Полная версия
О дивный новый мир. Остров (сборник)
– Очаровательна, – бормотнул снова Директор, дал прощальный шлепочек и отошел, присоединился к остальным.
У грядущего поколения химиков – у длинной вереницы бутылей на ленте 10 – формировалась стойкость к свинцу, каустической соде, смолам, хлору. На ленте 3 партия из двухсот пятидесяти зародышей, предназначенных в бортмеханики ракетопланов, как раз подошла к тысяча сотому метру. Специальный механизм безостановочно переворачивал эти бутыли.
– Чтобы усовершенствовать их чувство равновесия, – разъяснил мистер Фостер. – Работа их ждет сложная: производить ремонт на внешней обшивке ракеты во время полета непросто. При нормальном положении бутыли скорость кровотока мы снижаем, и в это время организм зародыша голодает; зато в момент, когда зародыш повернут вниз головой, мы удваиваем приток кровезаменителя. Они приучаются связывать перевернутое положение с отличным самочувствием, и счастливы они по-настоящему бывают в жизни лишь тогда, когда находятся вверх тормашками. А теперь, – продолжал мистер Фостер, – я хотел бы показать вам кое-какие весьма интересные приемы формовки интеллектуалов альфа-плюс. Сейчас пропускаем по ленте 5 большую их партию. Нет, не на нижнем ярусе – на среднем, – остановил он двух студентов, двинувшихся было вниз. – Это в районе 900-го метра, – пояснил он. – Формовку интеллекта практически бесполезно начинать прежде, чем зародыш становится бесхвостым. Пойдемте.
Но Директор уже поглядел на часы.
– Без десяти минут три, – сказал он. – К сожалению, на интеллектуалов у нас не осталось времени. Нужно подняться в Питомник до того, как у детей кончится мертвый час.
Мистер Фостер огорчился.
– Тогда хоть на минуту заглянем в Зал раскупорки, – сказал он просяще.
– Согласен. – Директор снисходительно улыбнулся. – Но только на минуту.
Глава вторая
Оставив мистера Фостера в Зале раскупорки, Директор и студенты вошли в ближайший лифт и поднялись на шестой этаж.
«МЛАДОПИТОМНИК. ЗАЛЫ НЕО-ПАВЛОВСКОГО ФОРМИРОВАНИЯ РЕФЛЕКСОВ» – гласила доска при входе.
Директор открыл дверь. Они очутились в большом голом зале, очень светлом и солнечном: южная стена его была одно сплошное окно. Пять или шесть нянь в форменных брючных костюмах из белого вискозного полотна и в белых асептических, скрывающих волосы шапочках были заняты тем, что расставляли на полу цветы. Ставили в длинную линию большие вазы, переполненные пышными розами. Лепестки их были шелковисто-гладки, словно щеки тысячного сонма ангелов – нежно-румяных индоевропейских херувимов, и лучезарно-чайных китайчат, и мексиканских смуглячков, и пурпурных от чрезмерного усердия небесных трубачей, и ангелов, бледных как смерть, бледных мраморной надгробной белизною.
Директор вошел – няни встали смирно.
– Книги по местам, – сказал он коротко.
Няни без слов повиновались. Между вазами они разместили стоймя и раскрыли большеформатные детские книги, манящие пестро раскрашенными изображениями зверей, рыб, птиц.
– Привезти ползунков.
Няни побежали выполнять приказание и минуты через две возвратились; каждая катила высокую, в четыре сетчатых этажа, тележку, груженную восьмимесячными младенцами, как две капли похожими друг на друга (явно – из одной группы Бокановского) и одетыми все в хаки (отличительный цвет касты «дельта»).
– Снять на пол.
Младенцев сгрузили с проволочных сеток.
– Повернуть лицом к цветам и книгам.
Завидя книги и цветы, детские шеренги смолкли и двинулись ползком к этим скоплениям цвета, к этим красочным образам, таким празднично-пестрым на белых страницах. А тут и солнце вышло из-за облачка. Розы вспыхнули, точно воспламененные внезапной страстью; глянцевитые страницы книг как бы озарились новым и глубинным смыслом. Младенцы поползли быстрей, возбужденно попискивая, гукая и щебеча от удовольствия.
– Превосходно! – сказал Директор, потирая руки. – Как по заказу получилось.
Самые резвые из ползунков достигли уже цели. Ручонки протянулись неуверенно, дотронулись, схватили, обрывая лепестки преображенных солнцем роз, комкая цветистые картинки. Директор подождал, пока все дети не присоединились к этому радостному занятию.
– Следите внимательно! – сказал он студентам. И подал знак вскинутой рукой.
Старшая няня, стоявшая у щита управления в другом конце зала, включила рубильник.
Что-то бахнуло, загрохотало. Завыла сирена, с каждой секундой все пронзительнее. Бешено зазвенели сигнальные звонки.
Дети трепыхнулись, заплакали в голос; личики их исказились от ужаса.
– А сейчас, – не сказал, а прокричал Директор (ибо шум стоял оглушительный), – сейчас мы слегка подействуем на них электротоком, чтобы закрепить преподанный урок.
Он опять взмахнул рукой, и Старшая включила второй рубильник. Плач детей сменился отчаянными воплями. Было что-то дикое, почти безумное в их резких, судорожных вскриках. Детские тельца вздрагивали, цепенели; руки и ноги дергались, как у марионеток.
– Весь этот участок пола теперь под током, – проорал Директор в пояснение. – Но достаточно, – подал он знак Старшей.
Грохот и звон прекратились, вой сирены стих, иссяк. Тельца перестали дергаться, бесноватые вскрики и взрыды перешли в прежний нормальный перепуганный рев.
– Предложить им снова цветы и книги.
Няни послушно подвинули вазы, раскрыли картинки; но при виде роз и веселых кисок-мурок, петушков – золотых гребешков и черненьких бяшек дети съежились в ужасе; рев моментально усилился.
– Видите! – сказал Директор торжествующе. – Видите!
В младенческом мозгу книги и цветы уже опорочены, связаны с грохотом, электрошоком; а после двухсот повторений того же или сходного урока связь эта станет нерасторжимой. Что человек соединил, природа разделить бессильна.
– Они вырастут, неся в себе то, что психологи когда-то называли «инстинктивным» отвращением к природе. Рефлекс, привитый на всю жизнь. Мы их навсегда обезопасим от книг и от ботаники. – Директор повернулся к няням: – Увезти.
Все еще ревущих младенцев в хаки погрузили на тележки и укатили, остался только кисломолочный запах, и наконец-то наступила тишина.
Один из студентов поднял руку: он, конечно, вполне понимает, почему нельзя, чтобы низшие касты расходовали время Общества на чтение книг, и притом они всегда ведь рискуют прочесть что-нибудь могущее нежелательно расстроить тот или иной рефлекс, но вот цветы… насчет цветов неясно. Зачем класть труд на то, чтобы для дельт сделалась психологически невозможной любовь к цветам?
Директор терпеливо стал объяснять. Если младенцы теперь встречают розу ревом, то прививается это из высоких экономических соображений. Не так еще давно (лет сто назад) у гамм, дельт и даже у эпсилонов культивировалась любовь к цветам – и к природе вообще. Идея была та, чтобы в часы досуга их непременно тянуло за город, в лес и поле, и таким образом они загружали бы транспорт.
– И что же, разве они не пользовались транспортом? – спросил студент.
– Транспортом-то пользовались, – ответил Директор. – Но на этом хозяйственная польза и кончалась.
У цветочков и пейзажей тот существенный изъян, что это блага даровые, подчеркнул Директор. Любовь к природе не загружает фабрики заказами. И решено было отменить любовь к природе – во всяком случае, у низших каст; отменить, но так, чтобы загрузка транспорта не снизилась. Оставалось существенно важным, чтобы за город ездили по-прежнему, хоть и питая отвращение к природе. Требовалось лишь подыскать более разумную с хозяйственной точки зрения причину для пользования транспортом, чем простая тяга к цветочкам и пейзажам. И причина была подыскана.
– Мы прививаем массам нелюбовь к природе. Но одновременно мы внедряем в них любовь к загородным видам спорта. Причем именно к таким, где необходимо сложное оборудование. Чтобы не только транспорт был загружен, но и фабрики спортивного инвентаря. Вот из чего проистекает связь цветов с электрошоком, – закруглил мысль Директор.
– Понятно, – произнес студент и смолк – в безмолвном восхищении.
Пауза; откашлявшись, Директор заговорил опять:
– В давние времена, еще до успения Господа нашего Форда, жил-был мальчик по имени Рувим Рабинович. Родители Рувима говорили по-польски. – Директор приостановился. – Полагаю, вам известно, что такое «польский»?
– Это язык, мертвый язык.
– Как и французский, и как немецкий, – поспешил другой студент выказать свои познания.
– А «родители»? – вопросил Директор.
Неловкое молчание. Иные из студентов покраснели. Они еще не научились проводить существенное, но зачастую весьма тонкое различие между непристойностями и строго научной терминологией. Наконец один набрался храбрости и поднял руку.
– Люди были раньше… – Он замялся; щеки его залила краска. – Были, значит, живородящими.
– Совершенно верно. – Директор одобрительно кивнул.
– И когда у них дети раскупоривались…
– Рождались, – поправил Директор.
– Тогда, значит, они становились родителями – то есть не дети, конечно, а те, у кого… – Бедный юноша смутился окончательно.
– Короче, – резюмировал Директор, – родителями назывались отец и мать.
Гулко упали (трах! тарах!) в сконфуженную тишину эти ругательства, а в данном случае – научные термины.
– Мать, – повторил Директор громко, закрепляя термин, и, откинувшись в кресле, веско сказал: – Факты это неприятные, согласен. Но большинство исторических фактов принадлежит к разряду неприятных. Однако вернемся к Рувиму. Как-то вечером отец и мать (трах! тарах!) забыли выключить в комнате у Рувима радиоприемник. А вы должны помнить, что тогда, в эпоху грубого живородящего размножения, детей растили их родители, а не государственные воспитательные центры.
Мальчик спал, а в это время неожиданно в эфире зазвучала передача из Лондона; и на следующее утро, к изумлению его отца и матери (те из юнцов, что посмелей, отважились поднять глаза, перемигнуться, ухмыльнуться), проснувшийся Рувимчик слово в слово повторил переданную по радио длинную беседу Джорджа Бернарда Шоу. («Это старинный писатель-чудак – один из весьма немногих литераторов, чьим произведениям было позволено дойти до нас».) По преданию, довольно достоверному, в тот вечер темой беседы была его, Шоу, гениальность. Рувимовы отец и мать (перемигивание, тайные смешки) ни слова, конечно, не поняли и, вообразив, что их ребенок сошел с ума, позвали врача. К счастью, тот понимал по-английски, распознал текст вчерашней радиобеседы, уразумел важность случившегося и послал сообщение в медицинский журнал.
– Так открыли принцип гипнопедии, то есть обучения во сне. – Директор сделал внушительную паузу.
Открыть-то открыли; но много, много еще лет минуло, прежде чем нашли этому принципу полезное применение.
– Происшествие с Рувимом случилось всего лишь через двадцать три года после того, как Господь наш Форд выпустил на автомобильный рынок первую модель Т. – При сих словах Директор перекрестил себе живот знаком Т, и все студенты набожно последовали примеру. – Но прошло еще…
Карандаши с бешеной быстротой бегали по бумаге. «Гипнопедия впервые официально применена в 214 г. Э.Ф. Почему не раньше? По двум причинам. 1) …»
– Эти ранние экспериментаторы, – говорил Директор, – действовали в ложном направлении. Они полагали, что гипнопедию можно сделать средством образования…
(Малыш, спящий на правом боку; правая рука свесилась с кроватки. Из репродуктора, из сетчатого круглого отверстия, звучит тихий голос:
– Нил – самая длинная река в Африке и вторая по длине среди рек земного шара. Хотя Нил и короче Миссисипи-Миссури, но он стоит на первом месте по протяженности бассейна, раскинувшегося на 35 градусов с юга на север…
Утром, когда малыш завтракает, его спрашивают:
– Томми, а какая река в Африке длиннее всех, ты знаешь?
«Нет», – мотает головой Томми.
– Но разве ты не помнишь, как начинается: «Нил – самая…»
«Нил-самая-длинная-река-в-Африке-и-вторая-по-длине-среди-рек-земного-шара. – Слова льются потоком. – Хотя-Нил-и-короче…»
– Так какая же река длиннее всех в Африке?
Глаза мальчугана ясны и пусты.
– Не знаю.
– А как же Нил?
– «Нил-самая-длинная-река-в-Африке-и-вторая…»
– Ну, так какая же река длинней всех – а, Томми?
Томми разражается слезами.
– Не знаю, – ревет он.)
Этот горестный рев обескураживал ранних исследователей, подчеркнул Директор. Эксперименты прекратились. Были оставлены попытки дать детям во сне понятие о длине Нила. И правильно сделали, что бросили эти попытки. Нельзя усвоить науку без понимания, без вникания в смысл.
– Но вот если бы они занялись нравственным воспитанием, – говорил Директор, ведя студентов к двери, а те продолжали поспешно записывать и на ходу, и пока подымались в лифте, – вот нравственное-то воспитание никогда, ни в коем случае не должно основываться на понимании.
«Тише! Тише!» – зашелестел репродуктор, когда они вышли из лифта на пятнадцатом этаже, и это шелестение сопровождало их по коридорам, неустанно исходя из раструба репродукторов, размещенных через равные промежутки. Студенты и даже сам Директор невольно пошли на цыпочках. Все они, конечно, были альфы; но и у альф рефлексы выработаны неплохо. «Тише! Тише!» – весь пятнадцатый этаж шелестел этим категорическим императивом.
Пройдя на цыпочках шагов сто, Директор осторожно открыл дверь. Они вошли и оказались в сумраке зашторенного спального зала. У стены стояли в ряд восемьдесят кроваток. Слышалось легкое, ровное дыхание и некий непрерывный бормоток, точно слабенькие голоса журчали в отдалении.
Навстречу вошедшим встала воспитательница и застыла навытяжку перед Директором.
– Какой проводите урок? – спросил он.
– Первые сорок минут были уделены началам секса, – ответила она. – А теперь переключила на основы кастового самосознания.
Директор медленно пошел вдоль шеренги кроваток. Восемьдесят мальчиков и девочек тихо дышали, разрумянившись от сна. Из-под каждой подушки тек шепот. Директор остановился и, нагнувшись над кроваткой, вслушался.
– Основы, говорите вы, кастового самосознания. Дадим-ка чуть погромче – через рупор.
В конце зала, на стене, был укреплен громкоговоритель. Директор подошел, включил его.
– …ходят в зеленом, – с полуфразы начал тихий, но очень отчетливый голос, – а дельты – в хаки. Нет, нет, не хочу я играть с детьми-дельтами. А эпсилоны еще хуже. Они вовсе глупые, ни читать, ни писать не умеют. Да еще ходят в черном, а это такой гадкий цвет. Как хорошо, что я бета.
Голос помолчал – и начал снова:
– Дети-альфы ходят в сером. У альф работа гораздо трудней, чем у нас, потому что альфы страшно умные. Прямо чудесно, что я бета, что у нас работа легче. И мы гораздо лучше гамм и дельт. Гаммы глупые. Они ходят в зеленом, а дельты в хаки. Нет, нет, не хочу я играть с детьми-дельтами. А эпсилоны еще хуже. Они вовсе глупые, ни…
Директор нажал выключатель. Голос умолк. Остался только его призрак – слабый шепот, по-прежнему идущий из-под восьмидесяти подушек.
– До подъема им повторят это еще разочков сорок или пятьдесят; затем снова в четверг и в субботу. Трижды в неделю по сто двадцать раз в продолжение тридцати месяцев. После чего они перейдут к другому, усложненному уроку.
Розы и электрошок, дельты в хаки и струя чесночной вони – эта связь уже нерасторжимо закреплена, прежде чем ребенок научится говорить. Но бессловесное внедрение рефлексов действует грубо, огульно; с помощью его нельзя сформировать более тонкие и сложные шаблоны поведения. Для этой цели требуются слова, но вдумывания не нужно. Короче – требуется гипнопедия.
– Величайшая нравоучительная сила всех времен, готовящая к жизни в обществе.
Студенты записали это изречение в блокноты. Прямехонько из мудрых уст.
Директор опять включил рупор.
– …страшно умные, – работал тихий, задушевный, неутомимый голос. – Прямо чудесно, что я бета, что у нас…
Словно это падает вода капля за каплей, а ведь вода способна проточить самый твердый гранит; или, вернее, словно капает жидкий сургуч, и капли налипают, обволакивают и пропитывают, покуда бывший камень весь не обратится в ало-восковой комок.
– Покуда наконец все сознание ребенка не заполнится тем, что внушил голос, и то, что внушено, не станет в сумме своей сознанием ребенка. И не только ребенка. А и взрослого – на всю жизнь. Мозг рассуждающий, желающий, решающий – весь насквозь будет состоять из того, что внушено. Внушено нами! – воскликнул Директор торжествуя. – Внушено Государством! – Он ударил рукой по столику. – И следовательно…
Шум заставил его обернуться.
– О Господи Форде! – произнес он сокрушенно. – Надо же, детей перебудил.
Глава третья
За зданием, в парке, было время игр. Под теплым июньским солнцем шестьсот-семьсот голеньких мальчиков и девочек бегали со звонким криком по газонам, играли в мяч или же уединялись по двое и по трое, присев и примолкнув в цветущих кустах. Благоухали розы, два соловья распевали в ветвях, кукушка куковала среди лип, слегка сбиваясь с тона. В воздухе плавало дремотное жужжание пчел и вертопланов.
Директор со студентами постояли, понаблюдали, как детвора играет в центробежную лапту. Десятка два детей окружали башенку из хромистой стали. Мяч, закинутый на верхнюю ее площадку, скатывался внутрь и попадал на быстро вертящийся диск, так что мяч выбрасывало с силой через одно из многих отверстий в цилиндрическом корпусе башни, а дети, вставшие кружком, ловили.
– Странно, – заразмышлял вслух Директор, когда пошли дальше, – странно подумать, что даже при Господе нашем Форде для большинства игр еще не требовалось ничего, кроме одного-двух мячей да нескольких клюшек или там сетки. Какая это была глупость – допускать игры, пусть и замысловатые, но нимало не способствующие росту потребления. Дикая глупость. Теперь же Главноуправители не разрешают никакой новой игры, не удостоверясь прежде, что для нее необходимо по крайней мере столько же спортивного инвентаря, как для самой сложной из уже допущенных игр… Что за очаровательная парочка, – указал он вдруг рукой. В траве на лужайке среди древовидного вереска двое детей – мальчик лет семи и девочка примерно годом старше – очень сосредоточенно, со всей серьезностью ученых, углубившихся в научный поиск, играли в примитивную сексуальную игру.
– Очаровательно, очаровательно! – повторил сентиментально Директор.
– Очаровательно, – вежливо поддакнули юнцы. Но в улыбке их сквозило снисходительное презрение. Сами лишь недавно оставив позади подобные детские забавы, они не могли теперь смотреть на это иначе как свысока. Очаровательно? Да просто малыши балуются, и больше ничего. Возня младенческая.
– Я всегда вспоминаю… – продолжал Директор тем же слащавым тоном; но тут послышался громкий плач.
Из соседних кустов вышла няня, ведя за руку плачущего мальчугана. Следом семенила встревоженная девочка.
– Что случилось? – спросил Директор.
Няня пожала плечами.
– Ничего особенного, – ответила она. – Просто этот мальчик не слишком охотно участвует в обычной эротической игре. Я уже и раньше замечала. А сегодня опять. Расплакался вот…
– Ей-форду, – встрепенулась девочка, – я ничего такого нехорошего ему не делала. Ей-форду.
– Ну конечно же, милая, – успокоила ее няня. – И теперь, – продолжала она, обращаясь к Директору, – веду его к помощнику Старшего психолога, чтобы проверить, нет ли каких ненормальностей.
– Правильно, ведите, – одобрил Директор, и няня направилась дальше со своим по-прежнему ревущим питомцем. – А ты останься в саду, деточка. Как тебя зовут?
– Полли Троцкая.
– Превосходнейшее имя, – похвалил Директор. – Беги-ка поищи себе другого напарничка.
Девочка вприпрыжку побежала прочь и скрылась в кустарнике.
– Прелестная малютка, – молвил Директор, глядя ей вслед. Затем, повернувшись к студентам, сказал: – То, что я вам сообщу сейчас, возможно, прозвучит как небылица. Но для непривычного уха факты исторического прошлого в большинстве своем звучат как небылица.
И он сообщил им поразительную вещь. В течение долгих столетий до Эры Форда и даже потом еще на протяжении нескольких поколений эротические игры детей считались чем-то ненормальным (взрыв смеха) и, мало того, аморальным («Да что вы!») и были поэтому под строгим запретом.
Студенты слушали изумленно и недоверчиво. Неужели бедным малышам не позволяли забавляться? Да как же так?
– Даже подросткам не позволяли, – продолжал Директор, – даже юношам, как вы…
– Быть того не может!
– И они, за исключением гомосексуализма и самоуслаждения, практикуемых украдкой и урывками, не имели ровно ничего.
– Ни-че-го?
– Да, в большинстве случаев ничего – до двадцатилетнего возраста.
– Двадцатилетнего? – хором ахнули студенты, не веря своим ушам.
– Двадцатилетнего, а то и дольше. Я ведь говорил вам, что историческая правда прозвучит как небылица.
– И к чему ж это вело? – спросили студенты. – Что же получалось в результате?
– Результаты были ужасающие, – неожиданно вступил в разговор звучный бас.
Они оглянулись. Сбоку стоял незнакомый черноволосый человек среднего роста – горбоносый, с сочными красными губами, с глазами очень проницательными и темными.
– Ужасающие, – повторил он.
Директор, присевший было на одну из каучуково-стальных скамей, удобно размещенных там и сям по парку, вскочил при виде незнакомца и ринулся к нему, широко распахнув руки, скаля все свои зубы, шумно ликуя.
– Главноуправитель! Какая радостная неожиданность! Представьте себе, юноши, – сам Главноуправитель, его фордейшество Мустафа Монд!
Во всех четырех тысячах залов и комнат Центра четыре тысячи электрических часов одновременно пробили четыре. Зазвучали из репродукторов бесплотные голоса:
– Главная дневная смена кончена. Заступает вторая дневная. Главная дневная смена…
В лифте, поднимаясь к раздевальням, Генри Фостер и помощник Главного предопределителя подчеркнуто повернулись спиной к Бернарду Марксу, специалисту из отдела психологии, – отстранились от человечка со скверной репутацией.
Глухой рокот и гул машин по-прежнему колебал вишнево-сумрачную тишь Эмбрионария. Смены могут приходить и уходить, одно лицо волчаночного цвета сменяться другим; но величаво и безостановочно ползут вперед конвейерные ленты, груженные будущими людьми.
Линайна Краун упругим шагом пошла к выходу.
Его фордейшество Мустафа Монд! Глаза дружно приветствующих студентов чуть не выскакивали из орбит. Мустафа Монд! Постоянный Главноуправитель Западной Европы! Один из десяти Главноуправителей мира. Один из десяти – а запросто сел на скамью рядом с Директором и посидит, побудет с ними, побеседует… да, да, они услышат слова из фордейших уст. Считай, из самих уст Господних.
Двое детишек, бурых от загара, как вареные креветки, явились из зарослей, поглядели большими удивленными глазами и вернулись в кусты к прежним играм.
– Все вы помните, – сказал Главноуправитель своим звучным басом, – все вы, я думаю, помните прекрасное и вдохновенное изречение Господа нашего Форда: «История – сплошная чушь». История, – повторил он не спеша, – сплошная чушь.
Он сделал сметающий жест – словно невидимой метелкой смахнул горсть пыли, и пыль та была Ур Халдейский и Хараппа; смёл древние паутинки, и то были Фивы, Вавилон, Кносс, Микены. Ширк, ширк метелочкой – и где ты, Одиссей, где Иов, где Юпитер, Гаутама, Иисус? Ширк! – и прочь полетели крупинки античного праха, именуемые Афинами и Римом, Иерусалимом и Срединным царством. Ширк! – и пусто место, где была Италия. Ширк! – сметены соборы; ширк, ширк! – прощай, «Король Лир» и Паскалевы «Мысли». Прощайте, «Страсти», ау, Реквием; прощай, Симфония; ширк! ширк!..
– Летишь вечером в ощущалку, Генри? – спросил помощник Предопределителя. – Я слышал, сегодня в «Альгамбре» первоклассная новая лента. Там любовная сцена есть на медвежьей шкуре; говорят, изумительная. Воспроизведен каждый медвежий волосок. Потрясающие осязательные эффекты.
– Потому-то вам и не преподают историю, – продолжал Главноуправитель. – Но теперь пришло время…
Директор взглянул на него обеспокоенно. Ходят ведь странные слухи о старых запрещенных книгах, спрятанных у Монда в кабинете, в сейфе. Поэзия, библии всякие – форд знает что.
Мустафа Монд заметил этот беспокойный взгляд, и уголки его красных губ иронически дернулись.
– Не тревожьтесь, Директор, – сказал он с легкой насмешкой. – Они не развратятся от моей беседы.
Директор устыженно промолчал.
Презирающих тебя сам встречай презрением. На лице Бернарда застыла надменная улыбка. Медвежий волосок – вот что они ценят!
– Обязательно слетаю, – сказал Генри Фостер.
Мустафа Монд подался вперед, к слушателям, потряс поднятым пальцем.
– Вообразите только, – произнес он таким тоном, что у юнцов под ложечкой похолодело, задрожало. – Попытайтесь вообразить, что это означало – иметь живородящую мать.