Полная версия
Внучка берендеева в чародейской академии
Положена студиозусам форма.
Вона, остальным выдали… а я… не добегла я до конца дорожки – доползла… гордость едино не позволила на нее рухнуть. И прямо глядеть заставила, и, видать, было в моем взгляде что-то этакое, отчего Лойко Жучень смехом своим подавился.
– Веселишься, боярин? – ласково спросил Архип Полуэктович, из-за спины моей выступая. – Сам-то, небось, с юных-то лет при мече?
– Ага, – не стал отрицать Лойко.
– И боец, думаешь, знатный…
– Есть такое. – Он подбоченился.
– Вот… и потому полосу эту ты не пробежать – пролететь должен, что пташка на крылах… а после не дыхать заморено, но еще песню мне спеть.
– К-какую?
– О любви. А вы, судари, подпевайте…
Подпевать никто не спешил. Еська вздохнул только, тоненько, жалостливо и, присевши на пяточки, сказал:
– Заморите вы нас, Архип Полуэктович…
– Тю, – подивился наставник. – А что, тебя так заморить легко? Вона, погляди на Зосю…
Мне вот вовсе не хотелось, чтоб на меня глядели, пущай даже в целях воспитательных. Не чувствовала я в себе готовности примером стать.
– Она, небось, в жизни этак не бегала… а ничего, отдышалась… ну, почти отдышалась.
Его правда, в жизни не бегала… нет, бегать-то случалось, как тем разом, когда в соседней Переселке шорникова невестка до сроку разродиться пыталася, а нас с бабкою только на другой день и кликнули, все думали, сама управится девка – в теле была, сильная. Ребеночек же поперек встал, тогда мало-мало обоих не схоронили. Ох, бабка и злая была… едва не прокляла и шорника, и шорничиху с ея советами… тоже, придумала дите медом выманивать, чтоб на сладенькое полз.
Дура.
Так не о том я, а про другое. Тогда-то бабка меня бегмя пустила, сама-то она в годах, не могла ужо споро, а мне что, подол поднять, косу прибрать и через поле напрямки, всего-то версты две и было. Я-то тогда споро долетела, запыхалась только маленечко. Но на тех верстах ни стенок не было, ни ручеев, ни бревен осклизлых, по которым бежать с мешком на плечах надобно.
Ишь, удумали, полосу препятствий… то на животе ползи, то на спине.
Срам какой!
– Зося злится, – заметил Лойко Жучень и на всяк случай в стороночку отступил.
– Конечно, Зося злится. Но как позлится, так подумает, что все это, – Архип Полуэктович на дорожку махнул. А в ней-то верст пять будет… и как это я сумела-то? – исключительно для ее собственного блага. И для вашего в том числе…
Это как?
Значит, что в грязи-то я для своей пользы валялася?
Нет, я слыхала, будто бы есть грязи особенные, от которых здоровья прибывает, а есть такие, что и красоты добавить способные. Вона, девки в Дальний карьер за глиною ходят, мешают ее с травами да медом, лица мажут, говорят, что кожа белеет, мягчеет. Не знаю, не пробовала.
Потрогала свое лицо, убеждаясь, что не дюже оно помягчело.
– Боевой маг – это не только и не столько чародей, который способен одним взмахом руки войско вражие повергнуть, – продолжил Архип Полуэктович. Он говорил и расхаживал на пятачке вытоптанной земли, а мы стояли.
Слушали.
Еська и тот не вздыхал, не желая наставника перебить.
– Это прежде всего человек, способный сражаться не только обычною силой, но и магией… или, скорее, не только магией. Боевым магам часто случается попадать в ситуацию, когда собственно магия становится им недоступна. Скажем, исчерпает резерв… или попадет под блокирующее поле. Или опоят его, сил лишат… или просто надобно добраться до места, внимания не привлекая. А магия – она что камень, в воду кинутый, от которого круги идут. После научитесь круги эти слышать. Главное, что не всегда использовать ее уместно, да и возможно. И потому каждый маг должен быть способен постоять за себя сам.
– Так… я уже способен… – сказал Лойко.
– Да неужели? Ходь сюда… – Архип Полуэктович поманил пальчиком, а когда Лойко приблизился, то и оплеуху отвесил, да такую, что Жучень кувырком по траве покатился. – И на что ты, бестолочь, способен? На ногах не держишься.
– Так я…
– Так ты, – передразнил наставник. – Не можешь на удар ударом ответить? Ладно, тогда увернись. Отскочи. Или сделай, чтобы сила твоего соперника слабостью оказалась… много способов есть. Только вас одному учат, с мечом на мечника… кольчугой на кольчугу…
– И что не так?
– Шуму много. – Архип Полуэктович позволил Лойко подняться, а когда тот бросился на наставника, в стороночку скользнул да пинком подсобил… от того пинка Лойко вновь на травку-то да и возвернулся. – Благородно, конечно… зрелищно, да только подобное умение хорошо на ристалище выказывать. Война же иного требует.
– Чего? – поинтересовался Евстигней и руку боярину протянул.
– Выносливости. Удачи. И желания в живых остаться… и еще умения думать головой, куда и когда надобно лезть, а когда – оно и лишнее.
Сказано это было для Лойко, который пробурчал в ответ, что знать-то он знает, да вот знанием оным не всегда пользуется.
– А потому, судари студиозусы, будем в вас воспитывать… и силу, и выносливость, и умение… а с удачей, тут уж к Божине, каждому она своей дала…
Произнес так и ко мне повернулся.
– А ты, Зосенька, к заврему-то дню подыщи себе одежонку иную, а то оно, конечно, презабавно глядеть, как баба в сарафане по бревну бежит, да только тебе-то самой, небось, неудобственно…
И стыдно стало.
Так стыдно, что полыхнула я алой краской, от носа до самых до пят, благо, пят оных под подолом не сыскалось. Хихикнул Еська, вывернувшись из-под Евстигнеевой руки, рожу скорчил.
…от холера шалена!
С того дня и повелось, что вставали мы на зорьке, а ныне и до зорьки, поелику сказал Архип Полуэктович, что, дескать, день короче становится, а это еще не причина безделье бездельничать, и бегли на треклятую полосу, которая с каждым разом будто бы длиньше становилася.
И хитрей.
Вот точно помню, что вчерась на обходное тропке никаких ямин не было. Не за ночь же их намыло-то? Или все ж таки… в общем, бегали мы, бегали… прыгали… ползали по грязюке, а наползавшись вдосталь, мылися, благо работали мыльни и денно и нощно.
После завтрак был.
И учеба… учеба и снова учеба, которое, в отличие от дорожки, ни конца-то, ни краю… и в библиотке нас уже встречали как родных. А вечером вновь дорожка, на добрый сон, как Архип Полуэктович выражался.
Только со сном не выходило: после ужина, когда страсть до чего хотелося лечь и не шевелиться, заявлялся Арей со своими этикетами. Мол, негоже боярыне, княжне цельной, да вести себя, будто бы чернавке… и что с того, что у оной боярыни кажную косточку ломит-крутит? А в голове ужо столько науки, что больше и не лезет…
– Ты, Зослава, – сказал как-то Арей, когда совсем уж мне невмочно стало, – конечно, можешь меня прогнать, и я уйду и не буду более тебя беспокоить, но разве ж тебе самой не хотелось бы боярыням этим показать, чего ты на самом деле стоишь?
Ох, и правду сказал.
Хотелось.
Еще как хотелось… каждый день – все больше… не то чтоб говорили мне обидное, нет, но… глядели… и ладно бы свысока, на то оне и боярские дочки, но с презрением, с отвращением даже, от которого самой мне становилось неудобственно, и поневоле начинала я за собою вину искать.
Не находила.
И, стиснувши зубы, учила еще и Ареевы премудрости, правда, сколь ни билася, а все одно не получалось ладно. И ходила я вразвалочку, и сидела, на поллавы развалясь, и руки растопыривала. В жизни не подумала б, что боярыням этак тяжко живется, и не дыхнешь-то лишний разок, каб чего не удумали. А уж до еды-то… Арей обмолвился, будто бы дочка боярская ест, аки пташка, там зернышко клюнет, сям медку пригубит и сыта, болезная… то-то, я и гляжу, что некоторые от этакой етьбы и бледны без белил. Где ж это видано, чтоб нормальный человек зернышком и медком сытый был?
Тут я с Ареем вошла в категорическую, как он выразился, оппозицию.
Нехай кони овес жруть, что пророщенный, по новое саксонское моде, которая велит девам есть лишь то, что росло, что обыкновенный, молотый. Я вот точно знаю, что у этаких диетических боярышень норов препаскудный… нет, ватрушка – лучшее девичье утешение.
А с леденцами и жизнь краше становится.
Арей, слушая мои этакие разговоры, лишь головою качал да усмехался, говорил, что я одна такая, мол, и те девки, которые из простых, уж мнят себя магичками, оттого и берут примеру с боярских дочерей… дуры, что ж тут скажешь?
В общем, так и училась.
С одежею моею и вовсе престранно вышло. В тот самый первый день, когда я еле-еле восперлась в комнатушку свою, чувствуя, как все тело прям-таки немеет и вот-вот растечется по кровати перебродившею опарой, в дверь постучали.
Вежливо так.
Как Арей делает, только чуть иначе.
Пришлось отворять.
На свою-то голову… за дверью стоял Кирей и, меня увидавши, поклонился, на нашу манеру, до самое земли, да еще рукою мазнул. Пришлось присесть, хотя ж ноги мои ноне этаких экзерцициев вытворять не желали.
– Доброго вечера вам, сударыня Зослава, – произнес Кирей и этак, с хитрецою, на меня воззрился, мол, чего скажу.
А чего сказать-то?
Была б бабка, взяла бы дрына да погнала охальника прочь, знал бы, как девок приличных в неурочный час беспокоить. Однако же занятия Ареевы не прошли даром.
Губы сами улыбку склеили.
И ласковенько так сказали:
– И вам доброго вечера, сударь Кирей.
– Кирей-ильбек, если вас не затруднит, сударыня Зослава…
Не затруднит, вот язык ныне у меня еще ворочается, ему что так произнесть, что этак…
– И чего надобно? – Верно, спрашивать следовало иначе, мне всегда вопросы тяжко давались, поелику от них Арей лишь вздыхал, а порой и лицо прикрывал руками, сидел так, опечаленный, задумчивый, а опосля объяснял, что да как говорить следовало.
– Не далее как вчера был я премного впечатлен вашею статью и красотой. – Кирей вновь поклонился, но уже иначе, видать, этак азары друг друга привечают. – И потому, сударыня Зослава, желал бы я выказать мое к вам безмерное уважение.
И сверток протянул.
– Что это?
– Подарок.
Экий шустрый… вчерась увидел, а сегодня ужо и с подарком. И вот как мне быть? Взять аль нет? Ежели не возьму, обидится… сам ноне рассказывал, какие азары горделивые да спесивые, и чуть чего – драться лезут. Устроит мне тут дуэлю, а я только-только в комнате порядки свои навела.
Взять… а не решит ли, что с того подарку я ему обязанною буду?
Нет, в Барсуках-то у нас всякие девки встречалися, были и такие, которые охотне подарки принимали, что от наших хлопцев, что от чужих, да только Зося Берендеева – не вертихвостка какая, которая всем улыбается, а никому в руки не дается…
– Нет, – я покачала головой. – Уж прости меня, Кирей-ильбек, однако же…
– Не спеши, сударыня Зослава. – Он рукой махнул, речь мою обрывая, будто нить. – Это от чистого сердца дар. И коль тяжко тебе будет просто принять его, то после отдаришься.
– Чем?
– А чем захочешь, – оскалился он, клыки показывая, и глаза этак ярко-ярко блеснули. – Я парень небалованный…
Ага, я так и поверила…
– …с меня и поцелуя доволи будет…
– А в лоб?
– Целовать в лоб? – Он нахмурился, а после рассмеялся. – Верно, ты, сударыня Зослава, не знаешь нашего обычая. В лоб мужчину лишь жена законная целовать может. Но ежели я тебе по нраву пришелся…
– Не целовать. – Я покачала головой: ишь чего удумали. Все-то у них не как у людей. – Дать в лоб. Могу. Дрыном.
Подумалось, что дрын мой остался у наставника.
– Или так… кулаком…
Кулак я ему показала. А что, знатный он у меня, мало меньше, чем у кузнеца нашего… мы с ним еще в том годе на кулачках мерились, так я победила.
Азарин же не испугался.
Расхохотался только.
– Веселая ты женщина, сударыня Зослава. Мало таких в вашей стороне…
– А в вашей?
Он пожал плечами:
– Не знаю, давно там не был. – И вновь поклонился. – Подарок возьми. Пригодится. А то не дело это, когда над товарищем смеются…
И только когда ушел, поняла я, о чем Кирей баил.
В свертке – не утерпела я, взяла, не оставлять же было подарок за порогом, да и любопытство меня мучило нещадно, хотелось узнать, что же там такого, – нашлись шальвары из ткани тонкое да прочное. Только у азар такая и есть. Видела, как на рынке подобною купец торговал, баил, будто бы сносу ей нету, в жару холодит, в холод греет… и сама-то красоты неописуемой, будто бы и красная, что маки, и тут же – рыжая, огненная, а вот иначе чуть повернешь – золотом солнечным отливает…
Стоит денег безумных.
А Кирей ее на шальвары.
И на рубаху с рукавами широкими, на завязках. А поверх рубахи да шальвар – безрукавка из оленьей мяконькой кожи… и сапожки еще… все-то новое, необмятое.
Дорогое – страсть.
Возвернуть бы надобно, но… как, не примеривши-то? Я и решила, что скоренько на себя прикину, авось еще не сядет, тогда и верну…
Не вернула.
Хотела… вот от сердца отрывая, хотела, ибо разумела, что за этакий подарок не скоро отдариться сумею, если сумею вовсе. А обязанною себя чувствовать – не люблю. И пусть хороши шальвары, свободны да лежат так, что сперва и не понять, шальвары то аль юбка хитрая. И пусть рубаха мягка, а жилетка – крепка, сапожек же и вовсе на ноге не чую, но…
Негоже девке да от случайного знакомца этакие подарки принимать.
Арей отговорил.
Ему и взгляда хватило, чтоб понять все. Я-то дареное не прятала, да и чего таиться-то? Он же глянул, дернул так плечом, будто свело его, и сказал:
– Кирей постарался?
– Отдам. – Мне вдруг стало стыдно: что обо мне подумают-то? Нет, что замуж мне охота, так я не скрываю, но вот чтоб прям так охота, чтобы за первого встречного, то нет…
– Не стоит.
– Почему?
Он руку протянул, будто бы желал шелк азарский пощупать, но не коснулся.
– Если женщина возвращает подарок, значит, мужчина не сумел ей угодить. Второй получишь. А потом третий… и так пока не примешь.
– Надо было сразу отказаться?
Арей плечами пожал, мол, может, и надо было, да только не его то дело.
– И как быть?
– Отдарись.
– Чем?
Нет у меня ни золота, ни даже серебра, ничего иного, годного в дар, чтоб равный был.
– А чем хочешь… вон, ленту для волос сплети.
И верно, волосы-то у Кирей-ильбека густые, черные, и ленты нынешние их не держат. А я знаю одну заговорку простенькую, которую девки барсуковские пользуют. Небось, больше не растреплется.
– Только… красного не вплетай.
– Почему?
– Красный – это невестин цвет… Синее дарят друзьям. Зеленое и желтое – близким друзьям или родне. Или побратимам еще… а вот красное – это или девице, которая по нраву пришлась, или жениху.
Нет… жениха мне такого не надобно.
Синяя, значит… а что, если лазоревым да по темно-синему узор вышить, оно и красиво выйдет, и со смыслом…
…две ленты, только вторую желтым да по синему. Может, Арей и не близкий друг мне, да только единственный, кого и вправду за друга почитаю.
– Арей…
– Да?
– А ильбек – это по-азарски «господин»?
– Наследник… он старший из сыновей. Только все одно не позволят ему на белую кошму сесть.
А он не отступится от своего… и жаль стало Кирея.
Глава 18
О хитростях медитации и некоторых их последствиях
На меня плыл пирог… расстегай с рыбою… и небось, сальца подкопченного в рыбу кинули для жирности и аромату. Пирог не спешил, плыл медленно, поважно, будто бы ладья крутобокая. А река из квасу-то белого знай плескала волной на кисельный бережок. И от этакого зрелища невиданного в животе моем заурчало, напоминая, что завтрак был давно, а обеду стараниями наставника нашего мы пропустили.
От урчания я и проснулась.
Глаза разлепила, дабы аккурат перед собой узреть Архипа Полуэктовича, который присел на пол, подпер подбородок ручищей да и глядел на меня.
– Что, Зосенька, – поинтересовался этак ласково-ласково. – Не дается тебе медитация?
Я лишь вздохнула.
Ото ж… не дается… и кто этую мучению придумал? С дорожкою, вон, и то легше. Там все понятненько, бежишь себе, ногами грязюку месишь, скачешь по камушкам не то оленухой молодой, не то коровою, что белены объелась, – я подозревала, что второе мне ближе. А тут… сидишь, ноги скрутивши – у меня по первости от этакого скруту ныли страшно – и глаза закрывши, пытаешься отыскать в себе внутренний источник силы, а отыскавши, раскрыть его и достичь некоего внутреннего равновесия с собою.
Так Архип Полуэктович говорил. Прочие то ли понимали, то ли делали вид, что понимают, главное, не спорили. Оно и правильно, наставнику перечить – себе дороже. Вот и маялися.
В первые-то денечки еще по-божески было, сидели недолго, а ныне вот с самого утра… заместо лекций, аки сели, так и… я честно пыталась.
И глаза закрывала старательно.
И мысли всякие гнала, от которых в голове свербеж и беспокойство.
Правда, с мыслями не совсем чтобы получалось, верней, совсем не получалось… то одно в голову лезло, то другое… то беспокойствие за бабку, как она там? Получила ли письмецо мое? Я уже и другое писать начала… а ведь задождило, но то в столице, в Барсуках-то этакою порой обыкновенно сушь стоит… а вдруг и там развезло? Успели ли мужики сено убрать? А в нашем старом сарайчике крышу подправить надобно было, иначе сено это зимку не перележит. Чем тогда корову кормить?
Эти мысли прогонишь, так другие тут как тут.
Уговорил ли Ивашка родных посвататься к Марьянке? И ежели так, то что с приданым решили, с козою разнесчастною? И как оно у Бобыльчихи, которая вновь непраздною ходила. Разродилася ли? А ежели да, то мальчик аль вновь девка? За третью девку кряду, небось, свекровь ее со свету сживет… зловредная баба, а вот поди ж ты, пироги у нее самыми пышными на селе выходят.
– А знаешь почему? – продолжал допытываться Архип Полуэктович. – А потому, Зосенька, что не желаешь ты понять, что в медитации есть толк… Думаешь, что наставник тебе попался с придурью, перечить не перечишь, но и не стараешься.
И по лбу меня постучал, легонько, однако ж звук вышел гулким, будто бы и не голова у меня на плечах, но жбан глиняный.
– Стараюсь. – Я лоб потерла.
Уж до мозолей на заднице исстаралась вся, куда уж дальше-то!
– Плохо стараешься. Не так, Зося.
– А как?
– А это ты сама понять должна. – И усмехнулся этак хитро, аккурат как тот цыган, который в позапрошлым годе пытался бабке моей коровенку всучить, дескать, молочная зело, и не молоком – чистыми сливками доится, по три ведра на дню дает.
Сладкоголосый был… едва не окрутил.
– Иди, Зося, – вздохнул наставник, верно, по глазам моим понявши, что вновь одолели меня не те мысли. – Иди… и как найдешь в себе равновесие, так и возвращайся.
Сказал и глаза прикрыл.
Я некоторое время посидела еще, до сего-то дня меня с уроков не выгоняли, но после встала, небось, не курица, цыплянят не высижу.
Огляделась.
А хлопцы-то, хлопцы… все сидят со скучными мордами. Лойко, кажись, посапывает даже… а Игнат-боярин тайком бок себе чухает… и тоже не о высоком думает.
У Кирея же физия застывшая, будто каменная, по ней пойди пойми, спит он аль медитирует… Евстигней вот лик имеет возвышенный, хоть икону пиши в Божинин храм… а у Евсейки – напротив, задумчивый, аккурат как у нашего деда Звятко, когда он посеред поля присядет по великой нужде.
Еська ерзает да сквозь ресницы поглядывает, где да чего.
Емельян у дверей замер истуканом… а за месяцы-то эти похудел, с лица сбледнул, глядишь на такого, и сердце от жалости разрывается, так и тянет его, бедолажного, подкормить…
При мысли о еде в животе забурчало, и наставник нахмурился.
А что я? Я ничего… ухожу уже.
И дверцу за собою прикрою.
В столовой по неурочному часу было пустоватенько, что меня лишь порадовало. Не было ныне ни сил, ни желания видеть хоть кого-то. Вот на пироги, на те я поглядела с превеликою охотой, пусть бы и были они остывшими, а один – с почерствелою коркой.
Сразу вдруг вспомнилась и хата своя, родная, и бабка… мы-то пироги затевали частенько, и опару она самолично ставила в тихий теплый угол, прикрывала заговоренным полотенчиком, чтоб выходило после тесто мягким да крохким. А я уж с начинкою возилась… сейчас бы сюда тех пирогов, которые с брусникою, кисленькие… или вот с почками заячьими… или вовсе с дичиною, в которую я можжевеловую ягоду кладу для терпкости…
– Зослава, – от мыслей о высоком – пироги, чай, не какая-нибудь медитация, они сосредоточенности требуют, а туточки всякие да над ухом орут, полохают.
– Чего?
Я подняла взгляд на девицу в зеленом суконном платье, которое целительницам всем выдали, но носят их исключительно девицы простого сословия, кому родители не способны были сарафану нужного цвету справить. Девка была не то чтобы нехороша… хороша. Статна, кругла в меру, пока без бабьей рыхлости, к каковой ея фигура имела склонность. Но вот кожа темна, а руки, как у меня, грубы, хотя я своих не стесняюсь, а эта – за спиною прячет. И шею тянет, что гусыня, и голову дерет, глядит на меня сверху вниз, с презрением… так и захотелось за косу ее дернуть да поинтересоваться, чем же я душеньке ея не угодила-то?
– Тебя боярыня Велимира видеть желает, – произнесла девица сквозь зубы. И для пущей важности добавила: – Немедля.
– Немедленно.
– Что?
– Правильно говорить «немедленно». Или «сей же час», – вспомнилась вдруг ко времени Ареева наука. – Передай боярыне Велимире, что как трапезничать закончу, так и явлюся.
– Что?
Смуглявое лицо девки вытянулось, а на щеках румянец полыхнул.
– Боярыня Велимира…
– Обождет. – На меня вдруг снизошло такое спокойствие небывалое, какому надлежало бы явиться в зале для медитациев. Тогда, глядишь, и не погнал бы наставник. – А коль ей сильно невтерпеж, то пущай сама сюда придет…
– Да ты хоть понимаешь, холопка…
– Не холопка. – Тело мое сделалось легким, как и обещал наставник, невесомым почти, а где-то в груди, чуть пониже сердца, уголек засел, да такой горячий… но жар его не опалял, напротив, мне страсть до чего захотелось, чтоб уголек этот стал еще жарче.
Больше.
Он и стал.
Он вдруг разросся, расправил огненные крыла… и кровь моя перестала быть кровью, варом сделавшись, или даже не им, но подземным шалым огнем, который по лесным болотам гуляет, раскрываясь черными яминами…
Я сама была яминой.
И желала еды… не той, не человеческой… но и ее тоже. Коснулась пирогов – истлели, пополнивши силу моего жара. А затем истлела и миска… и стол занялся. Дымом запахло… кто-то заверещал тоненько, страшно, и мое пламя потянулось к голосу…
– Стой! – Меня перехватили, не позволив добраться. – Стой, Зослава…
Руки держали крепко.
И сами были горячи, сплетены из огня, но чужого. Я же знала откуда-то, что, ежель выпью это чужое пламя, то собственное мое взметнется до самых небес, а может, и выше, до чертогов Божининых.
Мне хотелось этого…
И я пила, тянула… задыхалась уже от жара.
– Зослава, послушай меня… это я, Арей… узнаешь?
Нет.
Лицо, из огня вылепленное, иное, не человеческое… как я вовсе могла его с человеком-то спутать? Люди слабые, никчемные, а в нем горит частица того, истинного пламени, которое пришло с изнанки мира. Оно мне нужно… нужней, чем ему…
– Сопротивляйся…
Зачем?
– Сопротивляйся, или сила тебя уничтожит.
Ложь!
Я и есть сила. Я и есть пламя, то самое, что, вырвавшись из печи, способно пройтись горячею волной что по лавкам, что по столам. Взметнуться, пусть и не до самых небес, но до крыши точно. И крышу поднять…
– Зослава!
Голос доносится издалека. Глупый-глупый человек, все же и человек тоже, потому как, будь он рожден подземным огнем, понял бы, поделился бы…
…скаредный.
И его огонь не желает становиться моим.
Больно!
И обидно… и снова больно, потому как я вот-вот сгорю… и тянусь, льну к нему, обнимаю уже не руками, но сонмами искр, что жалят пчелиным роем. А он терпит.
Принимает.
Боль сладка.
– Зослава, постарайся вернуться, слышишь?
Не хочу возвращаться.
Я танцую… иначе, чем девки, которые на летний перелом хороводы водят… пламени хороводы не нужны, а нужно…
– Зослава!
Я почти добралась, дотянулась, обвила змеем-полозом, приникла жадным ртом к нему, тому, который не желал делиться силой, жалел, как жалеют люди… ну и пусть… я бы забрала… сама бы забрала все, что мне надобно…
И глаза его видела, пережженные.
И страх в них. Он меня-нынешнюю лишь развеселил. Пускай… страх сладок, как еловая, просмоленная ветвь, что вспыхивает, лишь коснувшись короны костра.
– Зослава, не надо…
Он мог бежать, а не побежал.
И я остановилась.
Глядя в эти пережженные глаза, остановилась.
Сама.
Что я творю?
Покачнулась… почти вернулась, ставши человеком, пусть пламя во мне ревело немым голосом, буде бы человек – слабая подлая тварь… и я смешна, если хочу такою остаться.