bannerbanner
Чёрный атаман. История малоросского Робин Гуда и его леди Марианн
Чёрный атаман. История малоросского Робин Гуда и его леди Марианн

Полная версия

Чёрный атаман. История малоросского Робин Гуда и его леди Марианн

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Чёрный атаман

История малоросского Робин Гуда и его леди Марианн


Ричард Брук

© Ричард Брук, 2020


ISBN 978-5-0051-0919-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава 1. В плену

Сентябрь 1918 года, село Гуляйполе,

Александровский уезд Екатеринославской губернии


Саша давно уже перестала понимать, где она, и что с ней происходит. От целого мира остался только пьяный запах осенних трав, боль в руках и ногах да красноватая луна в лазоревом равнодушном небе. Все события последних дней казались дурным сном.

Она вот уже двое суток ехала в Екатеринослав из Москвы. Добираться пришлось кружным путем, через русско-германский фронт, поездом до Ростова, но в Воронеже состав задержали на десять часов из-за разбитых артиллерией путей. С пересадкой в Миллерово тоже пришлось ждать, когда найдется исправный паровоз. И вот теперь, уже почти в финале долгого пути, где-то посреди малоросской степи, их поезд был остановлен каким-то непонятным казачьим отрядом.

Человек в гимнастерке и высокой бараньей шапке, пробежавший по вагонам, громогласно оповестил пассажиров, что «сейчас состоится досмотр вещей и проверка документов, всем готовьсь!» Еще он кричал, что «все трудящиеся и мирные граждане находятся под защитой гуляйпольского революционного штаба», а офицерам белой армии, если такие есть, предлагается выйти и обнаружить себя добровольно…

Саша, усталая и полусонная после тревожной ночи, сперва не восприняла всерьез это представление, напоминавшее народный театр, а после пугаться и бежать было уже поздно. Ее и еще нескольких женщин, ехавших в том же вагоне, схватили и обыскали, заглянули повсюду, облапали и ощупали, отпуская похабные шуточки – но не тронули, только вытолкали наружу и оставили под охраной нескольких «товарищей», в тех же замызганных гимнастерках и бараньих шапках, вооруженных пистолетами и шашками.

Время от времени к ним подбегал и распоряжался лохматый гигант, в смазных сапогах и шубе, совершенно неуместной в такую жару, требовал «посадить баб на подводу и везти до штаба», а охранники отлаивались, дескать, «треба подождать приказа!»

– Что происходит? Кто они такие?.. Куда нас повезут? – шепотом спросила Саша у молодой румяной бабы в красном платье и пестрой шали, повязанной вокруг головы – та была спокойнее других пленниц, хныкавших от страха и сбившихся в кучку, как перепуганные овцы; казалось, все, что творится вокруг, ей знакомо и привычно.

– Известно хто, барышня: махновцы! А куды повезут, та Бох ево знае… Мож в Юзовку, мож в Александровск… а то и до Гуляйполя, к самому батьке.

«Господи, что она болтает, к какому батьке?.. Зачем?»

Саша горько пожалела, что, находясь в Москве, поглощенная заботами и приготовлениями к отъезду, недостаточно внимательно следила за новостями, доносящимися с Юга, охваченного пожаром интервенции, гражданской войны и вечных контрреволюционных мятежей… И с чего она решила, что ехать в Екатеринослав – хорошая идея?.. Сестра в письмах и телеграммах утверждала, что в городе, под защитой австрийских войск, совершенно безопасно, что она прекрасно устроилась, благодаря заботам пана Кнышевского, и что как только Саша приедет, пан сейчас же, немедленно, пользуясь своими связями, организует их отъезд сперва в Польшу, во Вроцлав, а потом, уже безо всякого труда – во Францию, в Париж…

Теперь же она стоит одна-одинешенька, где-то в украинской степи, возле поезда, перевернутого и перетряхнутого сверху донизу, наблюдает за «реквизицией», в окружении бандитов, и ждет отправки в неизвестное Гуляйполе, к какому-то батьке, атаману анархистов, потому что у воинов крестьянской революции закончились доступные женщины…

Было невыносимо душно, как будто все еще стояло лето, а не глубокий сентябрь, воздух казался вязким, его пропитывали странные, пугающие запахи незнакомых цветов и вянущей травы, а еще – спирта, железа, пороха, лошадиного и человеческого пота. Взмокшее дорожное платье липло к спине, сейчас бы помыться и переодеться, расчесать волосы и выпить кофе со сливками, но пока им никто не предлагал даже присесть, какой уж там «кофей».

– А ты сама-то откудова, барышня? – теперь уже та самая баба подступила к Саше с разговором, взяла под локоть.

– Из Москвы. – она не любила фамильярности, но сейчас задирать нос было себе дороже… неизвестно, кто такая эта молодуха в пестрой шали, и почему держится так спокойно среди ражих хлопцев, нет-нет да и бросавших на женщин жадные и сальные взгляды.

– Вона чё, с Москвы! А куды ж ехала совсем одна? Где родные?

– К сестре в Екатеринослав… – начала было Саша, но поле и поезд вдруг завертелись перед глазами, голоса отдалились, слились в невнятное тягучее нытье, и в голове словно ударил колокол… она осела на землю и провалилась в серое беспамятство.

***

…То ли обморок был очень уж долгим, то ли перешел в тяжелый сон без сновидений, но когда Саша открыла глаза, то обнаружила себя в просторной горнице с белыми стенами, обставленной разнопегой мебелью, явно натащенной из разных мест. Она лежала на кровати, посреди подушек и мягких вещей с чужим запахом – слава Богу, одетая, и вроде бы по-прежнему никем не тронутая.

Снаружи, под окнами, слышались громкие мужские голоса, смех, вхрапывание и злобный визг: видимо, кто-то из хлопцев дразнил коня, а остальных это забавляло. В глубине дома звенела посуда, потрескивали дрова в печи и тоже бубнили приглушенные голоса…

Мучительно хотелось пить, вот только не было сил подняться, сделать шаг, а позвать кого-нибудь Саша не решалась. Если о ней все забыли – может, оно и к лучшему. Подождать до темноты, перетерпеть, а потом выбраться потихоньку и бежать куда глаза глядят, подальше от «революционного штаба», злых коней, пьяных мужиков.

Минуты тянулись бесконечно долго, от духоты, так и не ушедшей, не разрешившейся дождем, болела голова. Саша сама не заметила, как снова задремала: во сне тревога не убывала, мелькали знакомые и незнакомые лица, чей-то голос пел грустную песню, как на поминках, но все было зыбким, туманным, и происходило как будто не с ней.

Вот бухнула дверь, тяжело затопали сапоги – во сне или наяву?

Она провела рукой по лицу, приподнялась… и снова рухнула на подушки, утонула головой и плечами в лебяжьем пуху.

В горницу вошли двое, и нетерпеливый, резкий голос отрывисто спросил:

– Ну шо? Где там твоя заморская королевна, показывай!

– Да вона, вишь, разлеглась на перине… – хохотнул собеседник. – Вас дожидается, Нестор Иванович… белая вся, ну чистый сахар, а руки, вишь, работы сызмальства не знали. Из господ сучка, вот те крест!

– Здесь она как?

– Ну а куды ж ее? К Катьке на кухню отправить – там бабы ее поедом съедят, и костей не оставят… хорошо еще Маруси1 нету… Она-то небось жинка офицерская, да в расход вроде жалко, больно хороша… хлопцы мои перетопчутся, этакая краля не про них. Вот ты и решай, Нестор, шо с ней делать. Мож, петь-танцевать умеет, мож, дитёв чому учить, музыке какой али хранцузской мове. А мож…

– Ну?

– Вот я и говорю – тебе решать, атаман.

Громкий разговор окончательно вырвал Сашу из забытья. Она увидела двоих мужчин, стоявших возле кровати: одного высокого, полного, в вышитой рубахе, и второго – совсем не высокого, скорее – маленького, с густыми черными волосами до плеч, в военной форме, которая на нем смотрелась как гимназическая… Взгляд у него был пронзительный и тяжелый, она обмерла под ним, и обмерла еще больше, когда осознала, что «Нестор Иванович» – это сам батька Махно.

Много слухов ходило об этом страшном атамане. Что-то Саша сама читала в советских газетах, еще в Москве, что-то слышала в поезде, посреди вагонной болтовни, а теперь вот увидела Махно своими глазами. Да… слухи были правдивы. Такой не пощадит, не пожалеет.

Она смотрела на него молча, он – на нее, тоже молча. Толстяк-подручный помалкивал, словно его здесь и не было. Махно первый вспомнил о нем, повернул голову, коротко приказал:

– Вон ступай.

Тот, ни слова не говоря, вышел – почти на цыпочках – плотно притворил за собой дверь.

В коридоре заорали:

– Дунька, самовар! – а под окнами вдруг заиграла гармошка.

Саша от неожиданности зажала уши.

Махно присел рядом – прямо на кровать – молча смотрел свирепыми синими глазами. Протянул к ней руку, точно хотел погладить, она дернулась к стене.

Атаман сердито засопел, лоб пересекла морщина, но тут же разгладилась, и он спросил неожиданно мягко:

– Кто такая будешь? Как занесло в Гуляйполе?

Спиртным от него не пахло, только крепким табаком и почему-то подсолнухами.

Она покачала головой: под его взглядом у нее отнялся язык, дрожь пробежала по спине…

– Мне надо отвечать, – сказал Махно. – Говори – кто, откуда?

– Александра. Ехала к сестре, в Екатеринослав… из Москвы.

– Мужняя?

– Вдова. Мужа убили больше года назад.

– Кто?

У нее к горлу подступили рыдания, захотелось взвизгнуть, бешеной кошкой вцепиться ему в лицо – прямо в глаза – и завопить:

«Тебе какое дело, дьявол?!» – но после такого он либо сам убьет ее, либо позовет своего ката и велит «как следует проучить…» Смерти Саша перестала бояться после зимы восемнадцатого года, проведенной в голодной замерзающей Москве, но унизительно мучиться перед смертью не хотелось.

Она опустила голову и ответила прежде, чем он повторил вопрос:

– Большевики.

– Офицером был?

– Нет, он и военным не был… он… преподавал в университете…

– Учитель, значит.

– Учитель.

Махно резко встал, заложив руки за спину, прошелся по комнате, туда-сюда, как зверь в клетке. Остановился, снова посмотрел на нее, сказал отрывисто:

– Врешь ты али нет – выяснять не стану. А теперь слушай, Саша, что я решил: останешься пока что здесь, при штабе, при мне. Мы на осадном положении, в Екатеринослав никому отсюда ходу нет. Так что поживешь. Дело я тебе найду…

Кровь прилила к лицу, сердце заплясало, как маятник. Он приказывает – ей! Распоряжается ее судьбой, точно он царь и бог, а сам – бандит, просто бандит с краденым наганом, душегуб, пьяница, возомнивший себя… неизвестно кем, но уж точно большим, чем простой смертный!..

– Я здесь не останусь!.. – она не узнала своего голоса. – Нет, не останусь! Лучше застрели!

В глазах Махно вспыхнули колючие огоньки – вспыхнули и погасли. Он подошел вплотную, взял ее за подбородок – сжал не сильно, но держал крепко, словно кот играл с мышью, и сказал негромко:

– Застрелить недолго… Это всегда успеется.

– Отпусти меня!.. Не трогай! – она рванулась, оттолкнула его, побежала к двери – куда угодно, под пули, под удары нагаек, все равно, но только подальше от него, подальше!.. Знала, что не убежит, но покорно ждать своей участи, как заяц в капкане, не могла и не хотела.

Махно прянул за ней, как ястреб, заступил дорогу, схватил обеими руками поперек тела, скрутил, сжал… Откуда, ну откуда в тщедушном с виду мужичке взялась такая могута, такая силища? Саша замерла, обвисла, не могла не то что шагу ступить – но и вздохнуть полной грудью.

Атаман толкнул ее на кровать, повалил, прижал сверху, она почувствовала его руки под платьем… жадные, горячие, наглые, без спросу пробравшиеся к низу живота, они гладили и щупали там, где прежде касался один лишь муж – да и то нечасто…

Саша закусила губы, отвернула лицо, зажмурила глаза. Смирилась, сдалась, приготовилась «безразлично и с достоинством», как учила маменька перед брачной ночью, вынести то, что он собирался с ней сделать. Пусть возьмет тело, насытит свою звериную страсть, но хотя бы не уродует, не калечит, как других несчастных пленниц, кому не повезло застать его трезвым… кого вот так же распинали, раздевали и грубо лапали на этой самой кровати. Уж она наслушалась историй про «солдатские шалости», насмотрелась в госпитале на девиц и жен, попавших в руки бандитов, все равно какого цвета – красного, белого или зеленого…

Какая разница, кто тебя насилует, анархист, большевик или верноподданный царя-батюшки?..

«Вот сейчас и узнаю…» – мелькнула странная, бредовая мысль. Должно быть, от страха и ожидания боли в голове совсем помутилось.

Махно, однако, не спешил – снова играл с нею, держал крепко, так, что не вырваться, но не мучил, боли не причинял. Расстегнул на ней платье, задрал подол, чулки и белье стащил ловко, даже церемонно, как опытный любовник… и снова полез рукою между ног. От прикосновения его пальцев там вдруг стало горячо – так горячо, что Саша вскрикнула, дернулась, попыталась сжать бедра, но он не позволил.

Хмыкнул, пробормотал что-то – не сердито, не зло, скорее, насмешливо, начал гладить, широко, мягко, и постепенно открывал ее пальцами, раздвигал шире, проникал глубже… а ей хотелось умереть от стыда и непристойного, запретного удовольствия. Муж никогда не делал с ней ничего подобного…

– Не надо, не надо, не надо!.. – зашептала она, ужасаясь сладкой ноющей боли внизу живота, и перестала сдерживаться – заплакала навзрыд, давясь слезами. – Не нааааадо… отпусти… отпусти… Бога за тебя молить буду…

Саша не ждала пощады – она все ж не была невинной девицей, слышала его тяжелое дыхание, чувствовала, как напряженный мужской корень вжимается в бедро – но Махно вдруг отпустил ее. Вытащил пальцы, сел, достал из кармана платок из чистого белого шёлка – вытер каждый палец, платок поднес к носу, жадно, как зверь, принюхался и… назад в карман сунул, поправил ремень, встал.

– Я уж сказал, больше повторять не буду – останешься здесь, при мне. Работу дам, никто не тронет… но ежели сама почнешь хвостом крутить, как сучка – к стенке поставлю, так и знай!

Махно дошел до двери, на пороге остановился, метнул взглядом через плечо, точно хлыстом ударил:

– Лёвка принесет барахла, выберешь себе, что по нраву. Это все народное. И Дуньку к тебе пришлю, чтобы обсказала про наши порядки, объяснила что да как… Помни: не при панах живем, здесь слуг ни у кого нет, все работают!

Кивнул головой – вроде попрощался – и выскользнул из горницы, растаял в сумерках, словно его и не было вовсе.

Саша сидела на кровати, в расстегнутом платье, оплетенная, как змеями, разметавшимися косами, и ей казалось, что в томной, сладкой тишине наступающей осенней ночи с хрустом, с надрывом рвется на части ее сердце.

Глава 2. Вечер у атамана

Из кучи добра, принесенного ей Лёвкой (Лёвкой, впрочем, называл его только Махно, остальные уважительно – Львом Николаичем), Саша выбрала себе пару ситцевых платьев, похожих на те, что носили молодые бабы, ехавшие с ней в поезде, черные ботинки на каблучках – ношенные, и от того мягкие, да турецкую шаль, такую длинную и широкую, что в нее можно было закутаться с головы до пят, как в абаю. Ни серег, ни монист, ни иных украшений, ни шелкового белья Саша не взяла, хотя Лёвка настойчиво предлагал примерить…

Одежда вся была с чужим запахом, и Саша не могла не думать, не спрашивать себя – кто ж носил ее раньше? Где теперь эти люди, живы ли? Из чьих ушей вынуты сережки, с чьей шеи сорвано монисто, у кого отнята роскошная кашемировая шаль?..

Новая жизнь начиналась как игра в карты без козырей, игра на интерес, и Саше ничего не оставалось, как подчиниться правилам. Ей было всего двадцать пять лет, она хотела жить. Не было никакого геройства в глупом сопротивлении неизбежному, не было смысла в пресловутой женской гордости, а козырять происхождением да голубой дворянской кровью, требовать себе привилегий, задирать нос да дерзить, оказавшись посреди лихих людей, не верящих ни в бога, ни в черта, могут лишь героини приключенческих книг.

Саша и сама любила читать про пиратов и благородных разбойников, что относились к пленницам, как к принцессам, и непременно влюблялись в них, посвящали им жизнь, дрались за них, совершали в их честь отчаянные подвиги… а об ответной любви молили почтительно и смиренно, как гимназисты.

Таков ли был невысокий человек в «гимназической» форме, опоясанный кожаной портупеей, с привешенными к ней наганом и острой казацкой шашкой? Станет ли он «молить о любви»? Да он, верно, и слова такого не знает…

У Саши замирало сердце, когда она вспоминала его тяжелый взгляд исподлобья, жесткий неулыбчивый рот с плотно сжатыми губами. И руки… она мучительно краснела, думая о них, но не могла прогнать воспоминание о том, что эти руки творили с ней, забравшись под платье. В животе разливался стыдный жар, нега, похожая на ту, что она испытывала с мужем в самые счастливые ночи – в Италии, где они провели медовый месяц, или позапрошлым летом, на даче в Крыму… когда весь этот революционный морок и кромешный ужас братоубийственной войны казался лишь страшной сказкой.

Прошло чуть больше двух лет с того золотого августа, персикового, медового, полного поцелуев и прогулок по тенистым аллеям дворцового парка, и вот она, Александра Владимирская, вдова и сирота, вольная и одинокая, как цыганка, перекати-поле – стоит в горнице крестьянского дома на Украине, примеряет чужое платье и гадает, сделает ли ее своей девкой атаман-анархист, или побрезгует «белой костью»…

Париж, куда она так стремилась, отсюда, из Гуляйполя, казался несуществующим, как сказочное Тридевятое царство. Суждено ли ей снова увидеть широкие бульвары, обсаженные липами, каштанами и дубами, громаду собора с каменным кружевом башен, мосты над серебристо-сиреневой Сеной, каменных богов, русалок и тритонов, восседающих на водяном троне посреди площади?.. Суждено ли ей увидеть хотя бы Екатеринослав и широкий тракт, ведущий к польской границе?.. Она не знала – и не хотела думать, чтобы не сойти с ума.

– А что, Лев Николаевич, – вдруг спросила она, повернувшись к Лёвке, все глядевшему на нее со сладкой улыбкой, – Нельзя ли мне глоточек… водки?..

Тот, похоже, ожидал от московской барышни чего угодно, но не такой просьбы, и вытаращил глаза:

– Чаво? Горилки, что ли?

– Да, горилки… кажется, это здесь так называется. – Саша пожала плечами, старалась казаться равнодушной, словно крепкие напитки были ей так же привычны, как кофе и чай. Видно, получилось не очень убедительно, потому что Лёвка хохотнул:

– Горилка без закуски не ударила бы в голову, а, мадамочка?..

Тут бы ей и признаться, что она голодна, что с удовольствием помылась бы в бане – ну или хоть в корыте с теплой водой – переоделась и вышла на воздух, подышать степным ветром и цветами, вечерней осенней прохладой после паркого, страшного дня… Но улыбчивый полный человек был не трактирщик, не хозяин гостиницы, готовый за деньги исполнить любое пожелание «мадамочки» – он исполнял лишь распоряжения Махно, и кто знает, что еще ему было приказано, кроме «принести женщине одежду». Саша пока что понятия не имела, что можно, что нельзя, и как себя вести здесь, в разбойничьей вольнице, «революционном штабе», чтобы не попасть под расправу…

Она боялась и шагу ступить без спросу, а направить ее было некому. Некая «Дунька», упомянутая Махно, что-то к ней не спешила, но может, оно и к лучшему. Кто знает, как обитательницы этого странного места воспримут белолицую барыньку, привезенную в распоряжение батьки то ли по чьей-то ошибке, то ли ради забавы.

– Ну ты чевой язык-то проглотила, гражданка? – окликнул Лёвка, уже слегка сердито, но скорее пугал для острастки, чем в самом деле сердился. – Атаман сейчас вечеряет, не боись, и тебя без куска хлеба не оставят. Паразитов нам не надобно, будешь работать с другими бабами, мож в школе, мож в больничке, как Нестор Иванович сказал, но сегодня ты навроде в гостях… Давай-ка, краля, марафет наводи побыстрее, и выходи к столу. Неча в горнице сидеть, глаза прятать, чай, здесь не келья, ты не монашка.

***

Вечеряли в большой комнате с низким потолком, заставленной по стенам скамьями и стульями, освещенной керосиновыми лампами. Посередине стоял квадратный стол, расписной, на резных позолоченных ножках, реквизированный из помещичьей усадьбы. Вместо скатерти он был застелен каким-то полотном, и весь заставлен тарелками, мисками, бутылками, консервными жестянками, стаканами и рюмками.

Махно сидел за столом в компании нескольких мужчин (военных и штатских) и двух женщин, в одной из них Саша узнала давешнюю румяную бабу, что ехала с нею в поезде, а другая – явная еврейка – напоминала школьную учительницу, одета была в строгое платье с тугим воротничком. На вошедшую Сашу ни одна из них не взглянула, каждая уткнулась в свою тарелку, зато мужики чуть головы не свернули… все, кроме Нестора, тот и бровью не повел, сидел себе, резал мясо. Ножом и вилкой, как положено в приличных домах…

Лёвка, видать, все же усмотрел что-то в лице атамана, слегка ущипнул Сашу между лопатками, подпихнул к столу, прошипел на ухо:

– Ступай, ступай же к нему! Там седай, не с бабами, а вон, вишь, на ту лавку. Сама рта не открывай, но отвечай, коль будет спрашивать! Поняла?

Она кивнула, пошла туда, куда велел Лёвка, боясь споткнуться в чужих ботиках, а мужики все пялились на нее, разинув рты, кто-то хмыкнул одобрительно, кто-то жадно раскуривал папиросу, кто-то уж натягивал на лицо галантную улыбочку – дескать, иди, сестра, иди поближе! – а Саше казалось, что она ступает голая по дощатому полу…

Дошла, присела на лавку с краю – Махно сидел рядом, только руку протяни, и отсекал ее от остальных мужчин, точно каменный волнорез; а с другой стороны к ней поближе придвинулась, вместе с табуретом, румяная баба. Заулыбалась, подвинула к Саше рюмку, тарелку:

– Ай, вон оно как, барышня! Вот мы и свиделись! Ну, теперь-то погутарим всласть, ты мне обскажешь, шо начала, да не успела…

Саша не услышала в ее певучем голосе подначки, может, молодуха и впрямь была рада ее видеть, а может, играла роль, какую велели.

Она украдкой посмотрела на Махно – тот по-прежнему не обращал на женщин внимания, ел, пил, говорил с мужчинами о чем-то своем, военном, важном: горячился, спорил. Высокий тощий блондин, по виду поляк, сидевший напротив, доказывал ему, убеждал, в запале даже кулаком стучал по столу, и тогда другой, в тельняшке, вихрастый, плотный, удерживал его, и сам начинал что-то басить на украинской мове.

Саша плохо понимала малороссийский говор, слова для нее сливались в бесконечную песню, красивую, но тарабарскую, колдовскую, и от того пугающую…«Ревком», «штаб. «большевики», «чрезвычайка», «суд в Таганроге», «Антонов-Овсеенко за Марусю говорил», «неподчинение советской власти», «все равно надо решать с Катеринославом» – отдельные слова по-русски вдруг выскакивали чертями из табакерки и пугали еще больше.

Еврейка на своем стуле сидела молча, ковыряла паштет, но нет-нет и взглядывала на Сашу, и взгляд ее колол, как штопальная игла.

– Ты чего как засватанная? Глаз, что ль, на кого положила?.. – хихикнула румяная. -Так это не к спеху, еще дойдет до нас. На-ка вот, поешь, а то на тебе и впрямь лица нет, эвон, как осунулась…

Отрезала кусок паштета, колбасы, хлеба, сложила в тарелку, пододвинула все к Саше:

– На. Выпить хочешь?

– Хочу. – это была правда: Саше хотелось напиться вдрызг, до беспамятства, чтобы потом, когда «до них дойдет», ничего не бояться и не чувствовать…

Молодуха взяла бутылку с желтоватой горилкой, налила рюмку до краев, плеснула себе, потом спросила у своей кумы:

– Феня, ты будешь? – та степенно кивнула, подвинула рюмку, проследила, чтобы налилась до краев, подняла за тонкую ножку:

– Давайте уже познакомимся. Вас ведь Александрой зовут?

– Крестили Александрой, звали всегда Сашей. – Саша тоже подняла рюмку. – А… вас?

– Я Гаенко. Феня.

– Очень приятно.

Феня Гаенко2 вдруг подняла брови, фыркнула, а вслед за ней почему-то засмеялись и мужики – прямо грохнули. Не засмеялся только Махно, улыбнулся уголком рта, вернул мужчин к разговору:

– К делу! Треба нынче решить, кто поеде от нас до Москвы.

Саша держала в руке рюмку, не решаясь ни выпить, ни поставить, и гадая, что за глупость она сморозила, сказав этой Фене Гаенко обычную любезность…

– Ох ты ж! А я Дуня. – вмешалась снова румяная. – Вот за нас троих и выпьем! За женскую свободу и дружбу навек! Пей, Саша, пей! И закусывать не забывай!

Горилка полилась в горло жидким огнем, Саша поперхнулась, но проглотила, Дуня, смеясь, сунула ей под нос корочку хлеба, а в рот – кусочек паштета:

– Давай-давай, ешь! – и налила по второй.

Отказаться было нельзя, хотя уже от первой в голове загудел церковный колокол, а комната закружилась перед глазами. За второй пошла третья…

Дуня все смеялась и продолжала пихать паштет и хлеб в рот Саше, вконец одуревшей от водки и табачного дыма, но когда она снова налила и поднесла ей рюмку, Махно сказал:

– Хорош поить. – негромко сказал, не поворачивая головы, но Дуня услышала и поняла, пристыженно поставила бутылку и даже отодвинулась от Саши.

На страницу:
1 из 5