокровища обувной коробки: обломок ракушки бог весть какого моря, ржавая гайка, карманный ножик с костяной ручкой, жёлтый камень-кремень, найденный на шведской улице Дроттнингтатан, пуговица с четырьмя дырками, застёжка значка, пластмассовая заколка о восьми когтях, потерявшее цвет обтрёпанное перо хухудудки, связка ключей от не вспомнить каких квартир, скрепки, кнопки, колпачки ручек (надо бы всё-таки уже выбросить) – сокровища, ставшие кучей мусора, царапинами прошедшего лета и лет.

Простынки

Как лежат, если зажмурить глаза. Слева, боком, католическая монашка с лицом обезьянки, в клобуке, левой щекой на подушке, а руку правую подложив под ребёнка.

Он же – маленькое тельце, как у зародыша, подбородок прижат к груди. Оба спят, белые, он – приоткрыв рот, слюни бегут длинной струёй. У неё тело длинное, дай нарисую, она как будто целует его. Видно, что мать и сын, у него нос кривой, крючком, чистое тельце. Он – ещё не ребёнок, и спит, и уже мёртв.

Без коней на земле

Наклоны света, обрывки предложений, консервные банки, посчитаем влюблённость из всего, зеленеть и блистать в солнце отсечённую верхушку дерева, купаться в нём – без коней на земле, без соков и ствола, протекающего по ним.

Зелёные – длинные. Жёлтые – длинные. Близко – стройные. Страх. Все самые простые вещи – зыбкость. Тихо, громко, определения огней, и говори – ими. Тут вступают в тебя, вступает, не даёт дышать… забытых и вспоминаемых определений тишины, и о ней, и состояния, и выдумывать новые – к чему множить?.. Но не эту задачу мы сейчас решаем. Другой путь – выдать своё переживание об этом или о том за единственно возможное и возвести в абсолют. «Я и молод, и свеж, и влюблён», и бредовая теория возводится в степень гениальности, обставляется обстановочкой, декорациями, какая-нибудь точка хитрости, и вот уже… Можно ли рожать стихи, не записывая их – забывая, приходя, затмив и оставив в той стихии, где увидел их, чтобы они слились с ней, вернуть его, ему, в него.

Или нарядить в лампасы, ордена, пёстрые ленты Гоголя, хохлушек, вставить шпагу Гамлета и пустить гулять по свету.

Так наряжай, раскрашивай! Неужели ты, бедный мой друг, боишься, что…

– О конце света нам сообщат дополнительно, – если ты об этом. Каждое твоё слово – твой суд. Эта твоя жизнь и есть твой страшный суд.

О нашем конце нам не сообщат.

Знакомые улицы

Дальше грязь, я всё хожу, там вроде люди какие-то водятся, но они прячутся или что. Прохожими их не могу считать. Я не могу считать, сколько раз я туда приходила.

Горничная выходит из дома в красивом платьице и говорит: оставьте записку, я всё решу. История обыкновенная в смысле необыкновенная.

Конечно, в тех помещениях вроде как гаражи на первом этаже, а я хожу в своих мыслях бесцельно.

Нелепый заборчик стоит возле этого красивого дома и стена, неизвестно откуда взявшаяся.

И эта моя подружка Алла, у которой муж и все дела, и всё хорошо, я знаю, что она где-то вот тут, где-то вот тут появилась.

А я кричала, и мне не важно, где жить, что есть. Я просто хожу, и что-то мне нужно, и какие-то странные блуждания, и в очередной раз эта Алла, и я туда, за угол, захожу, и она стоит, и у неё мокрый лоб от пота, и она оцепеневшая, но понятно, что сейчас она отсюда уйдёт.

И она говорит: «Ты видела там какие-то части тела и гениталии лежат в грязи, маленькие кусочки, но целые, кусок уха и нос. До них нельзя дотронуться, потому что какая-то запёкшаяся кровь на заборе и на стене напротив».

Потом мы вышли из этого переулка, другой день или третий, а важно акценты, её глаза, она в ужасе, она что-то ещё видела.

Я обычно так поступаю, я говорю: ну убили кого-то, драка была, ничего. А с нами что случится? Давай ты польёшь, а я волосы помою.

А там, на другой стороне улицы, идут три человека, страшные очень. Я мою волосы, а она мне поливает. Она ближе к ним, они догнали её, напали на неё, и всё произошло, не знаю, как объяснить.

И вместо того чтобы бежать ей помогать, а она всё страшнее начинает кричать, я бегу, чтобы забросить сумки, и вижу спиной, что бегут за мной, а ноги такие тяжёлые, не бежится.

И стало всё понятно, всё ясно.

Я так начала думать и забыла всё, что до этого происхо дило, а пока бегу, всё сначала, что было страшно, время не обозначено.

Ночь

– Ты спрашивал и нарисовал силуэт глаза на кораблях. Тогда подумала, а сегодня увидела: симметрия и засеки по торцам. Я знаю, что ты любишь это острое сочетание пошлости жизни и красоты, что ли, потом объясню, если надо. Ревнуй, у меня на лице отсвет работ Левитана, которого я рассматривала в библиотеке, но я неприступна. Завоевать сердце девицы, такой, как я, хитрой и изменчивой, как осенняя гроза, практически невозможно. Мне жутко нравится книжка про Лолиту, я её вот в последнем классе школы прочитала, классная вещь, ага, особенно мне нравицца глава десятая, она всего там на полстраницы, но такая классная, во второй части уже вроде, ты найди и почитай, здорово, да? Вчера ночью возвращалась из гостей на велосипеде.

И по дороге проезжала через район, который очень люблю, где раньше жила – в таком двухэтажном деревянном доме… В принципе, я знала, что его снесли лет пять назад, что-то там строили. Но там были огромные заросли сирени, захотелось домой наломать… Приехала. Дворы заасфальтировали, от сирени несколько кустов осталось… не передать даже, что именно задело – может, то, что всё знакомое показалось маленьким, в моей голове оно было другим…

Ставни открыты. Асфальт ещё тёплый. В чёрном воздухе летают южные жуки и чертят фосфорические спирали.

Первое утро

В холле с фикусом, поставив автоматы между колен, солдаты смотрели индийский фильм.

Губной помадой на казённом зеркале:

– Опять жить!

Скрипнули кресла, солдаты повернули головы, я вышел в задыхающийся от жары полдень.

– Дай руку, я скажу тебе правду, – каменная башка открыла рот и подняла веки.

Окна гостиницы смотрелись в окна дома напротив и сообщались верёвками на лебёдках. На верёвках трепетали разноцветные тряпки, как флажки разных стран.

На этом углу старый шарлатан с попугаем на плече торговал свёрнутыми в трубочку билетиками счастья. Помер теперь или уехал. А желания наши – Гоголь – Погодину – ни гроша не стоят, судьба больше ничего не делает с ними, как только подтирается, когда ходит в нужник.

Девушка в голубом мыла окно. У стены писал мальчик.

– Давайте играть в пожар, – сказал он. – Ты будешь как будто пожар, а я как будто пожарник.

– Давай, – ответил я.

Скатертью, запятнанной вишенными косточками и вином, улица сползала за поворот и терялась в жухлой зелени уходящего лета.

К большим домам

К деревянному мосту над ручьём катились зелёные бутылки и арбузы, словно с праздничного стола сдёрнули скатерть. В куширях я измазал нос жёлтым цветком жасмина, в июне, чиркнув спичкой, устроил огненную позёмку тополиного пуха, а в последние дни перед школой вывернул из бронзового ствола акации самую большую колючку и пошёл к большим домам.

Воздухоустроитель

Слова, с которыми Воздухоустроитель пришёл в этот город, высечены на его постаменте: «Превратим историю в огонь!» Никаких иных лозунгов Воздухоустроитель не выдвигал, поэтому и ничем особо ужасным его пришествие для Überstadt’a не обернулось.

Спустившись с гор, Воздухоустроитель, дядька метра под два ростом, выпил в автомате на площади стакан газировки (как раз в те дни весь город пересказывал друг другу страшную новость про негра, которого до смерти забили гаечными ключами таксисты, застукавшие подлеца, когда тот под покровом ночи мыл в стакане с газировкой свой сифилисный хуй), пошатался по городу и ушёл за реку.

Но слова остались и были приняты как руководство к действию.

В школах запретили уроки истории и сожгли учебники. Потом городскую библиотеку и три районных. Потом запылали турлучные хибары учителей и затем на большом праздничном костре они сами.

Следует сказать, что здешний народ чрезвычайно чуток, его душа любит ароматы цветущих садов, курятников и польских духов «Быть может», поэтому публичные сжигания были заменены культурным повешением с последующей утилизацией отходов посредством закапывания на специально отведённом участке вне городской черты.

С тех времён, в первое воскресенье лета, в условный день пришествия Воздухоустроителя, и пошёл обычай вешать на его пальце ежегодно выбираемого всем миром Почётного гражданина.

Когда стало скучно, а пепелища ещё дымились, освобождённые от истории избранные граждане собрались в тёмном гроте Центрального парка, тихо, коротко, но пламенно посовещались, той же ночью переплыли на надувных матрацах реку и с того берега любовались, как огненные языки начисто слизали весь этот маленький и сухой город.

После пожара памятник стал медным. Или бронзовым, кому как нравится.

От прежней жизни осталась зарастающая бурьяном головёшка городской тюрьмы; каменная паперть церкви с рухнувшим внутрь куполом, восстанавливать её из мрачного прошлого тёмных довоздухоустроительных лет никто не собирался, а смутные богоискательские порывы уберштадтцев с гениальной ясностью годом позже выразила одна обдумывающая житьё начинающая корреспондентка местной газеты: «Верую в дедов морозов и прочЮЮ хрень!» Юную особу после публикации на последней полосе восторженных писем трудящихся единодушно избрали Почётным гражданином и торжественно повесили.

Говорят, очень красиво горели старые дубы ЦПКиО и посреди них вращающееся, с выпрыгивающими огненными человечками, Чёртово колесо. Осталось кладбище с подпалёнными крестами и неизменно блистающий далеко в полях серо-серебряный куб неизвестного материала и предназначения. Может быть, даже военного.

Überstadt расцвёл, как цветёт и зеленеет воткнутый в добрую здешнюю землю черенок лопаты. По тротуарам опять невозможно пройти, не поскользнувшись на перезрелом инжире и диких абрикосах. Торгуйте и веселитесь! – но ни торговать, ни веселиться уберштадтцы толком не умели. Не считать же торговлей бесконечную перепродажу друг другу мятых и потому некондиционных коконов шелкопряда, а весельем – прыганье в мешках и ластах на сковородке Булыжной площади и душеиссушающее похмелье от маслянистой тутовой самогонки.

Кто бы знал, что Великий Воздухоустроитель был заурядным коммивояжёром, торговавшим на пьяных углах запрещёнными тогда противозачаточными средствами. «Презервативы исполонь…» – нашёптывал он, указывая через плечо большим пальцем в сторону воображаемого переполненного роддома (наврал скульптор – не десницей), что можно было толковать как без учёта посева, надувал их могучими лёгкими и дарил детям под видом воздушных шариков, за что и заслужил своё громкое прозвище; но не был понят и сгинул.

Перевези и исполни – переворотись из полымя – превратись в оболонь, – долго спорили мужики об орфоэпии и металингвистической семантике сказанных Воздухоустроителем слов, ходили край на край с арматурой, мозжили черепа и ключицы инакомыслящих кастетами и велосипедными цепями, пока не канонизировали откровение некоего двоечника, сжёгшего во дворе школы последнюю тетрадку по истории, и его «Превратим историю в огонь» постановили считать единственно верным.

Площадь

Утренняя площадь была вымыта. Почётного гражданина уже сняли, чтобы не вонял.

Цэпэкаиошный репродуктор, откашлявшись, донёс страшную тайну операторской будки:

– Ой, Вадик, що ж ты робишь? – приглушённую возню и смешки, я живо представил продавленную тахту, брыкающуюся хохлушку и корявую лапу оператора Вадика, привычно заползающую под трусики, туда, где кожа розовая и прохладная, как утренний снег.

Вечный Старик по прозвищу Птеродактиль, которого вряд ли можно считать живым существом, караулил на горячих ступеньках паперти ящериц. Он был в огромных чёрных очках и казался бы присевшей на камень мумией, если бы не молниеносный свист палки и корчащийся на камне хвост бедного земноводного.

На страницу:
1 из 10