bannerbanner
Хлеба и чуда (сборник)
Хлеба и чуда (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

В клубе открылся агитпункт. Трудомир Николаевич проповедовал против церкви, и активные школьники демонстрировали химические опыты, убеждая стариков в отсутствии ангелов на небесах. По словам агитатора, наука шагнула так широко – куда там богу, ученые изобрели даже негниющие стеклянные нитки – «стекловолокно» называются – и аппараты механического доения. Это новшество с помощью гидравлики помогало извлекать молоко одновременно из десятка и более коров. Слушатели смотрели агитатору в рот, как зачарованные. Казалось, в реку бы гурьбой двинулись на его голос, лишь бы не переставал пропагандировать за технический прогресс. В Сашкиной голове диковинным образом перемешались ангелы, домовые, атеистическая химия, гидравлика и Страшный суд, но от материного обычая креститься, садясь за стол, она таки избавилась.

Особенно рьяно Трудомир Николаевич ораторствовал перед кино. Парторг, раньше выступавший сам, помалкивал, и на хмуром его лице читалось чистосердечное раскаяние. Председатель тоже лишился возможности всласть побранить народ за срыв плана по госпоставкам. С изумлением и беззвучным гневом слушал председатель доклад о хлебном изобилии в стране: хлеб стал бесплатным в общественных столовых – это как? Деревня, значит, вкалывает, чтоб город задарма жрал?! В иных местах крестьяне все еще пашут ручными плугами, серпами жнут, а тут пришел дрыгалка и врет о фантастических агрогородах… Но начинала тарахтеть кинопередвижка, на простыне расцветали джунгли, в них запрыгивал Тарзан, и досада на шустрого болтуна забывалась.

После киносеанса Сашка шла с Трудомиром Николаевичем домой и краснела. Сзади доносился глумливый шепот: «Сашка, Сашка-Трансфоратор! Не влезай, убьет!» Видела, как трепещут занавески в окнах. Агитатор продолжал витийствовать перед сузившейся аудиторией, и в голосе чувствовались проникновенные нотки. Дома он вешал соломенную шляпу на косульи рога, мыл тщательно пальцы. Берег себя – мало ли какую заразу хранили в клубе вещи, к которым прикасался. За ужином спрашивал о прочитанной литературе, говорил о семенах разумного, доброго, вечного.

Сашка жила на свете двадцать два года с половиной, а серьезных книг читала всего две, и то в школе. Про неверную жену, которая мучилась-мучилась да и бросилась под поезд, и про парня, убившего старуху и тоже изрядно промучившегося. Ну, это не считая, разумеется, школьных сихов и рассказов-статей в разных журналах. Застыдившись, решила съездить в районный поселок, сходить в библиотеку и краеведческий музей для самообразования.

В библиотеке книг оказалось так много, что растерялась, какую взять. Подумала, может, неместным не дают, постояла немножко и ушла. По стенам музея висели живопись и графика местных художников. Цветные картины глянулись Сашке больше. Только вот женщины на двух рисунках были голые, как в бане, а ведь в музей мужчины ходят и даже школьники…

В магазине повезло попасть в очередь за голубым крепдешином в синюю крапинку. Удалось незаметно вынуть из лифчика кошелек, недавно бригада получила деньги сверх трудодней. В другом магазине Сашка купила легкие сандалеты из серой кожи, – не в кирзовых же сапогах щеголять при крепдешиновой обнове. После получился дивной красоты сарафан, светлое было Сашке к лицу.

На обратном пути ехала в кузове грузовика-попутки с молодой семьей. На коленях у мужчины сидела махонькая девочка, завернутая поверх плащика в байковое коричневое одеяло – будто сахарная пирамидка в вощеной бумаге. Женщина играла с ребенком в ладушки. Когда грузовик встряхивало на колдобинах, все трое вскрикивали: «Ой!» и смеялись.

Сашке не нравились краснощекие деревенские младенцы с толстыми ручками-ножками в колбасных перетяжках, это же дитя было сущий стебелек: от пушистых волос шло сияние, ресницы посверкивали, как золотые остьица ячменя. И что-то странное в ней взыграло. Захотелось вдруг заиметь такое же теплое, нежное, которое целуешь, вдыхая родной запах, а оно щекотно лепечет в ухо и тонкими ручонками обнимает шею. Но чтобы непременно девочка была, не пацаненок. Сашка любила бы дочку так же, как мать брата Ванечку, погибшего на войне. Назло материнской нелюбви к ней, Сашке.

Захваченная расчетом улучшения разлапистой крестьянской породы, она ни на ком из парней не остановилась. Неширок оказался выбор: либо кряжистые увальни с мясистыми лицами, либо каланчи долговязые – Сашка сама была не из маленьких. Да чего от себя таиться! Ведь сразу пригляделась к постояльцу. Приметила под очками большие умные глаза цвета песчаного дна в речной тени, нос не картошкой кверху – пряменький, аккуратный, руки изящные. Холеные нерабочие руки с узкими ногтями…

Через неделю Сашка поняла: куда направится агитатор, туда бежит-торопится ее взгляд. Смотрела, слушала – любовалась. Слова слетали с губ Трудомира Николаевича округлыми стружками, тема отшлифовывалась обстоятельно, гладко, как Буратино… Вот только зря агитатор облачился в бордовый джемпер, опасаясь вечерней прохлады. Быкам же что бордовый, что рудый – все равно красная тряпка. Тем более Вахлаку, который свирепел даже при виде пионерского галстука. Быка держали на ферме в стойле, раз в день выводили гулять, а тут кто-то вольно выпустил. Сашка вовремя оглянулась на топот. Не растерялась, схватила агитатора под мышки и закинула на городьбу, а оттуда он сам выше на березу забрался. Покричал, пока Сашка на рогах у бугая моталась, лупя его в шею ногами, – помогите, помогите! Вахлак умудрился за юбку ее подцепить, когда она тоже на городьбу лезла. Чуть не умерла от стыда – юбка задралась, ляжки в трусах наголе! Случилось это, к счастью, близко от клуба, парни примчались мигом, навалились гуртом на бычину и сняли Сашку с рогов. Она – в кусты, спасители – в хохот, агитатор схоронился в ветках. Увели взмыкивающего Вахлака, и лишь тогда слез с березы. Подал руку, влажную от испуга: «Спасибо вам… Не поранились?..»

Не поранилась. Ссадины с синяками на спине остались, – Сашке с детства не привыкать, она такие мелочи ранами не считала. Больше думала, что опозорилась с трусами перед Трудомиром Николаевичем. Хорошо хоть не порвались у него на глазах. Спасибо нетеплому вечеру и материной юбке из крепкой диагонали, и что решила надеть ее со старым свитером. В сарафане-то плоше бы пришлось. Однако и тут не страшилась – не впервой лягаться с порозами[6]. Огромные хряки, быков не меньше, бывало, сбегали с летника, растелешатся на тракте и машин ничуть не боятся. Начнешь подымать хворостиной – норовят сбить с ног и кусаются не меньше собак. А Вахлак известный задира, но никого еще насмерть не проткнул…

В этот вечер растроганный Трудомир Николаевич необыкновенно разоткровенничался от благодарности. Рассказал о «закрытом» письме в обком со штампом «секретно» и о докладе Никиты Сергеевича Хрущева на XX съезде КПСС. Высокие партийные люди проголосовали за одобрение письма. Из-за него, из-за секретного послания ЦК, даже экзамен по истории в школах отменили.

Агитатор сам не понимал, зачем говорит это малосознательной девушке, но старался подбирать слова проще, у него был богатый опыт бесед с невежественными крестьянами. А Сашка сидела с сияющими глазами, с глуповатой улыбкой и почти ничего не слышала. Любовалась Трудомиром Николаевичем, какой же он красивый и как много знает.

– Человек взял на себя все руководство, – вещал он между тем. – Лично управлял всеми сферами советской деятельности, даже языкознанием. Мы были как крепостные в его частном владении. Теперь люди будто проснулись от тяжкого сна. С сельчан сняты налоги за каждого цыпленка, жизнь понемногу налаживается. Сталин…

– Сталин? – встрепенулась Сашка.

– Так я же о нем вам минут десять толкую, – удивился он с легким укором.

– При Сталине хорошо было, – сказала она. – Цены в магазине быстро падали.

Вспомнила, что и водка год от году дешевела. Отец-инвалид, приученный на фронте к «наркомовскому» спирту, от той подешевевшей водки и помер.

– Хороший был Сталин, но и Никита Сергеевич хороший. Паспорта нам скоро обещали выписать.

Агитатор был разочарован. Верно говорят, что какая бы тоталитарная власть над народом ни довлела, все она ему хороша. Нехороша, получается, только тем, кто сам хочет стать властью, эти и баламутят.

Глубоко вздохнув-выдохнув, он прогнал из головы крамольную дурь. Доужинали в молчании.

Храбрая, конечно, девушка, размышлял агитатор, – будто женщина из знаменитого некрасовского стиха, но дремучая. На редкость темная. И с чего вдруг на него нашла исповедальная проруха?..

А Сашка в это время думала, как его обольстить, да так ничего и не придумала. Никогда же охмурением мужиков не занималась. Трудомир Николаевич – мужчина культурный, женатый и по натуре интеллигент, не бабник. Не особо на нее смотрел и обращался все на «вы» с вежливыми «извините-спасибо-пожалуйста». Поэтому Сашка просто пришла к нему ночью и легла рядом в тоненькой батистовой сорочке. Вот тут-то с него вся культура и слетела, как осенью листья.

Собственные действия пошатнули Сашкино лучшее о себе мнение, но поступить иначе она уже не могла. Во-первых, поздно, во‑вторых, надо. Агитатор же, забыв обо всем, совершал свою мужскую работу добросовестно и со знанием дела. Сашка одновременно ругала и хвалила свое нахальство. От испачканной сорочки и самого акта ей стало стыдно, противно до тошноты. Побаливало в укромном месте. Тем не менее, досадуя на неопрятность человеческой природы, мылась Сашка под утро осторожно, чтобы ненароком не смыть агитаторское семя.

Больше она в агитпункт не ходила, и Трудомир Николаевич явственно охладел к ораторскому искусству. В кино перестал оставаться, спешил домой. Ночи близости казались Сашке священными, и попривыкла она к нелекторскому усердию постояльца. В каждой артерии и малой венке, каждой каплей крови ощущала льющиеся в нее семена. Ждала, когда закрепится в лоне одно, освоится, пустит корни, как ячменное зернышко, и взрастет дивным плодом – крохотной девочкой с нежным запахом и вспархивающими золотыми ресницами. И в одну прекрасную ночь зернышко закрепилось. Сашка сразу это поняла по впервые испытанной щемящей дрожи, унесшей ее тело высоко-высоко на небесных качелях. «Счастье», – подумала тогда Сашка.

К отъезду квартиранта она чисто-начисто отскоблила все наросшие к нему чувства. А он как раз созрел до объяснения.

Агитатор с сожалением покидал покладистую хозяйку. Здоровая, юная, она словно вернула ему часть собственной молодости. Готовила много и вкусно. Но супружеский долг, пулей засевший в сердце, требовал возвращения к варенным всмятку яйцам и протертым супам. Не мог Трудомир Николаевич морально идти против того, за что агитировал людей. Не мог нарушить великую советскую идею семейных ячеек, прочными сотами связывающих государство в единое, нерушимое целое. Сашка вкусно пахла подсолнечными семечками и свежим березовым веником, но законная супруга все же была фундаментом агитаторского существования. Она руководила крупным товароведческим ведомством, имела какой-то тайный побочный доход, – в детали Трудомир Николаевич из партийной брезгливости не вдавался и уважал в жене делового человека. В общем, возможности у нее были большие. Жена презирала других за то, что они видят яблоки по штуке в год в детском подарке, и Трудомир Николаевич слегка это презрение разделял, когда ел редкие фрукты чаще, чем остальные мясо. Да и мясо… тонко прокрученные котлетки на пару, полезные телячьи отбивные… Самое же главное – центральное отопление, водопровод и санузел. А здесь что? Примитивная изба с русской печкой. Деревня от слова «дыра». Дыревня…

Но был, чего перед совестью юлить и прятаться, был момент, когда чуть не отказался от благоустроенной жизни. Чуть не вздернулся, как влюбленный сопляк: «Бери меня, я – твой!» Застопорился, слава богу. Бог ни при чем вообще-то, просто фигура речи. Распрямившись, Трудомир Николаевич нашел в себе силы сказать:

– Извините, пожалуйста, Александра Ивановна, я при всем желании не могу у вас остаться.

В первый раз ее назвали полным именем-отчеством, Сашка аж вздрогнула. А он, оправдываясь, принялся объяснять, что все понимает, но видите ли… институт брака и семьи… пятнадцать лет жизни с женой… Пятнадцать лет – это целая эпоха общих интересов, поездок, друзей, эти годы не забыть, не выбросить… и тэ-дэ, тэ-пэ. Обычное красноречие, к собственному изумлению, едва ему не изменило, и голос мгновенно охрип.

Хозяйка сидела тихо, погруженная в себя. Вид у нее при этом был странный, словно не рвались навсегда отношения, а на какой-нибудь курорт человек ненадолго собрался. Или там на охоту-рыбалку. Трудомир Николаевич не без ужаса ожидал слез, крика, фальшивой гордости – что еще в таких случаях извлекают женщины из своего арсенала? Но Сашка ответила на агитаторскую тираду с обидно естественным безразличием:

– Езжайте, я же не прошу вас остаться.

Грех с виноватой души агитатора был как бы снят, но ответ действительно обидел. Даже потряс. Трудомир Николаевич сильно напрягся, готовясь достойно встретить некрасивые женские эмоции и красиво настоять на своем, поэтому колющую боль обиды почувствовал сердцем. Если б он в этот момент смотрел в лицо Сашки, он бы, наверное, совсем оскорбился в своих переживаниях, потому что лицо ее было ликующим. Но смотреть он не смел и не подозревал на ее лице такого упоенного выражения, а спрашивать, о чем думает женщина, не входило в его привычки. Трудомира Николаевича обуревали свои чувства, ее – свои, и особых новаций в Сашкином настроении, кроме некоторой заторможенности, он не заметил. Впрочем, и не понял бы тех разноцветных капроновых лент, кружев, оборок и сверкающего ячменного счастья, что радужно искрилось и реяло в ее умиротворенной душе.

– Что ж, прощайте, Александра Ивановна, – сказал агитатор. Фраза почему-то прозвучала вопросительно, и его внутренне перекосило от недовольства собой.

Отбывал он, раздираемый противоречивыми чувствами, недоумевая, как могла случиться с ним эта дурацкая смесь агитации и блуда. Заставлял мысли работать в уничижительном направлении. Сущая деревенщина, ни культуры, ни интеллекта. Тщетно пытался достучаться до любопытства к науке, к технической революции, все мимо ушей. Таких не образовать, сколько ни сей семян мудрого, доброго… «Молодая, ядреная, а лежала подо мной бревно бревном», – и как только мысли подчинились правильной линии, сердцу полегчало.

…Трудомир Николаевич пока не знал, что в душном ночном аромате болгарского розового масла – любимых жениных духов – его в скором времени начнут преследовать примитивные запахи семечек и березового веника. Что будет он в томительной неудовлетворенности ворочаться в постели рядом с супругой, а она с невинным самодовольством станет воспринимать его сердечные муки на свой счет.

Позже, вспоминая большое застенчивое тело Александры Ивановны, агитатор обвинял себя в том, что не сумел разбудить ее для настоящей любви. Иногда думал, с кем же эта Ева доедает свое недокушенное яблоко, и, дивясь налетавшему урагану ощущений, умирал от ревнивых всполохов. Ненадолго взыгрывала шальная мысль съездить к ней. Остаться, может быть… Но нет… нет! Центральное отопление и санузел держали крепко.

Несколько лет спустя Трудомир Николаевич все-таки побывал в памятном селе. Машинально проговаривая текст, шарил по толпе глазами в надежде высмотреть румяную молодую женщину со змеящейся по спине, круто плетеной косой. К концу лекции утвердился в мысли развестись с супругой. В молодые годы она не хотела рожать, а когда такое желание возникло, выяснилось, что зачать больше не в состоянии. Трудомир же Николаевич еще мог, еще полон был тяжелого меда для создания цельной ячейки в сотах советского общества. В идее продолжения рода он с Александрой Ивановной оказался тождествен, но не предполагал, что разошелся с ней в сроках.

После лекции агитатор отозвал председателя в сторону и, волнуясь, спросил, проживает ли по-прежнему в большом своем доме Александра Ивановна Кондратьева.

– Это еще кто? – озадачился председатель. – Кондратьевых у нас много… А-а! – хлопнул себя по лбу, – Сашка, что ли? Да, Сашка Трансформатор! Вы ж у ней одно лето квартировали! Так уехала она. Почти сразу, как вы тогда отчитались, уехала, а дом соседу продала.

– Почему… – пробормотал Трудомир Николаевич. – Почему Трансформатор?..

Председатель засмеялся.

– Ну так она ж недотрога была! Ребята сказывали, чуть щипни ее – могла со всей силы врезать. Одному нос сломала… Дикая. Потому и Трансформатор – «Не влезай, убьет!»

Гостинец для Терешковой

Сашка не думала о себе как о женщине фригидной, она и слова такого не знала. Его тогда вообще мало кто знал, в основном узкие специалисты, чей звездный час еще не наступил. Людям было не до секса, люди строили к 80-му году коммунизм, который в результате неустанного труда обещал удовлетворить каждого по потребностям.

Независимо от личного прошлого и общего будущего Сашка втиснула свои плотские желания так глубоко, что взойти обратно они не смогли бы, – так не может подняться к доброму хлебу скисшая опара в квашне. Вложенные природой в Сашку телесные позывы сконцентрировались в летнем месяце сожительства с постояльцем – городским агитатором, этого ей оказалось достаточно. Правда, было раз во сне, что кто-то большой и сильный (не агитатор) властно принялся мять ее ослабевшее от удовольствия тело, и Сашка взлетела на невидимых качелях вверх, вверх до звездного свиста в ушах. То же чудесное чувство полета она испытала однажды в «агитаторскую» ночь и считала это прекрасное мгновение знаком свыше – моментом зачатия. Теперь-то к чему, если уже беременная? Сашка сказала призрачному мужчине: «Ишь ты!», скинула его с кровати и пошла попить воды. Выпила во сне полчайника, а в туалет приспичило наяву. Проснувшись, Сашка рассердилась на себя за то, что ей хотелось досмотреть сон с мужчиной, и поклялась никогда, никогда… Клятвы она держала крепко. После искусительного наваждения ее женское естество оцепенело и спустя годы, никем больше не употребленное, засохло.

Как ударнице, Сашке одной из первых вручили «серпастый-молоткастый». Когда живот полез вперед, она продала дом соседям и уехала в районный центр. Сняла комнату у тихой старушки, устроилась уборщицей в библиотеку. Читала, читала, наверстывая упущенное, да недолго. Выяснилось, что тихая старушка пьет. Не без просыху, нет, но страдает запоями и скандалит в нетрезвые дни. Пьянства Сашка не выносила. Водка угробила отца, сосед по веселой лавочке жестоко гонял жену, а последнее Сашкино терпение иссякло из-за печального случая на свиноферме.

…В магазине продавался питьевой спирт, но деньги за трудодни выдавали редко и мало, остальное зерном, поэтому почти в каждом доме варили брагу на зерне, картошке и карамели. Подмешивали для крепости зверобой, жженым сахаром добивались прозрачности, кое-кто и самогон гнал. Так бы оно продолжалось, не поступи год назад в сельсовет распоряжение из райкома прекратить домашнее изготовление алкогольных напитков. Председатель учредил ежемесячные рейды. Комсомольская дружина во главе с участковым обшаривала в поисках зелья бани и сараи. Ездили на телеге с бочкой и чохом сливали в нее всю добычу, а чтобы не пропадала зря, хозяйственный председатель велел подмешивать продукт в корм хрякам на свиноферме. У них от такого «взбадривания» увеличивался аппетит. И как-то раз новая работница по ошибке налила сборной бурды в пищеблок маткам. Те недавно опоросились и, опьянев, передавили половину поросячьего поголовья. Пожрали…

Загоны подчистили, суматоха улеглась, когда Сашка пришла на смену и увидела в одном углу крохотную ножку. Бескровную белую ножку с просвечивающим копытцем, как обломок парафиновой свечи. Поскользнувшись на покатом стоке, Сашка угодила сапогом в ручеек с бражными остатками, и почудилось ей, что ядовитая жидкость, хищно чавкнув, разъела подошву сапога, проникла в ступню, в кровь, в самую душу. Внутренности тотчас же вывернулись наизнанку, Сашку стошнило над стоком бурно, до потемнения в глазах. С тех пор она, будто мусульманка какая-то, свинины не ела, а от хмельного запаха ее начинало мутить.

Пусть бы сгорело на земле все алкашное питье синим пламенем, прости, господи. И зачем только гонят и гонят преступный градус, превращая в отраву доброе зерно… Не послушала Сашка конфузливых уговоров старушки хозяйки. Надумала рвануть в город, чтобы затеряться в его толпах, благо паспорт есть, и деньги от продажи дома сохранились. Опасалась только ненароком встретить агитатора, но решила, что он ее не узнает в нынешнем положении, с пигментацией на щеках. Может, и не вспомнит. Оставила до времени сундук с вещами, завязала необходимое в мешок и отправилась в неизвестную жизнь.

Ни родных, ни близких в городе не было. На работу без прописки не брали. Издержав большую часть денег в гостинице, Сашка стала ночевать в автовокзале. Уборщицы за мытье зала ожидания разрешили ей спать в подсобке и делились бутербродами. Метельная зима обернулась против Сашки, но к холоду она привыкла с детства, и ребенок в ее теплоустойчивом теле не мерз. Обедала горячим супом в столовой, на ужин собирала подсохшие корки с раздачи, стыдясь косых взглядов. Агитатор не соврал, – хлеб в местах общественного питания действительно оказался бесплатным. Рассчитать и растянуть остатки денег еще на месяц-полтора было несложно, но вот в том, чтобы рассчитывать наперед жизнь, Сашка оказалась неумехой.

Ее в конце концов приметила пожилая буфетчица. Покормила однажды пирожками, разговорила, поохала, а на другой день отвела к своей подруге – заведующей детского сада. Та согласилась взять бездомную истопницей, пока учреждение еще не благоустроили. Поселила временно Сашку в кладовке под лестницей.

Здание немаленькое, требовалось обслужить пять печей – кухонную и четыре круглые, обитые железом «голландки». Сашка колола-заносила дрова, следила за топками, вечером закрывала вьюшки. Мыла полы в кухне и фойе так, что хоть носовым платком проведи по углам – ни пылинки. Заведующая хвалила. Если в садик заявлялась комиссия из гороно или контролеры из санэпидстанции, заполошно успевала сообщить о проверке. Сашка прятала вещи в мешок, мешок в бочку из-под капусты и на всякий случай уходила гулять по городу.

Дыша чистым морозным воздухом, говорила ребенку:

– Вот вырастешь, съездим в мое село, узнаешь, как зрелые хлеба пахнут. У пшеницы запах густой, особенно если солнце пригреет. Увидишь поля красивые. Они и зимой красивые, белые-белые, будто кто простыни постирал и сушить расстелил… – Она вздыхала. – Соскучилась я за деревней, да вернуться не к кому, и не судьба. Твое семя другое – культурное, городское, имя я тебе тоже не нашенское придумала… Ну, погодим пока с именем. Что сказать-то хочу: ты – косточка нежная, не крестьянская, а я что? А я – для тебя, мне лишь бы с тобой, потому что я твоя мама.

Сашка была уверена – дитя в ее животе все слышит и понимает.

В родильный дом она прибежала сама. Мчалась в схватках, пуча глаза и задыхаясь, как переевшая опасного кипрея кобыла. Осмотрели – и сразу на кушетку.

– Такая лошадь здоровая и тужиться не умеет, – ворчала акушерка в кобылью тему, веля санитаркам давить на живот скрученной в жгут простыней. Стесняясь обделаться, Сашка тужилась мало, физиологический процесс на людях угнетал ее сильнее, чем боль. Что – боль? Она – терпение, а терпение все равно чем-нибудь заканчивается. Чуть не погубила свою девочку, у которой уже началась асфиксия.

С перевязанным розовой лентой свертком в руках, словно просто в магазин зашла и вышла с покупкой, Сашка выписалась в никуда. Побродила, наливаясь молочным жаром, и снова потопала в садик, в успевшую захламиться техническим барахлом каморку.

Заведующая и сочувствовала, и ругала себя за жалость. Нелегальное присутствие раздражало воспитателей. Эта младенческая колоратура, эти сохнущие за печами пеленки… На второй месяц сотрудницы не выдержали, и заведующая, вздыхая, поставила вопрос о Сашке на профсоюзном собрании.

Чего там ставить? Негодующий кворум загалдел: гнать надо, у нас не собес, не ночлежка, родители узнают – жалобу настрочат, и прощай… Заведующая дрогнула, слишком хорошо понимая, на кого тогда перекинется злободневный «прощай».

За выдворение Сашки из сада проголосовали все, кроме двоих воздержавшихся. Позвали ее, прислонилась к стене у двери. Женщины воинственно уставились на виновницу возмущения, на ребенка, а Лилечка повернула к ним личико, улыбнулась и звонко взгулила. Впервые. Собрание растерялось, стихло, момент был решающий, и заведующая почуяла слабину:

– С этим голосом как, будем засчитывать?

Воспитательницы совсем смутились, опустили глаза. Послышался чей-то размягченный вздох, и как прорвало – по-другому раскудахтались: куда их, если некуда… куда?.. однако не в холод же, на улицу… хороший хозяин даже собаку… что мы – не люди?!

И тут закряхтел, привлекая к себе внимание, поднялся со стула в углу единственный мужчина – сторож летней детсадовской дачи. За все время он не сказал ни слова, но воздержался в голосовании вместе с заведующей. Правда, назвать мужчиной белоголового, как копна брошенного в снегу сена, старика можно было с большой натяжкой.

На страницу:
3 из 4