Полная версия
Левая рука Бога
Смолокаменного покрытия здесь уже не было, только крупная белая щебенка, вбитая в желтую пыль. Пыльные палисадники с тусклой зеленью роз и сирени, приземистые деревья алычи, вцепившиеся в каменистую землю, сохнущие вишни с голыми тонкими ветвями. Частные дома.
Впереди, перекрывая даль улицы, поднимался крутой склон Колдун-горы.
Во дворе было тихо, отцовской «Нивы» не было. Улита тихонько закрыла калитку, прошла под навесом, увитым виноградом, поднялась на крыльцо.
– А папа маму увез, – сообщил Гордей, встретив ее в прихожей. Мальчик щурился на солнце, пробивающееся сквозь белые занавески, и задумчиво слизывал с пальцев зубную пасту.
Улита подхватила его на руки и понесла в ванную мыться.
– У мамы живот заболел, и папа повез ее в родительный дом, – рассказывал Гордей, пока девушка его оттирала и закутывала в полотенце.
– Родильный надо говорить. А Вера и Надя где?
– Спят они там, – махнул Гордей в сторону спальни. – Папа сказал, как придешь, чтобы покормила. Чтобы дала мне бананы, ананасы, овощи разные. А еще…
Тут Гордей перешел на шепот, округлил глаза:
– Еще конфеты!
– А ты пастой не наелся? – улыбнулась Улита.
Бананов не было, Улита дала ему кусок хлеба с посоленным маслом, включила дальновид. Попала на «Честное зерцало», и Гордей вперился в шар. Крутили «Долгую дорогу к храму», бесконечную рисованную ленту про паломничество маленького богомола в Оптину Пустынь. Гордей любил его. Папа подключил набор «Малиновый звон», там был только Первый новостной, военный канал «Ристалище», «Честное зерцало» для детей и общецерковный «Благовестник».
Улита чуть убавила звук, заглянула в родительскую спальню, где на кровати тихо сопели близняшки Надя и Вера. Разбросав пухлые ручки, они навалились друг на друга, обиженно оттопырили губки – и были как один человек, встретившийся со своим отражением. Улите всегда было немного странно смотреть на них, они были так похожи друг на друга, что это казалось неправильным.
«Интересно, кто у мамы будет – мальчик или девочка? – подумала Улита. – Хотя какая разница – няшек все равно ко мне переселят. А малыш с Гордеем будут с мамой. Вот Гордей обрадуется…»
«Няшки» – так называли Веру и Надю в семье все, кроме папы. Он всегда хмурился и требовал «должного именования, данного от Бога». Улита хихикнула, вспомнив папино серьезное лицо, круглые щеки, как он нервно пощипывает бороду, когда недоволен чем-то.
Пока его нет…
Улита юркнула в свою комнату, отгороженную тоненькой стенкой от родительской спальни. Узкая, как чехол для дешевого голосника, с одним-единственным квадратным окошком в торце. Кровать, стол, старый настольный умник, пять икон и книги – на всю длинную стену. Улита закрыла дверь, задвинула щеколду. Бросила сумку в угол.
Одним легким движением она коснулась умника, вывела его из спящего состояния. Вдела беспроводные наушники-вкладыши, надела старые очки. Папа думал, что она их выкинула, «бесовскую заразу». Как же!
Быстро, привычными движениями открыла скрытую папку, запустила самоучитель.
«Танго. Урок номер три, – шепнул невидимый собеседник. – Вы готовы?»
Улита улыбнулась.
Встала посреди комнаты.
Картинка замерцала, комната исчезла, вокруг встал танцевальный зал – столики по кругу, оркестр на помосте, приглушенный свет, высокие окна, сквозь которые в зал призрачным апельсином вкатывается аргентинская луна.
Первые звуки бандонеона сдвинули ее с места, Улита закружилась по комнате, четко обходя углы и выступы, как заключенный, который изучил свою камеру до мелочей за годы жизни.
– Раз-два-три, шаг и поворот. Раз-два-три, скольжение.
Косынка слетела на пол, Улита танцевала все быстрее, она обхватывала воображаемого партнера, улыбалась его невидимому лицу, отворачивалась, кусая губы, и поворачивалась к нему вновь.
– Раз-два-три, ганчо!
– Улита, ты там? Что ты там делаешь?! – в дверь громко постучали. – Открой немедленно!
Улита сорвала очки, зашвырнула под кровать, метнулась к умнику, закрыла самоучитель. Подскочила к двери и отомкнула щеколду.
Вошел отец, вдавил ее животом в комнату. Из-за его спины накатывал рев Гордея – тоскливый, на одной ноте.
– Опять прячешься?! – с порога завелся отец. – Мама в роддоме, Гордей до сахара добрался, с банкой в обнимку на столе сидит, а ты закрываешься?!
– Папа, я…
– Сколько можно говорить – не смей закрываться! Ты чем тут занимаешься?
– Я уроки делала…
– Врешь! – отец скрипнул зубами, развернулся, ушел. Улита бросилась на кухню: Гордей сидел под столом и орал во все горло. На щеке вспухал красный след.
Отец прошел в ее комнату с ломиком, в два удара сорвал щеколду. Улита даже с пола подняться не успела, так и застыла с Гордеем на руках.
– Не понимаешь по-людски, будешь жить с открытой дверью! – подытожил отец Сергий. – Слово отца – закон, а ты запираться решила.
Он сел, бросил фомку на стол. Отдышался, грузный, утер лоб подрясником.
– Разве так можно? – вздохнул он. – У мамы осложнения, сказали, что не меньше недели надо лежать, а ты же знаешь, как у нас лечат – раз-два и на выписку. Еле договорился. Я же с ног сбиваюсь ради вас, а от тебя никакой помощи! Думаешь, мне в храме дел мало? Совести у тебя нет, Улита! Да уйми ты его! – грянул отец Сергий кулаком по столу. Гордей зарыдал еще громче, Улита прижала его голову, зашептала что-то сбивчивое, утешительное, хотя внутри у нее все ходило ходуном.
Она смотрела на отца, на его толстые руки, на живот, обтянутый черным подрясником, на клочковатую седую бороду, на короткие пальцы.
«Не могу, – подумала она. – Слышать его не могу».
На глаза попалась фомка, Улита переключилась на нее, на ее ребристую рукоять, зазубренное навершие… Прижалась к Гордею, закачалась вместе с ним.
– Давайте помолимся о здравии непраздной Елены, – вздохнул отец. – Вставайте.
Улита поднялась, потянула Гордея.
– Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое…
Улита шептала слова молитвы, держала брата и смотрела на иконы.
Спас-Вседержитель, Богородица, Ангел-Хранитель.
Ангела написала мама. Он стоял на синем облаке и смотрел чуть в сторону, не на нее. В этот раз ей чудилось, что ноги у него в движении, словно он тоже танцует.
* * *Катя шла, шептала про себя очередное, пришедшее по рассылке, Хельгино.
Море было ласково ко мне.Выходил из него витязь в броне…Она пробиралась тенистыми дворами, мимо сохнущего белья на проволоке, срезала путь и шла под самыми окнами, переступая через окурки и высохшее собачье и человеческое гуано.
…В чешуе, как жар, звал с собой,Говорил – на дне тьма и покой,Идем со мной.Она бы пошла, наверное.
За окнами длила себя каждодневная жизнь. На третьем этаже разгоралась привычная свара, женщина уже перешла на матерный визг, мужик угрюмо басил, отбивался. На первом жарилась на плите яичница, в стареньком, еще плоском дальновиде мелькала судебная постановка. Очередной внутренний враг, пойманный с поличным, каялся на строгом народном суде. В каждом окне все разное и все одинаковое. Катя слабо улыбалась котам и фикусам и шла, прошивала собой, как иглой, густеющую темноту.
Она чувствовала себя сталкером, проводником в этой сумеречной области старых посадов на Кутузовской. Каждый год говорили, что эти трехверховые домики вот-вот снесут с их тыквами, кабачками и подсолнухами в палисадниках, с корявыми лозами винограда, заплетающими подъезды, с их розами и крокусами, с двухверховыми пристройками к домам, какие нахальные обитатели Кутузовской самовольно соорудили в лихие девяностые прошлого века, вцепились и до сих пор не отдают, несмотря на все усилия властей.
Каждый год городской голова обещает смести этот рассадник болезней, оплот ветхого жилья, и переселить жителей в удобные посады. Куда-нибудь подальше от городской средины, на Дикое поле, например.
Пока обещаний ни один голова не сдержал.
В подъезде было темно. Пахло сырой штукатуркой и кошачьей мочой. Катя прошла, не включая свет – все равно проводка перегорела, а починят ее, наверное, никогда. Она и с выколотыми глазами могла сказать – от вытертого железного уголка, какой вместо порога, четыре шага до лестницы. Справа – приоткрытая дверь в подвал, оттуда дышала влажная прелая темнота, душная и липкая. Оттуда выходили кошки и котята, старые кошки туда уходили. Подвал принимал кошачьих стариков и рождал кошачьих младенцев. У двери – блюдо с высохшими селедочными головами и потрохами хамсы. Катя и на том свете бы вспомнила запах этого подъезда – острый, душный, домашний.
Четыре шага до лестницы, побелка отлетает под пальцами. Вторая дверь на площадке. Коврик перед входом, приросший к полу. Деревянная дверь, крашеная густой коричневой краской – Катя даже в темноте ощущала этот цвет, цвет тоски и беспросветности.
Она открыла дверь тихо-тихо, как вор, прокралась в прихожую. Липкое покрытие прилипало к подошвам. Не разуваясь, прошла к себе.
Дверь в мамину комнату была закрыта, из-за стены доносился тонкий, с присвистом, храп. Катя могла бы орать и прыгать, все равно бы мама не очнулась. Пока не проспится, ее не разбудить.
И где она умудрилась угоститься? В доме ни копейки.
Катя села у окна, надвинула наушники. Отдернула штору – в пыльное стекло упирал шершавые ветки абрикос.
Скорей бы цветень наступил, тогда он распустится. Потом ударят заморозки, и весь цвет облетит. Каждый год одно и тоже.
Катя включила игрун, player, она его предпочитала так называть. У нее он был совсем старенький, древний. Тогда они выпускались как отдельные устройства.
Но играл исправно.
…Мама проснулась уже к вечеру, принялась возиться на кухне, греметь посудой. Зашкворчало на сковороде масло, потек запах жареной рыбы. Потом мама принялась шаркать под дверью – туда-сюда. Катя принюхалась, в животе заныло. После школьного обеда она ничего не ела.
Откуда мама еду взяла? У кого денег заняла?
Наконец мама провозгласила:
– Есть иди.
– Не хочу, – так же громогласно заявила Катя.
Мама затихла. Походила туда-сюда. Постучалась.
Катя открыла дверь.
– Чего?
– Курочка по зернышку клюет, а сыта бывает? – хитро поинтересовалась Алена Дмитриевна. – Иди, я мойвы купила, пожарила.
Катя всерьез забеспокоилась. До дожитного пособия у мамы было еще десять дней, обычно она в это время была злая и трезвая. Катя в это время ходила на цыпочках и дома только ночевала.
А тут мойва, помидоры, свежая буханка хлеба. Не к добру.
Катя села за стол, осторожно тронула вилкой серый, румяный по краям кусок мойвы, исходящий жарким паром. Разломила горбушку – свежую, она с изнанки проминалась под пальцами, а корка хрустела и осыпалась твердыми крошками.
Есть хотелось жутко.
Мама села напротив, сложила локти, уставилась расплывчатыми пьяными глазами. По лицу ее бродила нелепая улыбка.
– Как в школе дела?
Катя поперхнулась.
– Да нормально. Ты чего вдруг?
Мама поджала губы:
– А что, матери уже и спросить нельзя?
Катя промычала, вгрызлась в рыбу. Оторвалась она от тарелки, только когда подчистила до блеска.
– Вкусно! – вздохнула она. – А ты где деньги взяла?
– А у тебя в комнате прибиралась и нашла, за обоями, – беспечно махнула рукой мама.
Катя уронила вилку, метнулась в комнату. Вывалилась оттуда с белым лицом, вцепилась в линялый мамин халат:
– Где они?! Ты что… Ты мои деньги украла?!
Мать отпихнула ее.
– Какие твои деньги! – заверещала она. – Откуда у тебя деньги, соплюха!
– Воровка!
– Ты как с матерью разговариваешь, дрянь!
Катя отбила ее слабую пощечину, размахнулась… и опустила руку. Ноги ее не держали.
– Ненавижу! – она судорожно схватила воздух, в груди жгло, кололо и билось. – Ненавижу, все это ненавижу. Этот город, жизнь, тебя… Да уйди ты от меня! Это никогда не кончится, я тут как в могиле! Как будто умерла уже!
– И нечего реветь! – неуверенно кричала мама. – Что ты сопли распустила? Это же надо, денег для родной матери пожалела, да я тебя выкормила! Выносила! На руках! Последнее отдала!
Ее крики становились все тише, мама беспомощно топталась рядом, носки у нее совсем распустились и сползли на костяшки. Катя смотрела на дырявые тапочки, на синие вены на ее ногах. Все расплывалось в глазах.
– Кать, да возьми ты их, – в руки ей упали смятые бумажки. – Черт с ними, с этими деньгами проклятыми, еще заработаем. Знаешь, как говорится – разве мы не суворовцы, разве мы не орлы?
– Да какая разница, все это бесполезно, – устало сказала Катя. Злость еще ворочалась внутри, как разбуженный дракон, укладывала свои бесконечные кольца, неохотно гасила пылающие глаза.
Но деньги она взяла.
Глава девятая
Ярослав пересек мост пешком. Он любил ходить, не хотел трястись в рабочей разъездной, которая развозила дольников по средине города, распыляла их, как рабочих пчел, по огромному улью города.
Там, откуда он шел, – лавки, трактиры, рынки, частные казны, набережная. Там хоромы городского головы с пустым квадратом площади, в центре которого подслеповато щурится гранитный Гатин. Там Бугры с их особняками, там новые посады в Пшеде, где поднимаются башни многоверховых домов. Там жизнь.
А в их стороне – пристав, причалы, железнодорожное приемище с бесконечными сплетениями путей, на которых дремали стада ржавых возов-вагонов. Там два громадных здания хлебохранилища – новое, блестящее и старое, из темного кирпича, с выбитыми стеклами в узких высоких окнах, поросшее уже вплоть до крыши веселой цепкой зеленью.
В провалах между огороженными новенькими заборами закрытыми областями, опутанными колючкой и дальнобойными светилами, в пустотах между шестерней и валов огромного приставного механизма жила Федотовка. Одноверховые домики упрямо прорастали сквозь смолокамень и щебень, как бурьян. Древние, позапрошлого века хаты жались друг к другу, но каждая выхватывала под себя клочок двора, скудной каменистой земли на пологом склоне хребта. Хаты перемежались добротными, советского времени белокирпичными домами, сейчас просевшими уже, иссеченными ежегодной борой, которая холодными языками текла с горы. Ближе к Туапсинскому тракту вставали старые рабочие посады, трехверховые дома, которые в советское время строили для рабочих пристава и растворных заводов, вгрызавшихся в горный склон.
Межу в конце моста он миновал, как тень, сыскари даже не повернулись в его сторону. Их интересовали машины, а с дольника-пешехода, кроме пробы мочи, взять было нечего.
Поговаривали, что скоро в Суджуке введут пропускную систему, как в Москве и Питере, чтобы дольники не шлялись в нерабочее время по средине, а сидели у себя в посадах.
Но это вряд ли. Даже в Краснодаре такое межевание еще не ввели, а уж в Суджуке… Застройка старая, народ за свои хоромки держится – не оторвешь, город как банка машинодела – все вперемешку, болты, гайки, шурупы, свечи зажигания, прокладки, винты, все не на своем месте, а как упало. Какое уж тут межевание.
Ярослав шел мимо длинных домов в пятнах обвалившейся штукатурки, обнаживших ветхие жилы деревянной обрешетки. На заваленных балконах сушилось белье. Вдоль дорог истлевали остовы машин – разутые, разобранные до скелета, брошенные владельцами во время Бензомора, когда ввели доли на отпуск топлива. Уже лет семь прошло, с бензином полегче стало, да и братский Китай помог с переводом машин на водородную силу – безопасные, бесшумные, китайские двигатели стояли теперь во всех возках и машинах. Ярослав шел мимо крохотных дворов, заплетенных виноградной лозой, в которых – поверх деревянных заборов, выкрашенных серой и зеленой краской, – он видел привычный хлам – ржавые холодильники, скелеты кроватей, доски, кирпичи, посуду, стоптанную обувь.
Все эти вещи, как в замедленной записи, казались Ярославу следами бесшумных взрывов. В каждом дворе взрывалась жизнь чьей-то семьи, каждая картинка – месяц, а то и год, осколки ползли сквозь тягучий воздух, пока внезапно не кончалась пленка.
Их домик был в самом конце улицы, дальше над ними поднимался крутой склон горы с зеленеющей травой. По склону вилась пыльная серая дорога, уходила на перевал, ползла по пологому хребту. Каждый раз, когда Ярослав смотрел на нее, лениво думал, что когда-нибудь поднимется по ней, будет толкать гору ногами, будет топтать ее загривок, с которого каждый год по ним прямой наводкой бьет бора.
«В выходные схожу», – подумал Ярослав, толкнул калитку. Вошел в дом.
Мама шила. Вытащила старую машинку и что-то яростно строчила – как из пулемета расстреливала рубашку. Лампа стояла почти впритык, но мама все равно пригибалась, в упор разглядывала стежки.
Ярослав тронул ее за плечо.
– Ярик, – Елена Андреевна подняла красные глаза.
– Ма, ты чего? – Ярослав поглядел на рубашку. Откуда она ее вытащила, ей сто лет в обед.
– Из школы звонили, ты ушел до вечерней проверки, – сказала мама. – Ты соображаешь вообще?
Юноша сел рядом.
– Слушай, ма, какая разница?
– Да такая, что придет СОД! Запишут тебя как нарушителя! А у тебя такой хороший гимнасий, тебе так повезло, что ты по испытаниям туда попал! Я до сих пор не верю. А ты не ценишь!
– Не страшно, – хмыкнул Ярослав. – У нас позавчера один парень от казачьего разъезда удрал. И ничего – поругали и оставили. А тут проверка…
– Ой, не знаю, не знаю, – покачала головой Елена Андреевна. – Ты уж там учись, Ярик, такая возможность… Мне ваша классная сказала, что у тебя плохо все с учебой. Ты умный мальчик, я знаю. Ты же что угодно починить можешь, почему ты не учишься?
– Да все равно испытание не пройду, – беспечно сказал Ярослав. – На черта жилы рвать?
– Кто сказал, что не пройдешь? – вспыхнула Елена Андреевна. – У нас в стране каждому дается шанс! Если хорошо учиться, можно и зарплату поднять, и по службе продвинуться.
– Ну сдам я испытание, и что? – пожал плечами Ярослав. – Потом на Севере работать? Лед колоть для европейцев?
– А что, тоже работа, – воскликнула мама. – Вода всем нужна! Заработаешь, на Севере заработки хорошие. Вон сколько народу туда едет.
– Я там дуба дам, – заметил сын. – Нет, ма, я как-нибудь закончу девятый и пока. Отчалю!
– Господи, что же ты будешь тогда делать? – всплеснула руками мама.
– У Армена работать буду, он обещал взять на срочный договор, – уверенно сказал Ярослав. – В серую платить будет, но я пойду в училище, доучиваться. Так что тунеядцем не буду.
Елена Андреевна вздохнула.
– Не знаю, Ярик… Боюсь я.
– Чего?
– Да всего боюсь. Армен твой мне не нравится, всякая шваль в его мастерской ошивается. Боюсь, что ты… что с тобой будет…
Ярослав жестко сказал:
– Это не шваль, мама, это заказчики. Они деньги приносят. Армен правильный мужик. А насчет остального – ты не бойся, я не такой дурак, как отец. В тюрьме мне делать нечего.
Мама отвернулась, Ярослав поморщился. Опять про этого вспомнили, сколько раз зарекался про него не говорить. Гонишь его из головы, а он все равно возвращается.
– Ты чего строчить принялась? – спросил он. – Тебе же вредно, глаза напрягать нельзя.
– Я же говорю, из школы звонили. У тебя учебная поездка завтра, а ты прогуливаешь. – Елена Андреевна прищурилась, посмотрела на рубашку. – Вот. Рукав застрочила и все пуговицы пришила.
Ярослав взял рубашку, провел пальцем по белой ткани, по неровно пришитым пуговицам. Прокашлялся.
– Да, ма, отлично все.
И тут до него дошло.
– Какая поездка?!
– Сказали, завтра в девять быть у школы и не опаздывать, – сказала мама.
– Вот черт, – сказал Ярослав. – Опять потащат в какой-нибудь музей.
Глава десятая
Аслан еще раз перечитал сообщение.
«НАМ НАДО ПОГОВОРИТЬ»
И о чем? Чего Жанке еще надо? Разошлись, значит все. Он бы и не стал отвечать, если бы не Локотькова. Верная подруга, приперла его к стене в школе и давай стыдить. Дескать, он поговорить с девушкой боится.
Времени просто жалко. Но если Жанке уж так приперло…
«Вернуться хочет, – подумал Аслан. – Поняла, что потеряла, дура».
Аслан оглянулся. Никого. Дружинники прошли десять минут назад, а казачьих разъездов здесь не бывает. Он вытянул из кармана сигаретницу. Вынул сигарету, сорвал обертку. На воздухе сработал самоподжиг, вверх потянулся тонкий дымок.
Юноша с удовольствием втянул запах. Настоящий табак, никакой искусственной дряни вроде сладкодыма. Он бы курил трубку, но это слишком дорого. К тому же отец почует.
А эти почти без запаха.
«И где Жанку носит?» – он раздраженно оглядел пустой вечерний парк.
И чего она тут встречу назначила? По набережной могли бы пройтись, например.
Аслан потер ноющее плечо – москвич хорошо ногой влепил. Молодец, выкрутился. Все честно – продержался с мячом на брусьях до конца «тихого часа», они его так оттуда снять и не смогли. А за полминуты до конца Денис просто отправил мяч в кольцо – и попал!
Аслан потянулся. На борцовском ковре он бы показал этому прыгуну.
– Привет.
Жанка стояла у качелей, смотрела темными глазами. Первое, что заметил Аслан с самого начала, с первой их встречи – эти глаза. Они тревожили и притягивали, хотелось смотреть на них постоянно. Крупные, темные, блестящие как вишни, он мог взять карандаш и, не глядя на ее лицо, начертить по памяти идеальный, как миндальное зерно, контур.
– Опаздываешь, – хмуро заметил юноша. – Чего хотела?
Жанка села в качели – старые качели на двоих, такой сварной барабан из труб, подвешенный на ободе, в нем две скамейки. Жанка забилась на одну, как птица в скворечник, сжалась.
– Чего молчишь?
Аслан вздохнул, залез на качели, сел напротив. На таких качелях они в первый раз поцеловались. И что, она думает, это что-нибудь изменит?
– Эй, так и будешь молчать? – он шутливо стукнул ее по коленке. – Зачем позвала?
Плечи ее дернулись, она повернула лицо в синюю темноту. Аслан покусал губу, потянулся, провел по волосам. Черные, блестящие, искрятся при свете фонарей, прилипают к ладони. Он пробежал пальцами по ее лицу – легко, раз-два-три, как будто отрабатывал гаммы на пианино. Растер влагу между пальцами.
– Вот ты глупая, да? – сказал Аслан. – Позвала, а сама сидишь, ревешь и сказать ничего не можешь. Я тебе говорил, что так будет? Что ты гордая слишком? А ты…
– Я беременна, – глухо сказала Жанна. Рука у Аслана будто онемела.
– Уверена?
Жанка кивнула.
Аслан соскочил с качелей, заходил по площадке.
– Погоди, погоди, – забормотал он. – Погоди, как беременна…
У него было странное чувство, что ничего не изменилось, а мир перевернулся. Словно где-то в горах прорвало плотину, и к ним несется поток грязи и камней, и убежать невозможно, и она вот-вот накроет, совсем близко, а здесь тишина, здесь все как обычно. Но на самом деле ничего уже нет, все сметено, все живет в долг.
– Ты точно уверена?
– Я три раза проверяла, – шмыгнула носом девушка.
– А как? – тупо спросил Аслан. – Ты что, пошла в лечебницу?!
– Для этого тесты есть, – сказала Жанка. – Так их не купить, но достать можно.
– А… – Аслан потер затылок, потом решился.
– А срок какой?
– Какой надо срок, – Жанна утерла глаза, посмотрела на него. – Боишься, что не твой?
– Я боюсь? Я ничего не боюсь! – разозлился Аслан. – Язык прикуси, да? Откуда я знаю, с кем ты гуляла после меня?
– Ни с кем я не гуляла, сам знаешь! – завелась Жанка. – Дома сидела, блевала. Понять ничего не могла, пока Катька тесты не принесла.
– Она что, знает? – Аслан замер. – Ты кому еще растрезвонила, дура?!
– Вот ты задергался. Боишься, папа твой узнает?
– Слушай, женщина, замолчи, – взвился Аслан. – Иначе плохо тебе будет, клянусь.
Жанна замолчала, но все смотрела на него своими оленьими глазами, лицо ее белым овалом таяло в сумерках – Аслан подошел, запрокинул голову и поцеловал ее.
– Не волнуйся, – шепнул он. – Разберемся. Не бойся. Может быть…
– Что?
– Ну, ты знаешь… можно… говорят… можно убрать его. За деньги. Я узнаю…
Жанка прижалась к нему лицом, заплакала.
– Я не хочу. Не хочу.
Она подняла лицо, потянулась к нему.
– Он маленький, мне его жалко. Он же твой…
– О чем ты вообще? – Аслан оттолкнул ее. – Вас не разберешь. Чего тебе надо? Это все просто, говорят, зуб вырвать больнее. Главное, деньги достать.
– Он не зуб, он твой ребенок, – глухо сказала Жанка. – Не буду.
– Совсем дура, да?! – Мацуев чувствовал, как внутри разгорается злость – на эту бестолковую Жанку, на этого ребенка. Откуда он взялся, почему сейчас?
Отец… если отец узнает. Нет, не узнает.
Аслан шагнул к ней, крепко взял за руки.
– Не буду, не хочу, не буду, – повторяла она. – Не буду. Он мой, ясно? Мой!
– Тихо, тихо!