Полная версия
Таинственное пламя царицы Лоаны
– Еще как разволновали. Ты убежденный пацифист. Эта война очень била тебе по нервам. Около двухсот лет назад Мэн де Биран предложил выделять три типа памяти: идеи, ощущения и привычки. Ты сохранил память на идеи и привычки, но не на ощущения, которые на самом деле были тебе всего ближе.
– Откуда ты знаешь столько всего умного?
– Я по профессии психолог. Но подожди минуточку. Ты сказал «заколодило». Почему ты употребил это выражение?
– Ну, так говорят.
– Говорят. Обычно так говорят про китайский бильярд, про флиппер. А ты обожаешь, обожал флиппер, вечно играл и радовался, как дитя.
– Я знаю, что такое флиппер, Паола. Но я не знаю, что такое я. Понимаешь? На Паданской низменности ожидается переменная облачность… Ой, кстати, а мы сейчас тут где?
– На Паданской низменности. Мы живем в Милане. Зимой из наших окон виден парк и туман в парке. Ты миланец, ты букинист, у тебя лавка антикварных книг.
– Проклятие фараона. Родился с фамилией Бодони плюс еще имя Джамбаттиста, чем это могло кончиться, понятно.
– Ничем это плохим не кончилось, в кругах антикваров ты уважаемая особа, мы не миллионеры, но вполне благополучны. Я тебе помогу, мы понемножку починим твою голову. Господи, как подумаю, что нам угрожало и что ты вообще мог не проснуться. Должна сказать, доктора действительно оказались на высоте и вполне успели сделать что надо и когда надо. Месье Ямбо – добро пожаловать обратно – с чувством глубокого удовлетворения… Ты так смотришь, будто впервые меня видишь. Если бы я тоже впервые тебя сейчас увидела, я, думаю, согласилась бы выйти снова за тебя замуж.
– Ты такая хорошая. Ты такая нужная. Только ты можешь помочь мне восстановить мои последние тридцать лет.
– Тридцать пять. Мы познакомились в университете в Турине. Ты был на последнем курсе, а я только поступила и в полном обалдении бродила по коридорам главного здания. Я спросила номер аудитории, ты моментально приклеился и соблазнил неопытную школьницу. Потом это как-то так тянулось, мне было замуж рано, ты уезжал за границу на три года. Потом мы поселились вместе, чтобы проверить чувства, тут оказалось, что я беременна, и ты на мне женился, потому что джентльмен. Ладно, кроме шуток, мы, конечно, очень любили друг друга, и ты хотел стать отцом. Не волнуйся, папочка, я напомню тебе обо всем понемножку, все наладится, увидишь.
– Если только это все не мышеловка и в действительности меня не зовут Феличино Гримальделли, по прозвищу Отмычка, известный вор-домушник, и вы с Гратароло не пудрите мне мозги в каких-то там ваших тайных целях, ну, скажем, вы оба из органов, должны закодировать мне новую личность, чтобы потом меня заслать за Берлинскую стену, как в «Досье “Ипкресс”», и дальше по фильму…
– Берлинской стены уже нет, ее сломали, от советской империи остались рожки да ножки.
– Господи милостивый, на секунду отвернешься, вы империю развалили, стену Берлинскую сломали… Ладно, я пошутил. Придется верить в твою легенду. Что мы знаем о Брольо и о его страккини?
– Какой Брольо? Страккино – пьемонтское название такого мягкого сыра, который в Милане называется крешенца. Откуда к тебе страккини?
– Когда я выжимал пасту из тюбика. Подожди. Ну как же. Был художник Брольо, у которого картины не покупали, но идти работать он не хотел, заявлял, что у него невроз. Его содержала сестра. И конце концов друзья пристроили его на какую-то сыродельную фабричку. Он ходил мимо сыров страккини, завернутых в вощеную бумагу, и не мог удержаться от соблазна и якобы по причине невроза давил один сыр за другим, и они с хлюпаньем вылезали из упаковок. Перепортил столько продукции, что его уволили. Вот это я понимаю, невроз. Тискать страккини, sgnaché i strachèn, род наслаждения. Господи, Паола, это же детская память! Значит, я не весь свой личный опыт позабыл?
Паола улыбнулась:
– Да, я тоже вспомнила, извини. Ты, конечно, помнишь эту хохму с детства. Но ты часто рассказываешь эту историю, она входит в твой ударный набор, развлекаешь друзей за столом этим рассказом о художнике и страккини. К сожалению, ты сейчас восстановил не собственный опыт, а припомнил многократно рассказанный сюжет, который для тебя уже, ну, как бы это сказать, обрел характер общеизвестного, вроде Красной Шапочки.
– Ну что бы я без тебя делал. Хорошо, что ты моя жена. Спасибо, что ты есть, Паола.
– Господи, еще месяц назад ты сказал бы: «спасибо, что ты есть» – пошлятина из телесериала.
– Ну уж прости. У меня не выходят личные высказывания. У меня нет чувств. Только клише.
– Бедненький.
– А «бедненький» не клише?
– Сволочь ты, вот что.
Эта Паола, похоже, меня и вправду любит.
Ночь я провел спокойно, знать бы, что мне вкачал через капельницу Гратароло. Просыпался я настолько постепенно, что глаза еще не открылись, а я уже слышал шепот Паолы:
– А не может это быть психогенная амнезия?
– Я вовсе не исключаю, – отвечал Гратароло. – Причиной подобных случаев, как правило, является отек. Ну, вы видели снимки. Часть мозга поражена необратимо, что говорить.
Я открыл глаза и объявил, что проснулся. В палате были еще две женщины и трое детей. Я их видел впервые, но, конечно, сообразил, кто они. Ужас какой. Жена еще ладно, но все же дочки-то, господи, они плоть от плоти твоей, а уж внуки и тем более; у дочек глаза были от радости на мокром месте; дети порывались влезть на койку, хватались за мои руки и лепетали «деда, деда», а я… ну что сказать. Даже не туман. Апатия. Может быть, точнее было бы – атараксия? Глядел на них как в зоопарке: не больше чувств, чем к обезьянам или жирафам. Я, конечно, улыбался и говорил с ними ласково, но в душе была полная пустота. Мне пришло в голову слово sgurato, но я не знал, что оно значит. Спросил у Паолы. Это по-пьемонтски «отдраенный», то есть когда кастрюлю металлической мочалкой трут до блеска и она сверкает и лучится в своем нутре, чище невозможно. Ну вот, в голове у меня было все отдраено. Гратароло, Паола, девочки пытались срочно запихнуть мне в голову кучу мелких подробностей моей жизни, но вся информация перекатывалась в отдраенном черепе как сухая фасоль, не было от информации ни навара, ни подливки, никакого вкуса, никакого аппетита. Я запоминал факты своей биографии, как будто они относились к кому-то чужому.
Я гладил детишек и обонял детский запах, но не умел определить его, все, что мог сказать, – это запах нежный. Я способен был сказать только: Нередко запах свеж, как плоть грудных детей. Моя голова, однако, была не вполне пуста, в ней клубились ошметки чужой памяти: Маркиза вышла в пять часов гулять, земную жизнь пройдя до половины. Вставай, проклятьем заклейменный – стоит ноябрь уж у двора. Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова, а заодно Рокко и его братьев. И тут я увидел маятник, превыше пирамид и крепче меди! Здесь будет создана Италия. Мы создали Италию. Ты знаешь край лимонных рощ в цвету, где воздух воет, как в час бури море? С холма, где путники прощаются с Сионом, я видел град родной в его последний час. Туда, туда, возлюбленный, туда нам скрыться б навсегда! Туда, сюда, вниз, кверху, злое племя! Кто там стучится в поздний час? Конечно, я – Финдлей! О мать, о мать, ужели ты нарочно ко мне пришла, чтоб жизнь мою скончать? Слышишь, бьет ужасный час! Укрепитесь, силы! Вместе к смерти! Ищут нас бросить в ров могилы! Как каждая несчастная семья, в начале жизни школу помню я. Безжалостный отец, безжалостная мать, затем ли вы мое вскормили детство, чтоб сыну вашему по смерти передать один позор и нищету в наследство… Радость, первенец творенья, дщерь великого Отца! Радость, ты искра небес, ты божественна, дочь Елисейских Полей! Ночи безумные, ночи бессонные, чаши полнее налей! Жить и любить давай, о Лесбия, со мной! Смотреть, как черных волн несется зыбкий строй. Зачем же любишь то, что так печально, встречаешь муку радостью такой? Глядит на воды с вышины – раздвинулась волна, и выплывает из воды прекрасная жена. У молодой жены богатые наряды, на них устремлены двусмысленные взгляды. Свобода приходит нагая, из русского плена бредя… Едва дрожит простор волны хрустальной, как спящей девы млеющая грудь. Равным бессмертным кажется оный муж, пред твоими, дева, очами млеющий, близкий, черплющий слухом сладкие речи… Умножь теперь свой гнев и будь бодра, как прежде, и стары злы дела почти за добродетель! В тебе, в тебе одной природа, не искусство, ум обольстительный с душевной простотой! Я твой, я твой, когда огонь Востока моря златит! Я твой, я твой, когда сапфир потока луна сребрит! Ты отверзаешь нам далекие границы к пути, в который мы теперь устремлены! Итак, прощайте, скоро, скоро переселюсь я наконец в страну такую, из которой не возвратился мой отец! Той порою, как я, без нужды в парусах, уходил, подчиняясь речному теченью, в тополевой тени гуляя, муравей в прилипчивой смоле увяз ногой своей: так аргивяне, трояне, свирепо друг с другом сшибаясь, падали в битве. Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына! Mehr Licht Mehr Licht über alles, твой прах сойди в могилу, а душу бог помилуй. Все прочее – литература. Имена, названия, термины. Анджело Далль’Ока Бьянка, лорд Бруммель, Пиндар, Флобер, Дизраэли, Ремиджио Дзена, палеоцен, Фаттори, Страпарола и его приятные ночи, маркиза Помпадур, Смит-и-Вессон, Роза Люксембург, Дзено Козини, Пальма Старший, археоптерикс, Чичеруаккьо, Матфей-Марк-Лука-Иоанн, Пиноккио, Жюстина, Мария Горетти, Фаида эта, жившая средь блуда, остеопороз, Сент-Оноре, Бакта, Экбатана, Персеполь, Суза, Арбела, Смирна, Хиос, Колофон, Пилос, Аргос, Итака, Афины, Александр и гордиев узел.
Энциклопедия осыпала меня палыми листьями, хотелось отмахаться, как от роя пчел. А дети лепетали «деда, деда», я понимал, что должен бы любить их больше жизни, но я не знал, кого зовут Джанджо, кого Алессандро, а кого Лука. Я знал все об Александре Македонском и ничего об Александре – своем внучонке.
Я сказал, что хочу отдохнуть и поспать. Когда все вышли, я заплакал. Слезы соленые. Следовательно, чувства я все-таки испытывал. Да, но только самые распоследние чувства. А чувства былые больше мне не принадлежали. Интересно, подумалось: а веровал ли я прежде в бога? В любом случае, какое бы ни иметь понятие о душе, я, несомненно, душу утратил.
На следующее утро, при Паоле, Гратароло усадил меня за стол и показал множество разноцветных квадратов. Стал спрашивать, где какой цвет. Цветики-семицветики, вынь ему да положь ответики. Черного и белого не называйте, «да» и «нет» не говорите.
Я ловко распознал основные шесть или семь цветов: красный, желтый, зеленый и прочие в этом роде. Я, конечно, сказал «А черный, белый Е, И красный, У зеленый», однако подумал, что поэт наплел невесть что. С какой стати А называть черным? Вообще цвета показались мне совершенно новым открытием. Красный был очень веселым. Пламенный: это как-то даже слишком. Наверное, еще ярче красного был желтый. Будто свет зажгли прямо перед глазами. Зеленый оказался мирным. Но доктор пристал с новыми квадратиками, и дело пошло хуже. Это зеленый, бубнил я упрямо, а Гратароло: в каком смысле зеленый, чем он отличается вон от того зеленого? Почем я знаю. Паола объясняла мне, что один зеленый мальвовый, а другой гороховый. Мальва – цветок, отвечал я, а горох – съедобный овощ, в длинном торчащем стручке кругленькие шарики. Но я ни разу в жизни не видел ни мальву, ни горох с его шариками. Вы только не волнуйтесь, отвечал на это Гратароло, в английском существует более трех тысяч названий оттенков, но люди, как правило, употребляют только семь или восемь слов, средний человек использует в речи цвета радуги, то есть красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый, но как доходит до фиолетового и пурпурного, народ, как правило, и в них-то путается. Нужен специфический опыт, чтобы разбирать и определять оттенки, художник их поименовывает, ясное дело, квалифицированнее, скажем, нежели водители автотранспорта, от которых требуется не путать сигналы светофора, остальное – по усмотрению.
Гратароло выдал мне бумагу и ручку. И сказал писать. «Что мне писать?» – написал я, и это вышло так естественно, как будто ничем другим я от веку не занимался, фломастер был сочным и мягким, бумага – приятной.
– Пишите все, что приходит на ум, – сказал Гратароло.
На ум? Я написал. Ум с сердцем не в ладу. Лад. Когда я с милою вдвоем, то все идет на лад, и целый мир мне нипочем, и сердцем я богат. Сердце. Мне сжавший сердце ужасом и дрожью… Ужасом сделаю тебя, сказал Господь. Мой Спас – Господь, я сам беда моя. Беда. Беда Достопочтенный. Краткое указание ошибки достопочтенного Декарта. Де Карта. Маркиз, убита ваша карта. Убит, к чему теперь рыданья. Пал на грудь к нему с рыданьем, дух очистил покаяньем. В здоровом теле здоровый дух. Дух вон. Дух – вонь?
– Напиши о себе, – сказала Паола. – Что ты делал в двадцать лет?
Я написал: «Мне было двадцать лет. Никому не позволю утверждать, что это лучший возраст».
Доктор попросил написать, о чем я подумал прежде всего, когда проснулся. Я написал: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое».
– Пожалуй, лучше перестанем, доктор, – сказала Паола. – Хватит этих ассоциативных цепочек, а то он совсем сойдет с ума.
– А сейчас я, по-твоему, в своем уме?
Вдруг неожиданно и резко Гратароло скомандовал:
– Теперь поставьте подпись не размышляя, как на чеке.
Не размышляя? Я нацарапал GBBodoni, с кривулей в конце и круглой точкой над i.
– Ага! Голова не понимает, кто вы. А рука понимает. Так я и думал. Еще вот попробуем. Вы говорили о Наполеоне. Как он выглядел?
– Я не могу вспомнить лицо. Только имя.
Гратароло спросил у Паолы, как у меня с рисованием. Выяснилось, что я не ахти какой живописец, но что-то нацарапать могу. Он попросил нарисовать Наполеона. Я изобразил нечто в таком духе.
– Неплохо, – отозвался Гратароло. – Вы нарисовали свое представление о Наполеоне, набор обязательных признаков: треуголка, рука в вырезе сюртука. Теперь я покажу вам кое-какие изображения. Сначала из области искусства.
С этим я справился: Джоконда, «Олимпия» Мане, Пикассо или хороший подражатель.
– Видите, это вам нетрудно? Перейдем к современным героям.
Снова картинки, и снова, за исключением нескольких незнакомцев, я не подкачал: Грета Гарбо, Эйнштейн, Тото, Кеннеди, Моравиа – и чем они знамениты. Гратароло спросил, что у них у всех общего. Популярность, надо отвечать? Слабовато вроде бы? Я колебался.
– Да ведь они же все умерли, – сказал Гратароло.
– Как, и Кеннеди с Моравиа тоже?
– Моравиа умер в конце прошлого года, Кеннеди застрелили в Далласе в 1963 году.
– Боже, как обидно.
– Что вы не помните смерть Моравиа, это почти нормально, событие свежее и еще пока не закрепилось в вашей семантической памяти. Не понимаю, почему это распространяется на смерть Кеннеди, это ведь дело давнее, из энциклопедии.
– Смерть Кеннеди его очень потрясла, – сказала Паола. – Поэтому Кеннеди, видимо, врос в его личную собственную память.
Гратароло вытащил другие фотографии. Сидят двое, один из которых явно я, по-человечески одетый и постриженный и с той подкупающей улыбкой, которую описывала Паола. Другой тоже симпатичный, но кто такой – неведомо.
– Это Джанни Лаивелли, самый лучший твой друг, – сказала Паола. – Вы просидели за одной партой всю школу.
– А это кто? – спросил Гратароло и показал другую картинку. Давний снимок. У нее укладка тридцатых годов, целомудренный вырез, белое платьице и нос немножко картошкой, у него замечательный пробор, чуть примазанный бриллиантином, нос решительный, хорошая улыбка. Лица неопределимые. Артисты? Непохоже, нет апломба. Молодожены. У меня в груди что-то сжалось до полуобморока.
Паола заметила, что мне не по себе:
– Ямбо, это свадьба твоих родителей.
– А они живы? – спросил я.
– Нет, их давно нет в живых. Они погибли в автокатастрофе.
– Вас разволновал этот снимок, – сказал Гратароло. – Некоторые изображения вас бередят. Это и есть путь к успеху.
– Да какой, к черту, путь, если даже папу-маму я не могу выудить из этой злосчастной черной дырки! – заорал я. – Вы говорите, что эти двое мои родители. Теперь я так и буду думать. Но это воспоминание я получил от вас. Отныне я буду помнить родителей, но не родителей, а эти ваши фото.
– За последние тридцать лет вы неоднократно вспоминали своих родителей и глядели на эти фото. Вы и прежде помнили их по снимку. Не надо представлять себе память вроде большой кладовки, куда укладываются воспоминания и откуда мы их по требованию вытаскиваем в том же виде, в котором заложили, – сказал Гратароло. – Я избегаю излишних техницизмов, но скажу вам все-таки, что воспоминание – это воспроизведение цепочек нейронного возбуждения. Предположим, вам известно некое место, но потом с вами случается в нем какая-то свежая неприятность. Отныне, когда вы будете вспоминать про это место, ваш мозг будет воспроизводить первоначальную последовательность возбуждения нейронов, но с добавкой нового элемента – неприятного ощущения, то есть каждая позднейшая цепочка пусть и подобна, но не идентична первоначальной цепочке, которая возникла в момент изначального возбуждения. В общем, любое воспоминание заключает в себя также и то, что мы узнавали о предмете с ходом времени. Это нормально. Так устроена память. Поэтому я хочу, чтобы, когда вы восстанавливаете цепочки возбуждения нейронов, вы не старались оголтело докопаться до подлинных воспоминаний, которые якобы в нетронутом виде лежат в голове. Вот вы видите этот снимок, на нем изображены ваши родители, это изображение вам показано здесь и сейчас. Мы увидели его с вами вместе. Вы должны составить себе воспоминание исходя из этого изображения. Вспоминать – работа, а не гарантированная привилегия.
– Печальная, долгая память, – продекламировал я. – Шлейф смерти несем за собой.
– Помнить приятно, – сказал Гратароло. – Кто-то сказал, что память подобна собирающей линзе в камере-обскуре. В ней все сосредоточено, и картинка в ней гораздо ярче, чем было дело в реальной жизни.
– Как-то курить захотелось, – сказал я.
– Значит, организм возвращается в привычное состояние. Но все-таки курить бы вам не надо. И по возвращении домой не злоупотребляйте алкоголем. Стакан вина за обедом, стакан за ужином, никак не больше. У вас с давлением не идеально. А то раздумаю выписывать вас завтра.
– Как, завтра? – переспросила Паола, по-моему, в легком ужасе.
– Пора закругляться. Ваш муж, сударыня, в смысле физического состояния вполне самодостаточен. Способен ходить без присмотра и с лестницы не свалится. Держать тут у нас, изводить обследованиями, все это внешний опыт, к каким результатам он приводит – мы можем видеть. Я думаю, ему пойдет на пользу домашняя обстановка. Люди выздоравливают от родной домашней пищи, от запаха, ну не знаю… в этих вещах писатели разбираются лучше неврологов…
Не то чтобы я стремился все время образованность показать, но поскольку уж у меня имелась только проклятая семантическая память, хоть ее-то следовало использовать.
– Печенье мадлен, Пруст, – сказал я. – Вкус липового настоя и лепешечки доводят его до дрожи. Он чувствует свирепую радость. В памяти всплывают воскресенья в Комбре с тетушкой Леонией… Похоже, что есть непроизвольная память членов, ног, рук, они полны онемевших воспоминаний… А вот еще чье-то. Ничто так не пробуждает воспоминания, как запахи и огни.
– Вот-вот, я именно об этом. Ученые иногда больше узнают от писателей, нежели от своих машин. Вы, сударыня, специалист почти что в нашей области: хотя и не невролог, но психолог все-таки. Я вам приготовил несколько книг по вопросу, описания нескольких знаменитых клинических случаев, и вы быстро войдете в ту самую проблематику, которая имеет отношение к вашему мужу. Думаю, что находиться в контакте с вами и с дочерьми, возвращаться к работе ему полезнее, чем торчать у нас. Показывайтесь раз в неделю, и будем наблюдать динамику. Так что домой. Оглядитесь, общупаетесь, обнюхаетесь, начнете читать газеты, смотреть телевизор, накапливать зрительные образы.
– Попробую. Но я ведь не помню ни образов, ни запахов, ни вкусов. Одни слова, и ничего, кроме слов.
– Сейчас не помните, а потом вдруг вспомните. Ведите дневник, фиксируйте свои реакции. Будем работать в этом направлении.
Что ж, заведу дневник.
Назавтра я собирал манатки. Потом спустился с Паолой. В больнице, по-видимому, был кондиционер, поскольку, лишь выйдя на улицу, я ощутил, что значит, когда пригревает солнце. Нежное, весеннее солнце, еще незрелое. От света я зажмурился. На солнце смотреть нельзя: солнце, сияющий изъян…
Мы открыли дверцу машины (впервые ее видел), и Паола предложила мне сесть за руль.
– Поставь на нейтралку, включи зажигание. Передачу не включай. Можешь попробовать газ.
Как будто я всю жизнь проработал шофером, я прекрасно понимал, куда девать руки, куда ноги. Паола села рядом, и мы включили первую скорость, я отпустил сцепление, выжал газ, чуть-чуть, и проехал два или три метра. Потом нажал на тормоз и заглушил двигатель. Самое страшное, что меня ожидало при ошибке, это канава в ближних кустах. Но ошибки не произошло. Я был страшно горд. Я опять запустил двигатель и включил заднюю передачу. Доехал до своей стартовой точки и наконец передал руль Паоле, и мы двинулись из клиники.
– Как тебе внешний мир? – поинтересовалась Паола.
– Да не знаю. Говорят, что кошки, выпадая из окна, если стукаются носом, перестают чувствовать запахи, а поскольку у котов главное – обоняние, они перестают понимать мир. Так вот, я кот, стукнувшийся носом. Я вижу вещи, я знаю их названия, вот это магазины, это едет велосипед, а там деревья, – но я не чувствую предметы… будто надел чужой пиджак.
– Безносый кот в чужом пиджаке. Типичный приступ метафоризма. Пусть тебя полечит Гратароло, впрочем, думаю, само пройдет.
Я осматривался, опознавал цвета и формы незнакомого города.
Глава 2
Как шелест листьев тутовника в руке садовника
– Куда мы теперь, Паола?
– Домой.
– А потом?
– Заселимся, разберем чемодан.
– А потом?
– Что потом? Помоешься, побреешься, переоденешься, поужинаем. Что ты хотел бы на ужин?
– Вот этого я и не знаю. Я помню все, что происходило со мной, когда проснулся. Помню все то, Помню все, что касается Юлия Цезаря. Но не могу предугадать, что будет происходить завтра и потом. Пока что я беспокоился не о завтра, а о том, что не мог припомнить совершенно ничего про позавчера. Но теперь мы движемся вперед… а впереди туман, там такой же густой туман, как за плечами. Ну, даже если не совсем туман. Но все равно колени у меня ватные. Не знаю, как мне сделать шаг. Это как прыгать.
– Что ты имеешь в виду? Под «прыгать»?
– Ну, прыгать, совершать рывок вперед. Чтоб прыгнуть, требуется разбежаться. А значит, требуется вернуться назад. А не вернешься назад – не скакнешь вперед. Вот мне и кажется, что я, пока не знаю, чем жил до сих пор, не сумею продолжать жить. Обычно всякий замысел рассчитан на то, чтоб изменить положение вещей. Ты мне сказала – бриться. Я провожу рукой по шее – и действительно, колется, заросла. Ты говоришь обедать, и точно, я вспоминаю, что в последний раз питался вчера, это был ужин. Супчик, ветчина, печеная груша. Но одно дело – распланировать на основании опыта такие действия, как бритье или обед, а другое дело – запланировать жизнь. Не понимаю, что имеют в виду под жизнью, я не помню, какой она была до сих пор. Понимаешь?
– Смысл твоих слов – что ты не ощущаешь проживания во времени. Между тем все мы живем в связке со временем, мы и время – одно. Ты очень любил одну цитату из святого Августина, как раз на эту тему. Ты всегда говорил об Августине: один из умнейших людей всех времен и народов. Он и нам, современным психологам, до нынешних пор очень полезен. Наша связь с жизнью троякая – ожидание, внимание и память, и все они взаимоувязаны. Ты не умеешь ожидать будущего, потому что утратил память прошлого. От того, что ты знаешь поступки Цезаря, тебе не проще осознавать свои поступки.
Паола увидела, как я стиснул зубы, и переменила разговор:
– Милан, твоя среда обитания.
– Первый раз в жизни эту среду вижу.
Мы повернули на широкую площадь, я механически перечислял:
– Замок Сфорца. Домский собор. Тайная вечеря и картинная галерея Брера.
– А что ты помнишь о Венеции?
– Каналь Гранде, мост Риальто, собор Святого Марка и гондолы. Что пишут в путеводителях, я знаю. И даже если бы я в Венеции сроду не был, я знал бы то же самое. А что касается Милана, хоть я живу тут тридцать лет, он для меня точно как Венеция. Или как Вена. Кунстхисторишес музеум, третий человек, Гарри Лайм на колесе в Пратере говорит, что швейцарцы придумали кукушку. И кстати, это абсолютное вранье, потому что кукушку придумали баварцы.