bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

На улице продают маленькие листки. Как-то страшно стало на душе, с замиранием проходил мимо читавших листки.

Дождь льет медленно, непрестанно, одуряюще.

В окне магазина большой портрет Толстого. Карточка “скончался 4/xi 1910”.

Приду домой – расскажу, нет, не расскажу.

Всегда если слышишь новость – первая мысль: скорее другим рассказать. Не скажу дома.

Вот мир, весь мир переживает такое несчастье, а я упорно, не переставая, думаю только о самом себе. Слушаю свои мысли, сочувствую своему горю, думаю о печальном выражении лица.

А Генрих в Одессе, наверное, тоже плачет. Лежит на кровати и плачет. Самый близкий, старший брат. Жаль, что его нет рядом.

Я у стола, а дождь льет. Не выдержал: “Мама, Толстой умер”. Не удержался я и заплакал, выбежал в столовую, в переднюю и сильно плачу… Они ничего, совсем ничего не понимают.

Думаю – это такой общий, общественный закон? Или наша семейная трагедия? Почему мои родители, такие добрые, любящие – никак не могут понять, чем мы все живем. Ни мои мысли, ни чувства? Неужели и со мной то же будет – и мои дети будут смотреть на меня с недоумением и думать: отец, такой добрый и любящий, но говорить с ним не о чем. Он погружен в свой мир, скучный и неинтересный. Нет, не может такого со мной случиться. Дал себе слово, что буду стараться понять жизнь своих детей, даже жить одной с ними жизнью. Только вот не знаю – возможно ли это?


5 ноября

Толстой не умер! Он жив! По телеграфу по все города мира сообщили, что он умер, но сообщение оказалось, к счастью, ложным!


7 ноября

Да, Толстой умер, только сегодня, 7 ноября в 6 ч. утра.

Я (опять я!) принял это известие почти совсем спокойно. Свое я уже выплакал раньше.

Когда-то я говорил следующее: смерть – это такая страшная штука, что самое лучшее – это о ней никогда не думать. Кто всегда думает о смерти, тот, конечно, перестает видеть смысл жизни, даже не смысл жизни, а смысл наших повседневных маленьких дел; такому человеку нужно только повеситься.

Но люди не вешаются, значит, в повседневных маленьких делах есть смысл, значит, не нужно думать о смерти.

Эти мысли в моей голове имели такой стройный крепкий вид; изложенные на бумаге, они какие-то недодумано-наивные, детские. Но я знаю, что говорю. Человек умер – тотчас все люди должны забыть его. Когда-то я говорил, что на своем смертном одре я разорву все свои фотокарточки, бумаги, попрошу детей не говорить обо мне. Запрещу носить траур.

Нужно подтолкнуть процессы, кот. и без того время сделает.

Вообще кошмарно-страшно все прошедшее, которого нельзя вернуть. Жизнь мчится ужасающе-быстро.

“Жизнь – миг”. Поэтому нельзя отдаваться воспоминаниям, отравляющим настоящее, в кот. только и есть смысл. Что может быть более ушедшего времени?


8 ноября

Бывают времена, когда я положительно не терплю своих родителей; это бывает, когда я часто говорю с ними серьезно. Когда же я их не вижу, то меня начинает тянуть к ним. Однажды я рассказывал одной знакомой о папе очень много, до того говорил, что чуть не расплакался: слезы в горле начали звенеть, а вот теперь мне неприятно, что нужно сегодня вместе обедать. Мы совершенно чужие люди, и я почему-то живу на его счет. Когда мы вместе идем или должны ходить куда-нибудь вместе (всего этого я тщательно избегаю), то я начинаю болтать и молоть всякий вздор, чтобы не молчать. Он никогда не интересуется мною; он, кажется, совсем не уважает меня, моих убеждений, привычек и вместе с тем любит меня, наверное. Странная любовь!

Я чувствую, что они главным образом меня озлобляют и раздражают по пустякам. Часто я виноват только тем, что рассказываю то, чего не следует; что возбуждаю разговоры, которые, наверняка, их не убедят. Теперь я меньше и меньше разговариваю с ними.

Маму я иногда люблю, но совсем не уважаю. Это что-то страшное. Чужие люди собрались, грызут друг друга, портят только жизнь и вдобавок живут все на чужой счет. Папа работает как вол. А со стороны кажется, что “счастливая семейная жизнь”. Хуже всего, что я сам мало-помалу чувствую, что у меня будет такая же семейная жизнь.

Нет, неправда, этого у меня не будет! Я горячо верю в это.


9 ноября

Роденбах. “Bruges la Morte”. Искусство, питающее корни свои в смерти. Страшно. Нельзя об этом думать.

Два года назад умер дедушка, смерть кот. меня не тронула ни капельки.

На днях я держал Раечку на коленях. Она слабая, хилая, бледное красивое личико с оттенком интеллигентной задумчивости. Думал о ее смерти. Казалось мне, что я хожу по комнате, держа в руках умирающую Раечку. Вдруг я понял этот миг, когда прижимаешь холодный трупик к груди и чувствуешь гигантское безсилье удержать уходящую жизнь.

Вот я теперь пишу это и что-то в горле начало щекотать, когда я вспомнил это… Раечка сейчас в другой комнате поет песню про комарика.

Самое лучшее – вырвать в тот миг из своего сердца все место, принадлежавшее умершему, вычеркнуть его из воспоминаний, забыть любовь. Забыть!.. Невозможно-трудно, но нужно!

С другой стороны, зачем человеку насиловать свои чувства. Время само загладит все неровности и угловатости переживаний. Человеку хочется поплакать, погрустить, пожаловаться на несправедливости судьбы. Хочется отдаться воспоминаниям, как завтра захочется помечтать?..

Что-то на душе неспокойно. Какое-то неясное ощущение тяжести, чего-то, что должно случиться…

А в Астапове лежит спокойно Толстой, обмытый, одетый в рубашку. Лицо спокойно-спокойно.

Вероятно – даже торжественно. Внимательно слушает всю мировую суету вокруг.


10 ноября

В церкви. По ком-то панихида. Эти дни меня посещают мысли о религии, о славе, в особенности славе. Разум мне доказывает ненужность славы, чувством же я страстно, напряженно хочу славы, славы самой пустяшной, лишенной всякого внутр. смысла. Андрей Болконский, то есть Толстой, об этом размышлял. О тщете и ничтожности “любви людской”. А мне хочется, чтобы на перекрестках упоминалось мое имя, чтобы все хвалили меня, восхищались мной.

Я прекрасно знаю, что если бы я достиг такого положения – я скоро разочаровался бы в нем. Все люди знаменитые подтверждают это. Толстой, Арцыбашев, Чехов и др. Я знаю, что слава несет с собой внешний эффект и внутреннюю пустоту, несет с собой массу лишений, неприятностей, горя, в особенности тяжесть отсутствия одиночества, постоянного общества, знаю еще, что слава ничто пред самым великим в нашей жизни – смертью (как Арцыб. еще сказал). Он так хорошо и тепло рассказал о смерти поэта Башкина: “…перед лицом умирающего, пред утихающей грудью, делающей последние судорожные вздохи, – как ничтожна, как мелка показалась мне моя слава, громкое имя, литературные заслуги”.

Разум мой все это принимает, но душа хочет видеть “Я. Осецкий”, напечатанное жирным шрифтом в газетной статье. Как это мелко и ничтожно, но все-таки этого хочется.

Того же дня вечером. Занимаюсь по теории музыки.

…Еду по трамваю, стою на задней площадке, смотрю вниз на полотно.

Вечер. Вагон мчится, а из-под него быстро, быстро выползают рельсы и, быстро двигаясь и блестя, аккуратно укладываются в две параллельные полосы. Этот момент особенно запомнился мне.

Тогда я особенно почувствовал бег времени, скачку секунд.

Вот только что мы были на этом месте, глядишь – оно уже в нескольких аршинах, саженях, кварталах.

…Болтлив я очень! Случится слушатель – наговорю три короба, а дома съем себя за это. Зачем много нужно рассказывать всем, что я мечтаю о дирижерской карьере.

Толстой говорит… Кстати о Толстом: сегодня газета вся посвящена столетию со дня рождения Пирогова. О Толстом уже только две статьи. Завтра будет одна, послезавтра – только хроникерская заметка, на первой странице будет: юбилей начальника станции “Киев”.

Да, так и будет, и быть должно. Время заглаживает воспоминания и приносит другие события.

Это так резко замечается по газетным статьям.

Грустно немного…


20 ноября

Мне кажется, что лучше всего сны описаны у О. Дымова. Есть у него и та неуловимость, и то чувство, которое является по утрам в постели, когда грустишь о позабытом сне.

Только что проснулся, помнится что-то, но никак не можешь вспомнить, что снилось.

Занимаюсь сейчас по-немецки. Кончил рассказ и откинулся на спинку стула, сознавая, что кончил урок. Приятное сознание… Легкий сон… Проснулся и помню, что снилось несколько разных сцен, с разными лицами, разными событиями, но помню только сцену в фойе театра, какая-то женщина расстегивает несколько пуговиц на лифе…

Из остального – ничего не помню, ни мелочи, ни одного слова, ни как-ниб. подробности…

Помню только что это было приятное… Нашел описание гимнастических упражнений для двухлетних детей: навалив несколько подушек на пол, заставлять детей барахтаться на них. Дети затрачивают массу усилий, чтобы слезть с них. Надо с Раечкой так поиграть – ей понравится, я думаю. Это ведь школа движения. Ее проходят естественным путем, а упражнения должны это свойство (движения) совершенствовать.


22 ноября

Последнее время проходит очень продуктивно. Как никогда еще. Теперь занимаюсь по многим предметам и почти по всем успеваю. Буду держать через месяц (теперь ноябрь) три экзамена в институте: статистику, полит. экон. и истор. полит. экон. Статистику я уже кончил, полит. экон. учу; ежедневно занимаюсь по-немецки час и очень успеваю; ежедневно играю около 3 часов, два раза в неделю хожу на урок музыки (уходит 2 часа) и 2 раза – на теорию музыки. Вот только не каждый день читаю.

…Вообще хорошо… Даже так странно – хорошо, что я не знаю даже, чего мне теперь нужно.

Все есть, всем занимаюсь… Разве недостает еще “близкого друга”, которого все это так же радовало бы, как и меня. Вот это верно. У меня совсем теперь нет друга (без различия возраста, национальности “и пола”).


1 декабря

Только что пришел из театра. “Хованщина”. Пришел – захотелось писать… Первый акт я прослушал с редким вниманием. Вообще первые акты я хорошо слушаю. Следил одновременно за общим ходом, отдельными артистами, особенно оркестром, дирижером.

…Мне кажется, что русский стиль в музыке однообразен и утомителен. Но Глинка непревзойден. Даже Рим. – Корс., написавший массу русских опер, называл себя “глинкианцем”. А к “Хованщине” я в общем отнесся спокойно. Хотя в ней есть драматические эпизоды. Музыка везде спокойна, однообразна даже… Хотелось бы взрывов, трагической страсти – этого нет.

…В антракте заметил молодую девушку. Сидела близко. Она мне сильно понравилась. Последний акт слушал слабо: думал о ней. Мне было грустно, что вот она мне очень нравится, что она этого не знает, что я ее больше никогда не увижу, и – что самое худшее – я скоро забуду ее лицо. Я жадно глядел на нее, стараясь запечатлеть ее лицо. Посреди акта она начала сильно кашлять. Меня это очень встревожило. Я уже решил, что у нее больные легкие. Стало грустно. Очень хорошее лицо у нее, даже красивое. Она в белом большом воротнике с синим галстучком. Очень хорошо на ней сидит. С нею были два противных студента.

Когда я мысленно воскресил образ, вижу теперь, что он очень бледный и скоро забудется.

По дороге я злился на себя: десятки лиц с улицы, с трамвая запоминаются легко, а эта милая головка скоро забудется.

Сейчас же начал мечтать: иду по улице, встречаю ее, она одна (непременно одна), подойду и познакомлюсь, потом мы пойдем в театр… Сейчас же я сочинил, что́ я ей буду говорить…

Если встречу ее на улице – сейчас узнаю и запомню ее лицо надолго. Только встретить бы.

Сел писать о другом, увидел последнюю строку сразу предыдущей записи “Только встретить бы”. Пахнуло вчерашним, далеким вчерашним. Сегодня я об этой барышне вспомнил только один раз утром. Больше не вспоминал.

Последнее время я как-то осязательно стал чувствовать свое счастье. В самом деле, у меня есть все необходимое. Есть музыка, есть образование, есть чистая комната, новый костюм, хорошее пальто, сонаты Бетховена, – чего еще?

Если бы мне дали сейчас рублей 20 – я не знал бы, куда их деть. Разумеется, я истратил бы их: купил бы ноты (которых я не играю), купил бы фисгармонию и что-ниб. Можно “постараться” истратить. Но нет не только сильного желания, но есть такое маленькое желание, которое граничит с безразличием (и деньги у меня есть, на театр достаточно).

Сижу сейчас в своей комнате, занимался немецким яз.

Занес себе стакан чаю в комнату. Пью чай и меня охватывает чувство покоя, уюта и… семейственности.

В никелированной лампе отражается микроскопическая фигурка, пьющая чай. И кажется мне, что откуда-то сверху вижу я маленького человечка Я. Осецкого, его жизнь. Он такой маленький-маленький.

Тихо… Спокойно…


5 декабря

Читал рассказы Чехова. Очень много пишет о женщинах. И все мне кажется, что уничижительно. Как мог бы писать человек, который от женщин много плохого претерпел. Надо об этом хорошо подумать. “Анна на шее”! Как Анна, почуяв свою силу, гонит Модеста Алексеича: “Пошел прочь, болван!” Просто дух замирает. В один миг такой переворот характера! И как едет по улице – и пьяный отец, братья, с такой симпатией написаны, а она мимо… Особенно ужасно – “Тина”. Такая страшная хищница. Как будто он мстит за то, что сам не может от ее прелестей отказаться! Еще и с антисемитским настроением. А ведь после Толстого, самый великий – Чехов! Здесь что-то я не понимаю – как будто вся прелесть женщин с изящными руками, с белыми шеями и завитками, из прически выпадающими, только для того и созданы, чтобы разбудить в мужчине самое низменное. Но ведь это не так!!!


Соната для форт. и скрипки Штрауса.

Скрипка под сурдинкой, рояль – пассажи, рр.

Очень красиво! Последнее время благодаря наполненному дню я почти перестал мечтать. И к лучшему! Пока! Думаю только о лучшем распределении дня, о занятиях музыкой, о немецком яз.

Кончили играть II ч. – e’impivisations.

Теперь – финал.

Самые далекие мечты теперь не заходят дальше лета, кот. я думаю использовать особенно продуктивно.

Последние дни нехорошо успеваю по музыке. Квартет Es-moll.

Читал про Брамса – он умер в 1897 году. То есть, когда он умер, мне было уже семь лет.


О симметрии

В природе нет симм. Природа не симметрична и не несимметрична: природа вне ее.

Симметрия есть только там, где есть человек, замечающий симметрии. Только человек замечает частный случай разнообразия природы: когда две половинки ему кажутся похожими друг на друга.

В природе нет и эстетики. Физика, химия, особенно механика – есть, а эстетики (и еще несколько дисциплин) не существует. Нет и классификации, нет неважного и важного. Все это создает человек.


19 декабря

Грустно… И еще грустно, что сейчас буду обыденными словами рассказывать обыденные ощущения.

Только что закрыл книгу Дымова, самого грустного, самого нежного поэта, которого я читал. Даже нежней Чехова. Отчего мне грустно?

…Слушаю музыку – грустно: отчего я так не играю, отчего я не играю даже своих пьес так хорошо, как хочется…

Смотрю на сильных, на красивых и опять протестует душа: отчего?..

Пишу сейчас и вспоминаю рассказ Дымова “Вечерние письма”.


Без даты (в конце записной книжки)

Быть может, именно в искусстве и должна быть провозглашена безпочвенность.

Нет критериев, нет теории искусства. Есть художник – нет истории искусств, а есть каталог картин.

Каждый берет от искусства что ему нравится. Нет объективности, есть субъективность.

Творчество Дункан.

Если можно еще уловить характерные черты современного искусства, то нарисовать теорию, кот. подходила бы ко всем эпохам и худ., – соверш. немыслимо.

Тангейзер (вообще Вагнер).


1) Творчество художника зависит от личности, эпохи и среды. Причем худ. не копирует среду, а лишь создает ее идеалы.

2) Отсутствие в искусстве критериев. Как это тяжело отражается на художниках, особенно критиках и толпе.

3) Характер современного творчества. Тоска по силе, стремление к мощи. Роден, Врубель, Вагнер, Брюсов, Беклин, Рерих.

4) Отражение стиля модерн в архитектуре.

5) Характеристика технических средств, кот. обладает модерн.

6) Современное искусство в целом вовсе не представляет той картины, кот. я нарисовал. В нем лишь намечается вышесказанное стремление.

7) Стремление современности к архаизму, к “возрождению”. Рерих, Сомов, Бенуа, Мусатов.

8) Недостатки этого стремления.

9) Искусство должно быть современно. Нужно помнить, что история поймет непонятное.

10) Слабое отражение современности в нашем искусстве.

11) Слабое распространение искусства в прикладном виде.

Художники не любят служить промышленности. А это самый верный путь. Старые мастера.


В “Пиковой Даме”, в момент появления видения графини, в оркестре звучит гамма целых тонов.


Фауст


6 petits preludes pour le commençants

12 petits preludes

Врубель, Боттичели, Роден, Беклин, Бердслей

Риль, Баумбах

Доминант-аккорд

(квинт-секст-терц-кварт)

Читать:

Тэн. Чтения по искусству

Гюйо. Искусство с точки зр. соц.

Лессинг. Лаокоон

Либер. Ист. з. евр. литерат.

Юдин; Искусство в семье

Ап. Васнецов. Художество

Андрей Белый, Вяч. Иванов. Книга о новом театре

Уайльд

Ганслик. О музык. прекрасном

Верман. Ист. искусств

Миттер. Ист. живописи ХIХ в.

Гнедич. Ист. искусств

Новый журнал для всех (1902)

Чехов “Невеста”


Времени! Не хватает времени! Надо спать меньше! Где-то я прочитал, что Наполеон спал три часа в день.

Глава 4

Закрытый Чехов

(1974)

Шел одиннадцатый год их связи. Тенгиз сказал, что Чехова пора закрывать. Нора изумилась: зачем? Какой русский театр без Чехова? Но Тенгиз сказал, что давно к этому готов. И начал разбирать по косточкам “Три сестры”, неожиданно остро и убийственно. Он поднимал свои красивые, очень красивые руки, удерживал их в воздухе, а Нора ни одного отдельного слова не слышала, а как-то впитывала в себя целиком странные фразы, которые и пересказать было невозможно. Говорил по-русски он не совсем правильно, но исключительно выразительно. Акцент грузинский был довольно сильный, из-за него немного смещался смысл. И даже расширялся. Почему так происходило, Нора никогда не могла понять, но всегда радовалась, чувствуя, что дело не только в языке, но во всем строе мыслей человека другой земли и культуры…

– Скажи мне, почему они Эфроса закрыли? Правильные “Три сестры” он поставил! Бедные, их так жалко. До слез жалко! С девятьсот первого года эту пьесу всё поднимают и поднимают, всё выше, в небеса поднимают. Да? Я не могу больше это смотреть! Уже хватит, да? – свое длинное, с повышающимся хвостом “да” он просто обрушивал на Нору.

– Нора! Нора! Толстой говорил про “Трех сестер” – скверная скука! Лев Толстой что-нибудь понимал? Или нет? Все тоскуют! Никто не работает! В России никто не работает, в Грузии тоже, между прочим, не работают! А если работают, то с большим отвращением! Ольга, директор гимназии, это же отличная работа, начало века, женская гимназия, женское образование, начинают науку преподавать, не только вышивание и Закон Божий, появляются первые профессионалы, девочки-профессионалы! А ей скучно, Ольге, из нее по каплям силы и молодость выходят! Маша влюбилась от скуки в Вершинина, очень благородный, но очень глупый! Беспомощный! Что это за мужчина? Не понимаю! Ирина работает в управе, на телеграфе, бог ее знает где – работа скучная, утомительная, все плохо! Работать не хочет, в Москву хочет! Жалуются! Все время жалуются! А что, что они в Москве будут делать? Ничего! Потому и не едут! Андрей – ничтожество! Наташа – “шершавое” животное! Соленый – животное настоящее! А бедный Тузенбах – как можно жениться на женщине, которая совсем тебя не любит? Мусорная жизнь какая-то! Нора! Ты понимаешь, кто главный герой? Ну, понимаешь? Ну, думай! Анфиса! Анфиса главный герой! Нянька ходит и за всеми убирает! У нее жизнь осмысленная, Нора! У нее веник, швабра, тряпка, она стирает и моет, она убирает и гладит! Все остальные – дурака валяют и скучают. Им скучно! А кругом что? Начало века, да? Начинается промышленная революция, да, капитализм? Железные дороги строят, фабрики, заводы, мосты! А им в Москву хочется, только не могут до вокзала дойти! Ты поняла меня, да? Да?

Нора уже улетела далеко, она уже знала, что́ сейчас нарисует, что́ построит, знала, как Тенгиз будет радоваться тому, что она сразу, с места не сходя, все придумала, весь спектакль! Она уже видела Прозоровский дом, вскрытый, обнаженный, сильно вынесенный на авансцену – а справа, слева, кругом стройка, подъемные краны, вагоны едут по своим делам, и жизнь движется, скрежещет, какие-то гудки, сигналы… но в доме Прозоровых совсем, совсем не замечают этой деловой жизни, движения, преобразования, они бродят по дому, пьют чай, беседуют… только Анфиса таскает ведра, тряпки, выливает тазы… Отлично, отлично! Все герои тени, одна Анфиса плотная. Одеты все в кисею, в дым, и военные тоже полурастворенные. Анемия. Вымороченное пространство. Сад почти бесплотных душ. А оденет она всех в сепию, как на старых фотографиях, такие блеклые обесцвеченные одежды. Такое историческое старье! Да, конечно, Наташа Прозорова плотная, в теле. Густо-розовое платье, зеленый пояс! На фоне всеобщей сепии, бесцветно-бежевого, коричневатого… Это будет гениально!

Нора сказала – да. Тенгиз обхватил, смял, прижал к себе: Нора, мы сделаем такое, такое, чего не видели! И никогда не увидят! Нас, конечно, разорвут! Но мы сделаем! Будет лучшее из всего, что мы с тобой делали!

Два месяца они не расставались. Тенгиз репетировал. Чеховский текст, бытовой, обыденный, всегда насыщаемый режиссерскими тонкими подтекстами, дополнительными смыслами, превращался в автоматический лепет, а семейное вязкое пространство становилось сновидческим, как будто мечты и неосуществимые планы и были реальностью жизни, воздушным узором воображения. Театр теней! Но трудились в этом зыбком пространстве только двое – Анфиса со своей тряпкой и Наташа, прибирающая к рукам всю плоть жизни – комнаты сестер, дом, сад, местного городского начальника, весь доступный ей мир.

Тенгиз не раскрывал актерам своих убийственных планов, и они раз за разом произносили заезженный текст в скучном недоумении. Что и нужно было Тенгизу.

Жил Тенгиз у своей московской тетушки Мзии, вдовой пианистки, которая обожала его. Нора, по требованию Тенгиза, перебралась в ее квартиру в странном двухэтажном строении – чудом сохранившихся службах разрушенного имения, на задах Пушкинского музея. Мзия отвела им две крохотные комнатки во втором этаже, сама жила на первом, в большой комнате со старинным, неизмеримой глубины ледником под полом. Когда-то там держали все лето лед с реки, а теперь хранилась сырая гулкая пустота, закрытая дощатой крышкой.

В который раз Нора справляла с Тенгизом этот праздник – все границы и рамки сметались под напором работы и любви, невероятного подъема всех сил и способностей. Полнота и плотность жизни была изумительной, Нора теряла представление о прошлом и будущем, и все люди – близкие и друзья – исчезали до полного растворения. Раза два-три за эти два месяца Нора звонила матери. Звонить было сложно, обычно с Центрального Почтамта, с уведомлением, с ожиданиями, с плохой связью. Амалии приходилось ходить за три километра на почту, в переговорную. Но все равно обижалась, что Нора редко звонит, робко сердилась.

На самом-то деле все было давно и бессловесно расставлено: Амалия Александровна обожала своего Андрея Ивановича и с того времени, как он появился в ее жизни, отодвинула в сторону дочь. Этот пожар старческой, как полагала Нора, страсти пожрал весь мир – они уехали в Приокско-Террасный заповедник, родные места Андрея Ивановича, он устроился смотрителем, купили дом и завели там свой невыносимый для Норы рай. На этот раз мать пригласила Нору приехать к ним в деревню “со своим режиссером”, Нора пообещала. Обычно она не врала, но в этот раз ей неохота было тратить время на пустой разговор.

За неделю Нора сделала из ватмана прирезку, черновой макет сценического пространства, тщательно его собрала. Тенгиз, рассматривая подъемные краны, почти задевающие крышу Прозоровского дома, и нарисованные на заднике не то небоскребы, не то готические соборы, стонал от восторга. Спектакль возникал просто сам собой – проходила Анфиса перед еще закрытым занавесом, подтирала пол на авансцене, потом раздавался шум стройки, открывался занавес и все пространство сцены начинало жить преувеличенно-индустриальной жизнью: грохотал металл, визжали отбойные молотки, и двигались стрелы кранов. Потом стройка замирала, растворялась в воздухе, и проступал из-за светового занавеса дом Прозоровых… Утро… Накрытый стол… “Отец умер ровно год назад, как раз в этот день, пятого мая…”

На страницу:
4 из 11