bannerbannerbanner
Гольфстрим
Гольфстрим

Полная версия

Гольфстрим

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2015
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Я подставил.

Она не оговорилась, голова моя и вправду была роскошная, потому что я ненавидел, когда отец водил меня к парикмахеру и каждый раз это заканчивалось громким скандалом, и чтобы провоцировать подобные скандалы как можно реже, меня редко водили стричься, в результате у меня, в отличие от моих сверстников, отросли длинные волосы, что делало меня совсем непохожим на школьника и еще больше отдаляло от компании однокашников. Но волосы были очень красивые и я гордился ими и часто встряхивал своей шевелюрой, и даже директор школы, пожилая женщина, как-то сделав мне замечание насчет отросших волос, заглядевшись на мою не по возрасту шевелюру, улыбнулась и не стала настаивать, оставила меня в покое.

– Ну-ка, подставь голову, волосатик, – сказала подруга моей соседки, – не стесняйся.

И тут же налепила мне на волосы изрядный кусок теплого от её рук пластилина. Они поочередно кусок за куском налепляли мне на голову пластилин, а я молча, зачарованно следил за своей любимой, за её чудными, прекрасными руками, за её смеющимися глазами, лукаво поглядывавшими на меня. Пластилин слабо, как обычно пах керосином, это был вполне привычный запах для нас в те годы, потому что за углом располагалась керосиновая лавка и наши матери ходили туда почти ежедневно покупать керосин для плиты, на которой готовили обед. Но мне казалось, что прежде всего пластилин на моих волосах источал за- пах её рук, её нежных, тонких пальцев; мне легко было обманывать себя – ведь любовь во все времена и во всех возрастах видит и слышит только то, что хочет видеть и слышать… Сейчас бы я сказал, что руки у неё были слишком большие и грубые для её возраста: руки её отца-пролетария и матери, работавшей в общепитовской столовой, но тогда она казалась мне феей… Слезы обиды душили меня, но я не сопротивлялся, думая, что доставляю удовольствие девочке, а за одно это – что пластилин в волосах! – мне казалось, я мог бы отдать свою маленькую, только начатую жизнь.

Последовал грандиозный скандал. Дома, стараясь избавиться от пластилина в отросших волосах – что оказалось вовсе не легко и вообще мне не по силам – я не издал ни звука даже тогда, когда к этому мучительному процессу подключилась мама, одновременно пытая меня с пристрастием (многочисленные подзатыльники) и угрожая всю неделю не выпускать из дома после уроков, если не признаюсь, кто это со мной сделал. Но тут я был тверд, хоть слезы боли и обиды текли по щекам. Я упорно и тупо повторял, что сделал это я сам, понимая, что ни один нормальный человек такому не поверит. До конца и мама не справилась, и куски пластилина оставались на голове, превратив мои красивые волосы в какие-то жуткие веревки, и потому за дело, вернувшись с работы, взялся отец – он попросту сводил меня к парикмахеру и тот, не долго думая, обрил мне голову наголо, хотя до лета, когда брили головы мальчишкам нашей улицы оставалось еще немало. И тут я вновь стал непохож на остальных, но теперь уже гордиться мне было нечем. В школе каким-то образом узнали про пластилин, что налепляли мне на голову девочки (думаю, что чернявая подруга моей голубоглазой соседки постаралась) и некоторое время надо мной жестоко издевались. Я бросался в драку с обидчиками, но понимал, что они, наверное, вправе потешаться надо мной, потому что повел я себя тогда, надо признать, как настоящий олух. Однако чувство не сразу остыло во мне, и еще некоторое время после этого я продолжал любить девочку, что лепила из пластилина на подоконнике, видел её фрагментарно во сне (рука, пальцы, мнущие пластилин, насмешливый взгляд, завитки красивых волос, о мои утраченные волосы!). Я был влюбчив, необщителен, угрюм и не любил разговаривать без особой необходимости. Разве что, за исключением тех случаев, когда вешал лапшу своим одноклассникам, придумывая сказки и нахально выдавая их за «настоящие». Однако в дальнейшем эти фантазии обретут надолго свое нетерпеливо ожидающее их русло и потекут уже не столь неряшливо и размашисто, щедро теряя по пути первоначальную энергию, полученную от честолюбивого пинка, но потекут подчиняясь законам профессии, проклятым и нерушимым.

Клякса – полузабытое слово, очень актуальное в то время особенно среди учеников начальных классов, натерпевшихся из-за своей беспечной неосторожности со стальным пером и чернильницей, которую малыши приносили с собой, полную темно-фиолетовых чернил в специально сшитых мамами мешочках. Клякса…

Учиться в школе было совсем не трудно, и надо было очень постараться, чтобы получить плохую оценку, высшие балы сыпались на нас как манна небесная, и до шестого класса я был отличником в классе, как и многие другие. Теперь, когда я смотрю на своих внуков, стараюсь помочь внучке в первом классе готовить уроки, мне кажется, что тот далекий я, что был много лет назад её ровесником, попросту учился в школе для слаборазвитых детей. Время, конечно, стремительно шагнуло вперед, скакнуло, я бы сказал, но все же мне жаль порой, что лучшие детские годы малышей уходят на приобретение знаний, многие из которых им мало пригодятся в жизни.

Когда мне исполнилось двенадцать лет, отец купил маленькую дачу, и двенадцатое лето своей жизни я провел на нашей новой даче. Она была далеко от моря, надо было ехать на электричке две остановки и выходить на станции «Приморская», прямо напротив пляжа; езда порой отнимала немало времени, потому что электропоезда ходили неаккуратно, подолгу стояли на станции, непонятно, чего ожидая (говорили: «ждет встречного», но мне все равно было непонятно, зачем так долго надо ждать встречного поезда, а папа объяснял – чтобы поезда не столкнулись на линии, но все равно такое объяснение меня не удовлетворяло, хотелось поскорее оказаться на пляже и не жариться под раскаленной крышей в вагоне) я был нетерпеливым, как многие мальчишки, но море, о котором я мечтал, чтобы можно было каждый летний день проводить возле него, в нем, на его берегу (и не так часто за двенадцать лет представлялась такая возможность, разве что ездили в гости к тете, к моим двоюродным братьям, дача которых находилась совсем близко – минут пять пешком – от моря), теперь вознаградило все мои ожидания: у нас, наконец-то, была своя дача и, наконец-то, если и не каждый день, то достаточно часто можно было ездить на пляж, к морю, и не надо было для этого гостить у родственников, что мне не очень-то нравилось, все-таки, я полностью должен был ощущать себя как дома, хотя даже там, благодаря родителям у меня не было полной свободы, а больше всего на свете я ценил свободу, с малых лет и до сих дней, когда пишу эти строки.

– Свободен! – закричал путешественник, попав на необитаемый остров.

– Свободен! – радостно произнес старый зэк, возвратившись за очередное преступление обратно в зону, где провел почти всю жизнь.

– Свободен! – завопил мужчина, разведясь с женой.

У каждого свое понятие свободы, у каждого она своя, свобода, и что бы ни говорили, достигнув её, своей давно лелеемой цели, человек становится временно счастлив. А это немало.

Лето проходило на даче, можно было ездить на море гораздо чаще, чем раньше, когда у нас не было дачи, но я был не дачный человек, мне не нравилось ходить по горячему песку босиком, мне нравилось ходить по улицам в туфлях и чтобы туфли эти поскрипывали, а каблуки постукивали; дачные новшества очень скоро начали угнетать меня, видимо, потому еще, что на даче я не мог полностью уходить в себя, в свой мир, как в городской квартире, когда меня оставляли в покое, на даче многое отвлекало, многое надо было делать по указке взрослых (вскопай грядку, полей кусты роз, полезь на дерево, нарви абрикосов, потряси тутовник, набери в простыню, и прочее, прочее) и реальность была ярче и нахально лезла в глаза, мешая уходить в мечтания, порой совершенно нелепые, оторванные от реальной жизни, так что, исподтишка, незаметно наблюдая, как я говорю сам с собой, размахиваю руками, уйдя в свои непонятные игры и никого вокруг не замечая, отец находился в полной уверенности, что из сына вырастет настоящий ротозей и олух.

Мне было тринадцать лет, когда на день рождения отец купил мне велосипед. Это не было сюрпризом ко дню рождения, до этого мы с ним несколько дней после работы отца ходили по спортивным магазинам и выбирали, я любовался, примерялся, восхищался; выбор меня несколько озадачил, я думал, что как и многие другие товары в то время, не баловавшие покупателей разнообразием, велосипед также должен быть одной марки во всех магазинах спортивных товаров. Но оказалось, что было несколько видов, и я растерялся, потому что все эти несколько видов мне очень нравились, но наконец, я остановил свой выбор на одном – велосипеде «Турист». Я сам тряпкой, что дал мне продавец, протер спицы, избавив их от смазочного масла и заставив блестеть на солнце, накачал шины, смахнул пыль с сидения, похожего на морду гончей собаки, держась за изогнутый руль, вывел его из магазина (на волю, на волю, велосипед!), погладил, как живое существо, сел в седло и покатил по полупустой улице, позабыв, что со мной отец, позабыв все на свете от охватившего меня острого чувства счастья. Я еще не до конца верил своему счастью, не верил, что велосипед, на котором я сижу, педали которого вращаю, красиво изогнутый руль сжимаю вспотевшими ладонями – мой, мой и я могу кататься на нем, когда пожелаю, ни у кого не спрашивая разрешения. До этого я катался на велосипеде, у нас на улице был у одного мальчика велосипед, и время от времени, когда у него было хорошее настроение, он давал покататься другим, в том числе и мне; но чаще давал он велосипед небескорыстно – молодому долговязому мороженщику, который привозил мороженое в тележке на громыхающих по булыжной мостовой подшипниках, а за прокат платил товаром, то есть – мороженным. Вот такой был практичный мальчик, хозяин велосипеда. Так что кое-какой опыт езды на большом велосипеде у меня был. Но отец этого не знал и встревожено, но молча махал мне рукой, чтобы я вернулся.

Я стал ездить на пляж с дачи на велосипеде. Конечно родители, в первую очередь мама, возражали, опасаясь аварий (какие аварии, полторы машины на улице, тем более на сельских улицах), в которые я мог бы попасть, различных инцидентов, все-таки, я был всего лишь тринадцатилетним подростком. Но какое это было удовольствие! Я до сих пор отчетливо помню острое чувство счастья, что уколами вонзалось в мое обливающееся горячими волнами радости сердце, когда крепко держась за изогнутый руль велосипеда, я, согнувшись пополам, нажимал на педали, наращивая скорость, воображая, что участвую в велотреке и одного за другим обгоняю велогонщиков, любовался стремительно пролетавшими внизу серебристыми спицами, сливающимися в один сплошной круг, слышал приятный шорох хорошо накаченных шин по земле, и горячий июльский ветер бил мне в лицо, на котором блуждала рассеянная улыбка…

Эти редкие островки радости, настоящей радости, когда чувствовал себя счастливым на короткое время, как и островки печали, живут с человеком всю жизнь, особенно если это островки далекого детства. Потом жизнь взрослого человека вносит свои коррективы, жизнь становится скучнее, все меньше светлых островков, все больше темных, мрачных, все больше проблем, жизнь сталкивает нас с такими людьми, которых и людьми назвать затрудняешься, и когда хочешь разбудить в них давние воспоминания, они недоуменно смотрят на тебя, или же вспоминают сюжет, но никак не чувства, которые давно в них омертвели…

Но это потом, потом, все это еще предстоит, а пока, как говорится, безмятежное детство, и такая же юность. Хотя, как можно назвать безмятежной пору, полную тревог и волнений… Многим кажется, что детство и отрочество их прошли вполне спокойно, без каких либо проблем и треволнений. Что ж, бывает и такое, но если глубже вникнуть и вспомнить детские годы, то у каждого найдутся тайные страхи, жуткие сны, будившие среди ночи и многое, многое другое, что вдруг вспоминаясь, тревожило посреди детских игр…

Мальчуган был весьма впечатлительным, и то, что оставляло впечатление – независимо: позитивное или негативное – оставалось с ним надолго, так что вынуждены были вмешиваться родители. Вмешивалась, обычно, мама.

Однажды она свела меня к женщине, которая, как утверждали, снимала порчу, устраняла последствия испуга, снимала сглаз, в общем, завоевала популярность всякими такими делами, которые в те годы занимали умы многих женщин – домохозяек. И как ни странно, до сих пор занимают, и не только домохозяек.

Теперь я часто замечаю – далекие детские страхи и кошмарные сны находят свое отражение в моей работе сегодня, в моих книгах, они как притаившиеся скорпионы, ждут удобного момента, подходящего произведения, чтобы выпустить жала и поразить вполне нормального персонажа, который вдруг по ему самому непонятным (а тем более мне, автору) причинам перевоплощается в монстра, внутренне, конечно, не внешне, но, превратившись в чудовище, начинает незаметно пожирать себе подобных, ограничивает свободу окружающих, не дает жить, не дает дышать. Подобные кошмарные явления встречаются в жизни, это естественно, потому что жизнь полна такими сюжетами, что трудно вообразить, многими непостижимыми поступками и действиями людскими; но перейдя в мои рассказы, придя из далекого детства, страхи которого еще не полностью покинули меня, они поглощают частички моей души; что поделать – мы живем среди них, и не показывать их означало бы отворачиваться от жизни, где есть место всему: и жуткому и радостному.

Так вот, посчитав меня слишком нервным и эмоциональным и прислушавшись к мнениям сердобольных соседок, мама решила повести меня к женщине – сейчас её скорее всего назвали бы экстрасенсом – снимавшей испуг, потому что мама считала, что именно после какого-то жутковатого сна, я стал таким взвинченным, пугливым, склонным к легким депрессиям. Кстати, слово депрессия в те годы не было в ходу, оно еще не вошло в моду, и говорили просто: у него нет настроения, или – что-то он в последнее время слишком невеселый.

Городской трамвай, неизвестно каким образом застрявший посреди огромной заснеженной степи далеко от города, и никто не может вразумительно объяснить главному герою, как они очутились тут, неподалеку от леса, где обитают волки-людоеды и куда, как в кошмарном сне, обязательно следует отправиться на верную смерть, чтобы – если удастся – выжить. Старушка-колдунья величиной с палец, завернутая в носовой платок внучки, такой же гарпии, вдруг вырастающая до обычных человеческих размеров и лишающая воли героя рассказа. Прохожий, заблудившийся на знакомых улицах в зимней ночи, встретивший на беду свою нескольких похожих как близнецы убийц, тихо преследующих его. Дом, заселенный невменяемыми, оторванными от реальной жизни, куда привез главного героя поезд летящий в ад. Все это и многое другое, не очень понятное обычному читателю-обывателю, при здравом размышление имело свое начало много лет назад, еще в детских снах, от которых я просыпался в холодном поту.

Я воображал старую каргу с крючковатым носом – трафаретный портрет колдуний, но оказалось женщина, к которой мы пришли с мамой очень добродушная, улыбчивая, говорливая особа, сразу же начавшая с того, что стала потчевать нас чаем с вишневым вареньем собственного изготовления. Она то и дело гладила меня по голове, приговаривала что-то ласковое, будто, успокаивала, готовя к чему-то страшному, усыпляла мою настороженность. Я, склонный в эту минуту все видеть в черном свете, так и понял её обхаживания, и еще больше испугался перед предстоящим, еще не зная чем. Женщина, не переставая улыбаться, уложила меня на продавленный диван, накрыла белой, свежо пахнувшей простыней, через которую я смутно видел фигуру мамы, сидевшую за столом; посыпала на простыню кусочки ваты и что-то мурлыча, непонятно кому адресованное, неожиданно подожгла вату на простыне. Огонь быстро пробежал по кресту из ваты. Я вздрогнул и кажется, закричал от испуга.

Как ни странно (теперь, с позиции взрослого человека, привыкшего снисходительно относиться ко всякого рода гадалкам и ворожеям) колдунья… – я так её прозвал, когда узнал, что мы с мамой отправляемся избавлять меня от последствий испуга, «не называй её так, не то она может обидеться, – предупреждала меня мама, – какая она колдунья, это просто одна очень добрая женщина, которая помогает людям» – излечила меня, и частые по ночам крики во сне (когда я просыпался в холодном поту и не помнил, что мне снилось, потому что ужас во сне был расплывчатый, не конкретный, рожденный из тумана; была атмосфера надвигавшегося, как темная лавина, ужаса, которую нельзя было описать и объяснить другим), прекратились, так же как мои детские кратковременные беспричинные истерики, ненормальные приступы длительного молчания – я будто прислушивался к себе в тревожном ожидание чего-то, что должно было с минуты на минуту обрушиться на меня – все это прекратилось к великой радости мамы и она всем соседкам рассказала о чудодейственных способностях «колдуньи».

Сейчас, когда прошло много лет с детства, порой так хочется, чтобы проблемы, неприятности, невзгоды в моей жизни решались бы так же легко, чтобы чья-то добрая рука мгновенным испугом, как вспышкой избавила меня от всякой нечисти, страхов, ужасов, что несет с собой жизнь среди ненастоящих людей. Я стараюсь избегать контактов с такими людьми, стараюсь прятаться в работе, но жизнь, обстоятельства каждый раз вытаскивают меня на свет божий, встряхивают и бросают в ненавистную среду.

Вспоминаю слова Кафки: «Зачем вы делаете вид, что вы настоящие?..»

Вот сейчас, чуть ли не последние лет сто, в литературе стало немодным и отжившим начинать произведение с описания природы, как раньше начинали свои романы классики. Что ж, это можно понять – ведь современный человек так отдалился от природы, что даже стал активно уничтожать её, как злейшего врага. Но природа – наше детство, именно в ту пору мы были как никогда близки к природе, убивать природу – значит убивать, стирать из памяти наши детские годы.

Первые мои рассказы, кстати, о детстве, что вполне понятно, оно, мое детство в то время было не так далеко от меня, двадцатилетнего студента, и я написал небольшую книжку воспоминаний своих детских лет, которая так и называлась «Картинки из детства». В дальнейшем детские годы различными эпизодами вторгались в абсолютно не детские мои книги, но вторгались и сидели там прочно, как у себя дома, потому что воспоминания детских лет и остаются с человеком до самого конца, особенно с творческим человеком, и он время от времени возвращается в эти свои относительно беззаботные годы, и не потому что они были беззаботны и безоблачны, а потому, что в то время острее и ярче воспринималась жизнь.

Я помню великолепного художника Расима Бабаева, который взялся оформлять мою первую книжку, несмотря на то, что в то время я был еще никому неизвестный молодой писатель, а он – знаменитый художник, выставлявшийся в Европе, и разница в летах у нас была большая, потому и не могу похвастаться, что дружил с ним, но я был горд, что этот именитый, талантливейший художник заинтересовался моими первыми рассказами и оформлял книжку; думаю, ему они понравились потому, что были искренние, он и сам был искренним, добрым человеком и очень цельной личностью.

Эта книжка писалась в Литературном институте, по вечерам, в комнате общежития Литературного, о котором я вспоминаю с большой теплотой, и потому, бывая в Москве, я никогда не захожу в свой родной институт, чтобы не разочароваться; я знаю – и в моей alma mater за сорок лет произошли большие изменения, как и во многих городах бывшей и распавшейся страны, где приходилось бывать. О Литинституте я тоже написал книжку, она называется «Оглянись назад без грусти» и несколько сентиментальна, что видно из названия, и это произведение не является одним из моих любимых, но, тем не менее, оно написано, и написано, как говорится, по горячим следам, почти сразу после окончания института и возвращения домой, в Баку. Видимо, подсознательно я понимал, а вернее – чувствовал, что пройдут годы, и я не смогу с той же достоверностью и реальностью воскресить время, проведенное в стенах Литературного, всех моих друзей из разных концов тогдашней огромной страны, всех женщин, которых я любил и все интересные события, через которые я тогда прошел. Но чувство любви к тем студенческим дням становится с годами все острее и я по-настоящему испытываю ностальгию по прошлому, когда вспоминаю свою жизнь в том московском вузе, чего не могу сказать о годах, проведенных в Политехническом институте в своем городе.

Впечатление от первой публикации было ошеломляющим – я держал в руках газету и не мог поверить, что это мое имя набрано жирным шрифтом на газетной странице; правда, это была не проза, которой я в дальнейшем стал профессионально заниматься, а какая-то статья или очерк, я теперь не помню, но помню отчетливо то чувство которое испытал, как страшно забилось сердце, готовое выскочить из груди, как я гордо поглядывал вокруг, думая, что уже все с интересом смотрят на меня, что миллионы читателей, прочитав эту статью, которую я нещадно, без всякой меры загрузил образами (многое, кстати, в редакции вполне справедливо убрали, но пока, держа газету в руках и уставившись на свою фамилию, я об этом не подозревал), станут узнавать меня на улицах, показывать на меня, перешептываться, кивая друг другу на меня, ставшего в одночасье знаменитым… Первая публикация в чем-то была для меня сродни первой любви, первой женщине (не оставившей, впрочем, ничего, кроме смутных воспоминаний о себе, я о женщине), это чувство я помню очень ярко, будто вчера произошло, хотя прошло много лет, и я тогда был очень молод. Но потом вторглась суровая проза жизни и в редакции мне сделали ряд серьезных замечаний по поводу статьи, что смазало первоначальные впечатления от публикации, но помогло мне в дальнейшем писать более сжато, не удаляясь от сути материала. Это была хорошая школа, хотя пребывал я в ней недолго, я не собирался стать газетчиком; я пока еще смутно чувствовал, что ожидает меня нечто больше, чем карьера газетного репортера – я много читал и восхищался писателями, которым удалось создать свой такой потрясающе интересный мир, где после прочтения я еще долго жил, домысливая судьбы героев, продолжая сюжет, и мне хотелось самому попытаться создать нечто подобное, свой мир.

Радость от первого гонорара, что я получил за ту же статью, была гораздо слабее: мне важнее было признание, чем деньги, что, наверное, предопределило всю мою дальнейшую судьбу – деньги по возможности стали избегать меня (это не означает, что я вовсе не умел зарабатывать, но то, что другим плыло в руки, мне приходилось добывать с трудом, кровью и потом), а известность постепенно приходила, и в один прекрасный день, как говорится, я проснулся знаменитым: одна из первых моих книжек, принесла мне широкую известность, но и много неприятностей и головной боли. Книга можно сказать, чудом вышла из печати, потому что цензура довлела над всем и вся в искусстве, а в моем произведение было много крамольного по понятиям того времени. Потому и стало это произведение широко известным и книжку передавали из рук в руки. У меня сегодня не сохранилось ни одного экземпляра, но я помню, в те годы я видел множество этих книг, потрепанных до невозможности; я знал немало случаев, когда читатели, число которых, к сожалению, сейчас уменьшилось раз в сто, отдавали книжку, изданную в мягкой обложке в переплет, чтобы сохранить её подольше. Все это радовало и как-то компенсировало то, что со стороны власть предержащих это мое произведение было принято сухо, чтобы не сказать – в штыки, хотя так оно и было; но до сих пор, когда совершенно незнакомые люди останавливают меня на улице и спрашивают про ту книгу, вышедшую почти сорок лет назад, я испытываю двойственное чувство: с одной стороны мне приятно сознавать, что такое давнее мое произведение до сих пор пользуется успехом, с другой – меня удивляет и огорчает, что написанные после той, нашумевшей книги, произведения, которые я считаю гораздо более удавшимися и интересными, мало кто вспоминает. Видимо, уровень моего читателя застыл на том произведение и не хочет подниматься выше, не желает замечать всего остального (как же ему замечать, если чтение книг в жизни многих отодвинулось так далеко, что стало почти несерьезным занятием?). Когда я работал над этой книгой, а писал я её, если можно так сказать, запоем, помню, двое суток почти не вставал из-за стола. И никакой писательской дисциплины, никакого определенного количества строк… В те годы в нашу жизнь еще не пришли компьютеры, и я писал ручкой на листах бумаги, а потом, когда сам, как первый читатель и первый редактор одобрял написанное, начинал печатать на машинке. У меня была машинка «Эрика», я любил на ней работать, кажется, и она любила работать со мной, потому что иные вещи печатала быстрее, чем профессиональная машинистка, с моей помощью, конечно. Так вот, когда я писал эту вещь и впоследствии многие мои произведения, я подолгу не мог выйти из-за письменного стола, вплоть до того, что, бывало, чуть не терял сознание и, поднявшись, не мог разогнуть спину. Но надо было ловить мысли, они, вовремя не зафиксированные, не превращенные в слова, не пригвожденные к бумаге, могли исчезнуть и исчезали, правда, позже возвращались, но уже в другой форме, уже не такие пронзительные, что поразили меня; и я с ума сходил, чтобы восстановить эти мысли и ощущения в первозданном виде; но ловить такие тонкие чувства, что шквалом иногда обрушиваются на тебя во время работы, было зачастую делом физически невыполнимым – рука не успевала записывать, и чувства, ощущения, мысли пролетали, пролетали и оставалось только кусать себе локти, провожая их взглядом. Наговаривай на диктофон, советовали мне друзья. Но такая манера работы мне не нравилась, я внутренне ощущал себя репортером и боюсь, мысли в таком случае могли бы приходить ко мне репортерские, а не писательские… Так что, оставалось только работать, как в лихорадке, потому и невозможно было вставать из-за письменного стола; хотя в такой манере работы было мало нажитого профессионализма, когда писатель педантично, аккуратно записывает определенное количество слов и трудится определенное количество часов, самим отведенных на работу. Я редко умел так работать. Все у меня было лихорадочно, все в спешке, все в страхе не успеть, в лихорадочном нетерпение. Но с другой стороны – это же было огромное счастье, когда так работалось. Потому что была и обратная сторона этого тяжкого труда – когда вовсе не работалось, когда появлялись большие, тревожившие паузы в работе, которые я очень остро переживал – ведь родник не вечен, его можно исчерпать, что я со страхом наблюдал у некоторых знакомых хороших писателей.

На страницу:
2 из 4