Полная версия
Крепость
Мальцов кивнул и неожиданно рассмеялся. Кагор растекся по жилам, вывел из анабиоза. Николай гнал привычную пургу, исполнял заготовленный номер и весь был как на ладони, а всё ж смешил, зараза, на чем, собственно, нехитрый номер и держался.
– Что, теперь сто рублей попросишь? Я ж тебя вижу.
– Га-а-а-а! Га-а-а! А то я тебя не вижу. Выпить тебе еще надо, дядька, дашь сто рублей?
– А вот не дам, что тогда?
– Дашь! Не дашь – отдашь, давай сыграем. Камень-ножницы-бумага, знаешь? Кулак – камень, – Николай сопровождал свою речь показом, кулачище вмиг нарисовался перед мальцовским носом. – Ты не задумывался, ведь вот вся наша жизнь в этой игре. Ножницы – чики-чики, – постриг пальцами, – бумагу режут? – Перед мальцовским лицом застыла ладонь твердая, как тесак. – Режут! Легко режут. А камень ножницы бьет? А бумага – бьет камень, потому как на ней Божье слово написано. А бумагу ножницы – чики-чики. И так круг, круг страшенный замыкается, и мы в нем все, души наши в нем заключены. Всё бьет всё, никакой защиты и нет. Думал?
– Думал, думал, – ответил Мальцов, лишь бы тот прекратил гон.
– Давай по сто рублей на кон, сам сказал, сто рублей! Играем?
Любой игрок знает, что первый, кто сказал слово, проиграл. Мальцов сиживал в молодости в разведках за покером, а потому промолчал, испытующе уставился на Николая.
– Играем, играем! Сову по полету видать, тихаришь, а сам готов уже, руки-то чешутся. – Николай заводил его мастерски – любо-дорого смотреть. – По сотенной?
– По десять! И покажи свои сначала, – не выдержал Мальцов.
– Запросто, – в руке Николая образовалась новая желтенькая монетка, – ставлю десять! – И тут же затряс кулачищем: – Раз-два-три, ну, давай, и ты в лад со мной!
Мальцов не утерпел, энергия била из Просто-Коли – фонтан, не человек! Поставил пятьдесят рублей, забрав предварительно монетку. Выкинули. Ладонь Николая побила мальцовский кулак. Николай схватил пятидесятирублевую купюру, сунул в карман.
– Погоди-ка, мы ж по десять рублей договорились!
– Своих не обманываю, ты что! Продолжаем, всё одно мои будут, ты запоминай!
Он опять затряс кулаком и побил мальцовские ножницы камнем. Не стерпел, не сиделось ему, вскочил с пенька, принялся подпрыгивать на месте, как пацан на пружинном матрасе в пионерском лагере, сыпал словечками, комментировал выигрыши, подначивал Мальцова, и так запуржил ему голову, что тот в десять минут проиграл Николаю еще две сотенные. В кармане оставалась одна тысячная, но Мальцов вовремя опомнился, гипноз косящего под юродивого Коли будто спал с него.
– Уфф! Повеселил и будет. Доволен?
– А я завсегда доволен, хлеб есть – доволен, хлеба нет – песни пою. Но лучше, когда есть водочка. Теперь после кагора купишь мне бутылочку, посидим-поокаем, потом домой пойдем, замерз я что-то, – вытянул грязную ногу с вьетнамкой. – Ботики бы какие достать, у тебя-то не разживусь?
– Вот что, Коля, повеселил, подзаработал, вали теперь, куда собирался. Я своей дорогой пойду, ты – своей.
– Прогоняешь, значит? Ну и ладно, не запла́чу, пойду, пожалуй, Беловодье искать, знающий человек говорил, тут старинная тропа начинается. Надоело на этом свете бесчестном, хочу к правде прибиться, правды хочу, понял ты меня, дядька? И всегда так было, всегда правду искал, а нет ее тут. Га-а-а-а! Напугал? Что отшатнулся? Еще, еще выпить тебе надо, в душе-то еще стужа адская, и голова начнет болеть. Правильный опохмел, когда на сто грамм более выпил, чем накануне накатил. Ладно, не жадный, держи.
Из складок рясы выскочил в руку двухсотграммовый флакончик с бальзамом «Алтайские травы».
– Вот тебе и бальзам. Га-а-а! В чай его, в чаек доливают, мощный антигрустин, доложу тебе, сто тридцать три травы, сила, Лазаря воскресит! В любой аптеке без рецепта продают.
Коля свернул крышечку, флакончик в его руке потерялся, только горлышко торчало из кулака, тоненькое и сиротливое. На сей раз он начал первым, набрал в рот темный тягучий настой, закинул голову и заклокотал им, полоща горло. Щеки пошли красными пятнами, он долго наслаждался утробным бульканьем, как ребенок. Наконец проглотил, выдохнул и протянул Мальцову флакончик.
– Благодать! И болезнь прогоняет, и дыхалку чистит прилично, изволь!
Едкая жидкость обожгла глотку, смесь на ста тридцати трех травах была крепкой, спирт тут же начал всасываться в слизистую, из глаз Мальцова брызнули слезы, дыхание на миг перехватило.
– Коля, предупреждай, чистый же спирт.
В голове сразу зашумело. Мальцов уставился на хохочущего Николая.
– Проняло, проняло! Я как Моисей в пустыне, вылечу тебя, дядька, на ноги поставлю. Или уже завалиться решил, голову повесил?
– Я о Беловодье вдруг подумал, – начал Мальцов, – о правде твоей. Ты что же словами бросаешься? Боженька язычок-то оттарабахает. Сколько людей его искали и зачем? – Он заметно захмелел.
– Если старые люди искали, значит, есть что-то! Значит, есть оно. А где? Сам подумай, книги про то написаны, тайные книги. Люди бежали от попов, от власти государевой, искали уголок. Может, и нашли, и утекли туда все, и сейчас хорошо живут, без гнета. Про такое в газетах не трубят, про такое заветное тихо-тихо шепчутся, доверенным передают. Не смотри на меня тюленем, глазки протри, я правду говорю, есть такие пределы, в иной материи лежат и всегда лежали. Там стона и скрежета зубовного нет и быть не может, там пение ангельское.
Николай преобразился. Он снова уселся на пенек, уронил голову на лапищи и загрустил.
– Я тебе сокровенное слово сказал, а ты не веришь. Эх, дядька, поясню тебе всё, слушай.
– Иди, Коля, бог с тобой, – отмахнулся Мальцов. – Беловодье в Алтайских горах искали, но не нашли его там. Беловодье в сказочных пределах существует, это мечта человеческая. Плохо тебя просветили.
– Ученый, значит?
– Ученый. Археолог.
– Га-а-а! Га-а-а! – Николай взбрыкнул головой. – Когда-то и я был ученый, материализьму недоучился, выгнали за пьянку. А про Беловодье ты, ученый, ни черта не знаешь. Почему святой Ефрем сюда пришел в одиннадцатом веке? С головой убиенного брата пришел, на руках ее принес, святыню свою. Брат его Георгий конюшим был у святого Бориса, первого русского страстотерпца. Ефрем прозорлив был, он в здешних лесах правды искал, от произвола алчных властителей-братоубивцев спасался, дверь искал, что в Беловодье отворяется. Но не открылась ему дверка, за грехи его не открылась, он монастырь и построил, дабы себя и брата отмолить. Отец настоятель мой тоже грешен, вот он молится так молится, и меня отмолит, побожился мне, сам дорогу указал, благословил идти по миру. Мне странствия на роду написаны. Глядишь, занесет и на Белые воды. Хочется мне всё-всё изведать, с детства хотелось землю обойти, потому как неусидчив, пытлив и гордый очень. Сидел бы и пироги с капустой уминал – нет, тянет меня, куда-то ангел зовет, может, мне-то и откроется дверь.
– Тебе откроется?
– Как знать, дядя, по вере дается, как знать, во блаженном юродстве многие двери открываются.
– Какой ты юродивый? Хлюст и пьяница. Играешь хорошо. Кормит тебя твоя игра?
– Подкармливает, с голоду не подыхаю. Ну, как зовут-то тебя, дядя? Свечку, может, поставлю.
– Иван.
– Иоанну, значит, Ангелу пустыни и поставлю. Прощай. Коль не хочешь мне обувку подарить, я и сам достану. Не держи зла. А сотенную еще подай, пригодится.
– Нету больше, иди.
– Ну, значит, прощай! Держи пять!
Николай протянул ему ладонь, Мальцов машинально пожал ее.
– Га-а-а! Га-а-а! – Николай загоготал во всю глотку, ткнул в мальцовскую ладошку пальцем, в ней осталась приставшая к коже голубиная какашка. – Га-а-а! Га-а-а! – Он уже бежал прочь, махал руками, ветер развевал полы рясы, казалось, что черный человек сейчас взлетит и исчезнет в облаках. Но он просто скакнул на лету в овраг, и тот поглотил его.
14
Кагор с алтайским бальзамом разожгли в желудке огонь, в голове просветлело. «Просто-Коля» растормошил его и насмешил детской верой в мифическое Беловодье. Утробный смех, поднявшийся из глубин живота, разгладил мышцы лица, ему стало легко и хорошо, захотелось выпить еще. Сверчок поселился в животе и принялся наяривать на скрипочке: «пили-пили-пили», просил, умолял он, «пили-пили-пили, бу-дем пить, бу-дем пить!», добавлял торжественно и бесстрашно. Чего бояться, чего бояться, даже такой перекати-поле, как Просто-Коля, повидавший, потершийся между разными жерновами, выбрал для себя птичье существование – кружка пива, и день свободен! Чем он-то хуже? Держать в себе думки, складывать в животе камешки невзгод, чтобы утянуло под землю? Однова живем! Ух, как он себя настегивал, спеша к спасительному магазинчику недалеко от дома. Забыл, забыл, что у него полно бортниковской выпивки, всё из головы выветрилось, одна цель манила.
Вытащил тысячную, протянул молодящейся рыжей продавщице, обильно выкрасившей губы помадой, а ресницы дешевой тушью, склеившей их, как смола хвоинки, и затвердевшей на кончиках черными катышками. Она, вероятно, представлялась себе этакой хищницей-вамп, но усердный макияж преобразил ее миловидное личико, оно стало походить на клоунскую маску паркетного рыжего, которому вечно достаются незаслуженные тумаки.
– Милая, дайте, пожалуйста… – начал Иван Сергеевич.
– Чёй-то я тебе милая стала? – рыжая кокетливо состроила глазки.
– Не милая? Тогда – красавица! Дай-ка мне… – он жадно проинспектировал ряды бутылок, – вот этот портвейн, две! Да, две бутылочки. Бутылочку, значит, водочки, какая у вас свежая?
– Все до канавы доведут, – буркнула клоунесса. – Бери «Беленькую», ее, говорят, не бутят.
– Значит, «Беленькую», тоже две. Хватит денег?
– Еще двести восемьдесят останется.
– Ну и лимонадику две, пакет покрепче и какую-нибудь закусь, сосиски, наверное, чтоб не мучиться с готовкой.
– В путешествие собрался? – Рыжая знающим глазом оглядела его с головы до ног.
– Да-да. В путь-дорогу, в Беловодье.
– В запой ты, дядя, пошел, – пророчески отметила продавщица, – аж руки колотятся от нетерпения.
– Так заметно? – Руки и правда тряслись, соскребая с прилавка мелочь. – А я думал, подойду вечерком, провожу до дома, как, рыженькая?
– Вечерком ты в укатайку будешь. Ты только дверь открыл, я уже определила: в полет собрался.
– Что, права не имею? – чуть подвывая, спросил Мальцов.
– Все права свои вспоминаете, когда у прилавка третесь, а детишки за что страдают?
– Нету у меня детишек, поняла? – отрезал Мальцов. – Пока нету, может, вот появится, баба вроде забеременела.
– Ой, поздравляю! Тогда надо ж и выпить. – Губы растянулись у рыжей во всё лицо, в глазах заплясали веселые искорки. – Ты, значит, празднуешь? Тогда давай, дядя, повеселись напоследок, заботы только начинаются!
Она легла на прилавок, свесив голову, словно прикидывала, перескочить, что ли, да и удрать со смешным дядькой из прискучившего магазина, но передумала, зашлась утробным смехом:
– Ой, уморил, девки! Надо же, старый дед ребенка заделал, бывает же такое! Ой, уморил! У всех осень на дворе, а у него весна!
Мальцов шел по своей улочке, и чем ближе к дому, тем делалось веселей на душе. Весна! Коля-богодул, рыжая – живые люди вселили в него позабытую удаль.
На пороге у подъезда всё так же стояла Танечка в своем халате, словно и не уходила. Шелухи вокруг заметно прибавилось.
– Трудишься, Танечка? – Мальцов указал на шелуху.
– Чё делать-то? Налил бы кто, горит.
– Пойдем! – Решение родилось само собой. Он ухватил ее под руку, повел по ступенькам, чуть забегая вперед, словно приноравливался, как бы поэффектнее закружить ее в танце.
– Отпусти, я сама, – Танечка вдруг застеснялась, попыталась высвободить руку, но он не отпустил.
– Пойдем, Танечка, налью, еще как налью.
Танечка сразу успокоилась, прижалась к нему доверчиво, он ощутил теплое тело и понял, что хочет ее. Они почти взбежали на второй этаж. Мальцов распахнул дверь в пустую квартиру, пропустил соседку вперед.
– Лети в душ, я пока сосиски сварю. Полотенце найдешь!
– Раскомандовался! Налей сперва, говорю, горит.
Плеснул по чашкам портвейн, махнул за раз. Танечка не отстала, только она тянула вино, как лошадь воду, тоненькой струйкой, но выдула свои полчашки. Улыбнулась благостно пухлыми губками.
– Я пойду. Там у тебя колонка?
– Колонка, колонка, разберешься. – Он отвернулся к плите, чтоб не смотреть на нее, поставил кастрюльку с горячей водой под сосиски.
Она ушла в ванную. Танечка вела себя просто, без жеманства, и он был ей за это благодарен. Сосиски сварились быстро. Разложил их на тарелки, нарезал хлеб. Выпил еще, в глазах вспыхнул фейерверк, он посмотрел на Нинину фотографию и показал ей неприличный жест.
Мылась Танечка долго, использовала выпавшую удачу на все сто, горячей воды в ее квартирке не было. Он изрядно захмелел, съел свои сосиски, смолотил хлеб, откинулся на диване. Наконец она выплыла из ванной, распаренная и красная, довольная, закутанная в большое махровое полотенце, как в вечернее платье с оголенными плечами. Ступала босыми пятками по половикам, почти беззвучно, и улыбалась – чисто ребенок, невинная Афродита, вынырнувшая из пены морской.
– У тебя шампуни вкусно пахнут!
– Все попробовала?
– Ага! – рассмеялась звонко, потянулась к нему, выпрашивая поцелуй. – Я тебя давно заприметила, – выдохнула после, повела худенькими плечиками, чуть потупила взор, строила из себя девочку-распутницу, что выглядело особенно непристойно и возбуждало. Взяла его чашку с портвейном, отхлебнула, лихая и вовсе не такая неряшливая, какой казалась во дворе. – Я всегда получаю, что захотела, понял? – сказала, утвердительно стукнула босой пяткой в пол, жадно допила портвейн и взмахнула руками, как крыльями. Полотенце скользнуло на пол. Танечка стояла перед ним, затвердевшие соски уставились на него, как два ствола, не выполнить пожелания которых было равносильно погибели. Он обнял ее и потянул на кровать.
И обезумел, весь дрожал, как малец, пока она уверенно избавляла его от ненужной одежды, шептала что-то ласковое на ушко, щекотала щеку пушистым от шампуня локоном. Руки их, как руки слепых, принялись беззастенчиво путешествовать по разным местам, изучая географию и рельеф тел, лаская и знакомясь с ними. В первобытном этом желании не было ничего постыдного, только сила, что кинула в объятья, сплела, сплотила накрепко, и поверилось на миг, что надолго. Губы ее оказались влажными и ни на йоту не уступали его губам в силе. Они были настойчивы, жадно просили и получали просимое незамедлительно, а в передышках прикасались едва-едва, чтобы тут же впиться в его шею. Вихревая энергия, что протрясла их души, родилась в голове, пронеслась электрическим торнадо от макушки до пят, натянула каждую жилку в теле, словно подкрутила незримые колки, превратила их, эти жилки, в струны древнего музыкального инструмента, что плачет от нестерпимой боли-радости, пропитывая каждый стон нотами беспричинного счастья.
Потом они долго и молча лежали, спутавшись руками, как две лозы, тянущиеся к солнцу, и в этом было что-то дикое и жизнеутверждающее, потому что их нега только прикидывалась бессилием. Сквозь прикрытые ресницы он следил за ее мерно колышущейся грудью, вздымавшейся в такт с умиротворенным дыханием, вспоминал, как только что пристально всматривался сверху в ее зрачки и не мог оторваться от них, темных и глубоких, так же неотрывно читающих что-то в глубинах его души. Тогда ее голова была крепко схвачена его ладонями, устроилась в них, как щенок, окруженный материнским мехом, в ее глазах он вычитал доверие и детский восторг и малую толику победной хитрости, наполнившие его сердце глупой петушиной гордостью. Она медленно повернулась к нему, прижалась, хитрюга, вовсе не безнаказанно, маленькие пальцы тут же совершили набег, хозяйничая там, где он их поджидал, и на ее лице расцвела лисья улыбка, а из округлившихся губ вырвалось, повторяя их абрис, троекратное «О-о-о!».
– Ах, ты, – выдохнул он, перевалился, укрыл ее своим телом, пряча от всех-всех невзгод, от судьбы и неустроенности жизни, и был столь внимателен, что заслужил пение древней скрипки, завершившееся жаркой и грубой площадной бранью. Только здесь ей был дарован другой пыл и смысл, слова рассыпа́лись из запекшегося рта как драгоценные брызги артезианской чистейшей воды, вытягивая из него оставшиеся соки жизни, и вымотали до донца, как и заповедано природой.
– Голодный ты, не прокормишь, зверюга, – пропела Танечка, когда они отдышались и сердца стучали уже гулко, но не заполошно.
Легко встала, худое ее тельце ничего не весило, прошлепала в ванную и вышла оттуда охолонувшая, в привычном халате-мешке, вмиг упрятавшем девичью талию и крепкие, крутые бедра. Так упавший занавес преображает неистовых влюбленных в обыкновенных актеров, принимающих с авансцены стандартные голландские розы и махровые белые хризантемы.
– Я сосиски заберу, детям сварю, ладно?
– Конечно, конечно, в холодильнике кусок свинины, его тоже бери. – Вспомнил про бортниковский подарок, вскочил, стыдясь наготы, натянул штаны.
– Ты отдыхай, – она положила ему руку на грудь, намотала на палец колечко волос, небольно потянула к себе, – я покормлю и приду, хочешь?
– Хочу, – сказал он честно.
– Ну и отдыхай, я мигом.
И выпорхнула в дверь ласточкой.
15
Он заснул и проспал в мирном забытьи несколько часов. Очнулся от прикосновенья ее пальцев, Танечка ласково гладила ему голову, тихонько нашептывала:
– Вставай, зверюга, я детей накормила, мясо пожарила, небось, проголодался.
Мальцов разлепил глаза и увидел ее, улыбающуюся, довольную собой, потянулся и спросил:
– Который хоть час?
– Десять. Ты чё, всю ночь дрыхнуть собрался?
– Встаю, встаю, проголодался.
И правда, ощутил, что страшно голоден, притянул ее к себе, поцеловал в лоб, как печать поставил, потянулся было к губам, но Танечка властно отстранила.
– Куда, иди в душ, поешь сперва. Ночь длинная. Я карты принесла, погадаю, хочешь? Ты ж со своей поругался, я слышала.
– Что, громко орал?
– Нет, тихо – стены тряслись.
Она опять прыснула в кулак.
– Что смешного?
– Разбаловал, видать, ее, или надоела? – Она встала с кровати не дожидаясь ответа, пошла на кухню. Оттуда уже крикнула: – Мне всё равно, а тебя жалко: неустроенный.
Мальцов вскочил, бросился в ванную и долго тер тело мочалкой, яростно мыл голову, прогоняя хмель. Потом врубил холодную, взвыл и исполнил в чугунном поддоне дикий танец. Вышел из душа как новенький, надел чистое белье и белую рубашку. Танечка уже накрывала стол в комнате, нашла в холодильнике квашеную капусту, наварила картошки и пожарила свинину.
– Ух ты! – оценила его вид. – Никак на танцы пойдем?
Танечка не переоделась, так и осталась в своем плюшевом балахоне – в нем она чувствовала себя непринужденно и свободно.
Он обнял ее, крутанул, притянул к груди и поцеловал уже страстно.
– Голова кружится. – Она опустила глаза, положила голову ему на грудь. Так простояли какое-то время, тихо и счастливо. Танечка очнулась первой. – Кушать будешь?
– Буду, голодный!
Уселся за стол напротив нее, следил, как она ловко подцепила вилкой картофелину, шмякнула на тарелку толстый ломоть свинины.
– Наливай! – Танечка протянула дедов лафитничек.
Ела она вкусно, пальчик не отставляла, орудовала вилкой и ножом легко, с двух рюмок не захмелела, только щеки стали красные, живые; от третьей отказалась.
– Мне гадать, не буду.
Мальцов махнул третью, скорее чтоб утвердиться за столом, поймал радостный блеск ее глаз и понял, что поступил правильно, сделал так, как сам хотел, Танечка это в мужчинах ценила. Он принялся рассматривать ее пристальней, раньше вообще оглядывал походя, а недавно, в постели, кроме обращенных вглубь глаз мало что и разглядел. Отметил широкие скулы и чуть-чуть раскосые глаза, что делало ее похожей на лисичку.
– Ты ромка?
– Не-е, я другая. Наша кость – кият, знаешь? Крымчаки, как вы говорите.
– Кияты, вот это да! Из Мамаевой орды?
Мальцов был уверен, что племя кият, некогда знаменитое, породненное с самим Чингиз-ханом, владевшее землями в Солхате, нынешнем Старом Крыму, давно исчезло с лица земли.
– Ты и про Кичиг-Султан-Мухаммада знаешь? Ай-яй! – Танечка радостно взвизгнула. – Откуда знаешь?
– В книгах вычитал. – Мальцов отвалился от стола, смотрел на нее уже по-новому, как, впрочем, и она. В ее глазах он прочел восхищение. – Между прочим, бабушка рассказывала, что мы сами от Тугана происходим по одной линии.
– Борджигин? – Танечка захлопала в ладоши. – А я вот из кият, знаешь, родственные кости, ну племена, как вы говорите. Только борджигин – прямые чингизиды, а Мамай – из боковой ветви. А я-то чую, что-то с тобой не то… – она залилась смехом, закачала головой.
– Что же ты не в Крыму, там ваши опять, говорят, рулят.
– Наши разные, – серьезно ответила Танечка. – Наших там нет теперь, все разлетелись. Да и кият и борджигин прямых не осталось, почти.
Она вдруг опустила голову, а когда подняла, глаза, вспыхнувшие было яростным огнем, опять стали черными и бездонными, спокойными, словно вспышка в них ему только померещилась. На него глядела всё та же знакомая Танечка из подъезда.
– Давай погадаю! – Она вскочила, вмиг унесла со стола всю еду, не тронула только водку, воду и нарезанное на дольки яблоко.
– Что твои карты скажут, ты в них веришь? – Мальцов неотрывно следил за ней, она умело разожгла любопытство, но почему-то не захотела продолжать разговор о предках.
– Верю, – ответила Танечка просто. – И ты поверишь. – Вытащила колоду из-под себя – всё это время, оказывается, просидела на ней. – Только не смейся, карты не любят.
Она уже волховала, и он увидал ее опять новой, почти незнакомой. Взгляд сосредоточен на колоде, что положила стопкой между ними на скатерти. Руки с растопыренными пальцами над картами, словно укрывают их от дождя или, наоборот, впитывают невидимые токи, идущие от колоды. Она вся была в деле, Мальцов как-то подсобрался и сам: неожиданный разговор, перемена, произошедшая в Танечке, против воли настроили на сеанс.
– Сначала на короля, – почтительно прошептала Танечка, выложив перед собой бубнового короля. Тщательно перетасовала колоду, сняла от себя, развернула веером. – Тяни. Три карты, не больше, не ошибись.
Мальцов вытянул три карты наугад, протянул ей, рубашкой вверх. Танечка отложила колоду, по одной открыла карты, положила одну над королем и две по бокам. Сверху лег трефовый король, справа – пиковая четверка, слева – бубновая пятерка. Подняла трефового короля, показала ему, зажав между пальцев, как пачку сигарет.
– Человек, о котором ты думаешь, очень хитер. Не стоит проводить с ним столько времени, но при встрече будь с ним ласков. Будь с ним осторожен, помни, что тебя спасет один человек.
Король треф выскочил из ладони, описал полукруг, упал на стол рубашкой вверх. В руке уже была направленная прямо на Мальцова пиковая четверка.
– Остерегайся сварливой женщины, она желает зла. Причина твоей печали – твоя слабость. Береги слезы, они будут нужны: скоро наступит ужасный день.
Танечка говорила каким-то не своим, загробным голосом, отчего по коже пробежали мурашки. Мальцов никогда не относился к предсказаниям и гадалкам серьезно, но тут было иное – он почуял, что лучше молча принимать ее слова. Казалось, рассмейся он, задай неверный вопрос, она бросится и разорвет его, как дикая кошка.
– А бубны? – спросил он, чтобы разрядить обстановку.
Четверка описала полукруг, и, пока следил за ней, в Танечкиной руке уже закрепилась бубновая пятерка.
– Ты сожалеешь об упущенной возможности. Это научит в другой раз быть умнее. Утешайся тем, что эта неприятность пойдет на пользу. Сердце у тебя доброе, но оно не понято.
Пятерка совершила пируэт, и тут же резкими движениями ладоней Танечка смешала карты на столе, собрала в колоду, перетасовала и убрала опять под себя, села на них, как наседка на яйца.
– Не очень-то весело. Всегда так?
– Еще на будущее погадаю, потом, сразу нельзя, колоде остыть надо. – Танечка протянула ему лафитник: – Наливай, хочется после гаданья, устаю я.
– Это уже перебор. Только что насупленная сидела, и опять как с гуся вода!
– Нет, не говори так, устаю быстро. – Она уже улыбалась.
Он пошел в холодильник, достал бутылку текилы.
– Пробовала такую?
– Чё это?
– Мексиканская водка из кактуса. Ее надо с солью и лимоном.
Налил, принялся ее учить. Такая учеба Танечке пришлась по душе. Она раскраснелась, вмиг слетели остатки сосредоточенности. Браво слизывала с его ладони соль, защемляла своими маленькими белыми зубками лимонную дольку и высасывала сок.
– Вкусно! И в голове сразу тепло-тепло, не как водка, больше на план походит!