Полная версия
Лавандовая комната
Умение слушать молча – залог успешного определения параметров души.
Анна работала в агентстве телерекламы.
– В одной команде с мерзкими типами, срок годности которых давно истек и для которых женщина – это нечто вроде гибрида кофеварки и койки.
Она каждое утро включала три будильника, чтобы вырвать себя из зверских объятий тяжелого, депрессивного сна. И принимала обжигающе горячий душ, чтобы как следует разогреться перед холодом наступающего дня.
Ребенком она питала особую слабость к толстым лори, маленьким, вызывающе неторопливым зверькам с постоянно мокрым носом.
Из одежды предпочитала красные кожаные шорты, приводившие ее мать в ужас.
Ей часто снилось, что она, в одной ночной рубашке, на глазах у мужчин, имевших для нее особое значение, погружается в зыбучий песок. И всем, всем им нужна была только ее рубашка. Ни один из них не помог ей выбраться из ямы.
– Ни один не захотел мне помочь, – повторила она с горечью, тихо, словно обращаясь к самой себе. – Ну как? – спросила она затем, посмотрев блестящими глазами на Эгаре. – Я очень глупая?
– Не очень, – ответил он.
Последней серьезной книгой, которую Анна читала – еще в студенческие годы, – была «Слепота» Жозе Сарамаго. Она привела ее в состояние полной растерянности и недоумения.
– Неудивительно, – сказал Эгаре. – Эта вещь не для тех, кто только начинает жить. Она для среднего возраста. Для тех, кто спрашивает себя: на что, собственно, ушла первая половина жизни, черт бы ее побрал? Кто уже научился отрывать взгляд от носков своих ботинок, которыми с таким усердием отмерял шаги, не заботясь о том, куда они его так бодро и весело ведут. Будучи слепым, хотя имел глаза. Басня Сарамаго нужна лишь зрячим слепцам. Вы, Анна, еще можете видеть.
Потом Анна больше не читала. Она работала. Слишком много, слишком долго. Она копила в себе усталость. До сегодняшнего дня ей ни разу не удалось привлечь на съемки рекламы моющих средств или детских памперсов ни одного мужчину.
– Реклама – это последний бастион стариков, – заявила она Эгаре и благоговейно слушавшему Жордану. – Она для них даже важнее, чем армия. Только в рекламе мир сохраняет еще некий порядок.
После всех этих признаний и заявлений она откинулась на спинку кресла.
«Ну что? – выражало ее лицо. – Меня еще можно вылечить? Не бойтесь сказать мне правду, какой бы жестокой она ни была».
Ее ответы ни в коей мере не влияли на выбор книг Эгаре. Они были нужны ему, чтобы лучше узнать ее речевые привычки, голос, его диапазон.
Эгаре собирал «трассирующие» слова, вспыхивавшие сигнальным пунктиром в потоке общих фраз. Они показывали, как эта женщина видела, чувствовала, обоняла и осязала жизнь. Что для нее было важно, что волновало ее и как ей жилось в последнее время. Что она хотела спрятать под толщей слов. Боль и тоску.
Мсье Эгаре выуживал эти слова из ее речи. Анна часто говорила: «Это не было запланировано», «Это не входило в мои расчеты». Она говорила о «бесчисленных» попытках и «кошмарах в квадрате». Она жила в математике, в ее культурной среде не было места иррациональности и каким бы то ни было оценкам. Она запрещала себе судить о вещах и явлениях, руководствуясь интуицией, и считать невозможное возможным.
Но это была лишь часть того, что Эгаре удавалось расслышать и запомнить, – то, что делает душу несчастливой.
Была еще одна часть. То, что делает душу счастливой. Мсье Эгаре знал, что свойства, характер вещей, которые человек любит, тоже определенным образом окрашивают его речь.
Мадам Бернар, владелица дома № 27, переносила свою страсть к тканям на дома и людей. «У него манеры – как неглаженая нейлоновая рубашка», – была одна из ее излюбленных фраз.
Пианистка Клара Виолет широко пользовалась музыкальными категориями: «Малышка Гольденберг играет в жизни своей матери всего лишь третью скрипку».
Бакалейщик Гольденберг видел мир через вкусовые ощущения, он мог назвать характер человека «протухшим», а повышение по службе – «перезрелым». Его «малышка Брижит», та самая «третья скрипка», любила море, как магнит притягивающее чувствительные натуры. Макс Жордан сравнил эту четырнадцатилетнюю красавицу с «видом на море со скал Кассиса» – «такая же глубокая и далекая». «Третья скрипка», конечно же, была влюблена в писателя. Еще совсем недавно Брижит хотела быть мальчишкой. Теперь ей не терпелось стать женщиной.
Эгаре давно уже собирался принести Брижит книгу, которая стала бы для нее спасательным островом в море первой любви.
– А вам часто случается извиняться? – спросил Эгаре Анну.
Женщины всегда чувствуют себя более виноватыми, чем есть на самом деле.
– Вы имеете в виду: «Извините, я еще не договорила»? Или скорее: «Извини, что я в тебя влюблена и у тебя со мной будут одни неприятности»?
– И то и другое. Любой вид извинений. Вполне возможно, что вы привыкли чувствовать себя виноватой за то, чем вы являетесь и что собой представляете. Часто не мы придаем определенный смысл или особое звучание словам, а, наоборот, слова, которые мы постоянно используем, накладывают определенный отпечаток на нас.
– А вы странный продавец книг. Вы это знаете?
– Да, я это знаю, мадемуазель Анна.
По просьбе Эгаре Жордан стал дюжинами таскать книги из «Библиотеки чувств».
– Вот, моя дорогая. Романы от упрямства, руководства по перестройке мышления, стихи для укрепления чувства собственного достоинства.
Книги о мечтах, о смерти, о любви и о жизни, подчиненной творчеству. Он клал к ее ногам мистические баллады, старые суровые истории о безднах, падениях, опасностях и предательстве. Вскоре Анна уже сидела среди стопок книг, как женщина в обувном магазине среди хаотичного нагромождения картонных коробок.
Эгаре хотел, чтобы она почувствовала себя как в гнезде. Чтобы она осознала бесконечность открывающейся в книгах вселенной. Этот источник никогда не иссякнет. Книги никогда не перестанут любить читателя. Книги – незыблемая скала в зыбучих песках непредсказуемого. В жизни. В любви. После смерти.
А когда на колени к Анне взгромоздилась Линдгрен и с мурлыканьем стала устраиваться поудобней, тщательно укладывая каждую лапку, эта измотанная работой, неудачно влюбленная, живущая с постоянным чувством вины сотрудница рекламного агентства блаженно откинулась на спинку кресла. Ее приподнятые плечи обмякли, судорожно сжатые кулаки разжались, черты лица разгладились.
Она читала.
Мсье Эгаре наблюдал, как то, что она читала, словно придавало ей изнутри четкий контур. Он видел, что Анна открыла в себе некий резонатор, реагирующий на слова. Она уподобилась скрипке, которая учится играть сама на себе.
В груди мсье Эгаре что-то больно защемило при виде этого маленького счастья Анны.
Неужели нет такой книги, которая и меня самого научила бы играть мелодию жизни?
7
Направив стопы на рю Монтаньяр, мсье Эгаре задался вопросом, как могла воспринимать эту тихую светлую улицу, затерянную посреди нервной сутолоки Маре[11], Катрин. «Катрин… – пробормотал он. – Кат-рин…»
Произносить ее имя было совсем легко.
Странно. Удивительно.
Может, дом № 27 был для нее постылой ссылкой? Может, она видела мир сквозь позорное клеймо, которое выжег в ее душе бывший муж, – через это «ты мне больше не нужна»?
В эти места редко забредал кто-нибудь, кто здесь не жил. Дома здесь были невысокие, не больше шести этажей, каждый фасад имел свой собственный приглушенный пастельный цвет.
На рю Монтаньяр обосновались парикмахерский салон, кондитерская, винный магазин и алжирская табачная лавка. Остальные дома занимали квартиры, маленькие частные клиники и офисы.
На перекрестке в виде маленькой площади с круговым движением возвышалось «Ty Breizh», бретонское бистро с красной маркизой, славившееся своими нежными ароматными галетами.
Мсье Эгаре положил перед официантом Тьерри электронную книгу, презентованную ему одним заполошным издательским агентом. Для такого заядлого читателя, как Тьерри, который норовил сунуть нос в книгу даже между двумя заказами и уже нажил себе искривление позвоночника под тяжестью вечно набитого книгами рюкзака, такая штука была изобретением века. А для книготорговца – лишний гвоздь в крышку его гроба.
Тьерри предложил Эгаре рюмку ламбига, бретонского кальвадоса, но тот отказался.
– В другой раз, – сказал он.
Он говорил это каждый раз. Эгаре не употреблял алкоголя. Больше не употреблял.
Потому что, когда он пил, он с каждым глотком все шире открывал ворота шлюза, на которые давил мощный, пенящийся поток мыслей и чувств. Ему было хорошо знакомо это состояние. Он тогда пробовал пить. Это было время разбитой мебели.
Но сегодня у него была особая причина отказаться от угощения Тьерри: ему не терпелось отнести мадам Катрин «книги, чтобы плакать».
Рядом с «Ty Breizh» над тротуаром нависла зелено-белая маркиза продуктовой лавки Жозюэ Гольденберга. Гольденберг, заметив Эгаре, преградил ему дорогу.
– Мсье Эгаре, скажите… – начал он смущенно.
О боже! Неужели он сейчас опять пристанет со своим порно?
– Я по поводу Брижит. По-моему, девочка становится… э-э-э… так сказать… женщиной. А это чревато определенными проблемами. Вы меня понимаете? У вас нет от этого какой-нибудь книги?
К счастью, на этот раз, видимо, обойдется без «мужского разговора» о порнолитературе. Сегодня Гольденберг выступает всего лишь в роли отца, приведенного в отчаяние половым созреванием дочери и измученного вопросом, как грамотно провести с ней разъяснительно-воспитательную беседу, пока она не попала в руки какому-нибудь «умельцу».
– А почему бы вам не сходить в школу и не поговорить с учителями?
– Ну, не знаю… Может, это все-таки лучше сделать моей жене, а?..
– А вы сходите вдвоем. Приемные часы – первая среда месяца, в двадцать часов. После этого вы могли бы где-нибудь поужинать вдвоем.
– Я?.. С женой? С какой стати?
– Она наверняка была бы рада.
Мсье Эгаре пошел дальше, не дожидаясь, пока Гольденберг подведет научную базу под свое нежелание следовать его совету.
Впрочем, он сделает это и без него.
Можно не сомневаться, что в ближайшую первую среду месяца в школе, как всегда, будут сидеть одни матери. Да и тех мало интересует проблема просвещения пубертирующего потомства. Большинству из них нужны скорее воспитательно-разъяснительные книги для мужчин, в которых бы представителям сильного пола объяснялось, где у женщин низ, а где верх.
Эгаре набрал код на входной двери дома и вошел в подъезд. Не успел он сделать и нескольких шагов, как из своей «ложи» консьержки выкатилась мадам Розалетт с мопсом под мышкой.
Придавленный мощным бюстом Розалетт, мопс всем своим видом выражал недовольство.
– Мсье Эгаре! Наконец-то вы пришли!
– О, у вас новый цвет волос, мадам? – ответил он, нажимая кнопку вызова лифта.
Она коснулась красной, натруженной на уборке рукой вавилонской башни на голове:
– Это «испанская роза». Чуть темнее, чем «дикая вишня». Но оттенок, по-моему, более элегантный. И как вы всегда все замечаете! Да, так вот, я должна вам кое в чем признаться.
Она возбужденно захлопала глазами. Мопс аккомпанировал ей ритмичным пыхтением.
– Если это тайна, мадам, я обещаю забыть ее в ту же минуту.
У Розалетт было особое пристрастие: она любила наблюдать привычки, неврозы и интимные подробности жизни своих сограждан, оценивать их по собственной шкале порядочности и со знанием дела доводить добытую информацию до сведения других сограждан. С особым размахом.
– Ах, перестаньте! В общем-то, меня мало волнует, будет ли мадам Гулливер счастлива с этими молодыми мужчинами или нет. Нет-нет. Дело в том, что… понимаете, тут у меня… книжка…
Эгаре еще раз нажал кнопку вызова лифта.
– …которую вы купили у другого книготорговца? Так и быть, прощаю вас, мадам Розалетт.
– Хуже! Выудила из корзины уцененных книжек на Монмартре, за пятьдесят сантимов! Но вы ведь сами говорили, что, если книжке больше двадцати лет, красная цена ей – пара сантимов. Да и то это будет чистая благотворительность – чтобы спасти ее от растопки камина.
– Правильно. Говорил.
Ну где же этот подлый лифт?
Розалетт подалась вперед, и ее кофейно-коньячное дыхание смешалось с дыханием мопса.
– Но лучше бы я этого не делала! Эта история с тараканом – жуть! Как мать гонялась с веником за своим собственным сыном. Фу, гадость! У меня после этого несколько дней была мания уборки. Он что, всегда так пишет, этот мсье Кафка?
– Вот видите, вы сразу все поняли, мадам. Другим для этого требуется десять лет учебы.
Мадам Розалетт улыбнулась, не совсем уверенная, что поняла смысл комплимента, но все же довольная.
– Ах да, лифт не работает. Опять застрял, где-то между Гольденбергами и мадам Гулливер.
Это означало, что лето начнется сегодня ночью. Оно каждый раз начиналось именно тогда, когда ломался лифт.
Эгаре стал подниматься по лестнице, выложенной бретонским, мексиканским и португальским кафелем, шагая через две ступеньки. Мадам Бернар, владелица дома, любила узоры. «По ним определяют характер дома, так же как по туфлям определяют характер дамы», – говорила она.
С этой точки зрения любой квартирный вор, ступив на лестницу дома № 27 на рю Монтаньяр, немедленно должен был прийти к выводу, что попал в дом с большим приветом.
Эгаре дошел уже почти до второго этажа, когда в поле его зрения, на уровне лестничной площадки, попали энергично шагающие пантолеты кукурузного цвета с султанчиками из перьев.
На втором этаже, прямо над мадам Розалетт, квартировал слепой подиатр Че. Он часто сопровождал мадам Бомм, бывшую секретаршу одного знаменитого гадателя по картам (тоже второй этаж, напротив), за покупками в магазин еврейского коммерсанта Гольденберга (четвертый этаж) и нес ее сумку. Они медленно тащились по тротуару – слепой, ведущий под руку даму с ходунком на колесиках. Часто этот дуэт дополнял Кофи.
Уроженец Ганы Кофи (что на его родном языке означает «пятница») переехал в дом № 27 из какого-то предместья. Он был черным, как сажа, навешивал поверх своих хипхоповских футболок множество золотых цепочек, а в ухе носил креольское кольцо. Красивый юноша, «смесь Грейс Джонс[12] и молодого ягуара», по определению мадам Бомм. Кофи обычно нес ее белую сумочку от Шанель, привлекая к себе подозрительные взгляды прохожих. Он исполнял обязанности управдома, а в свободное время изготавливал фигурки из необработанной кожи и разрисовывал их символами, смысла которых никто в доме не понимал.
Однако на сей раз путь Эгаре преградил не Че, не Кофи и не ходунок мадам Бомм.
– А, мсье Эгаре! Как хорошо, что я вас встретила! Вы знаете, ну просто невероятно интересная книга про этого Дориана Грея. Как мило с вашей стороны, что вы мне порекомендовали ее, когда у вас не оказалось «Страстного желания».
– Рад за вас, мадам Гулливер.
– Ах, я же вас уже сто раз просила называть меня просто Клодин. Или хотя бы мадемуазель. Не люблю этих церемоний. Да, так вот, я прочитала вашего Грея всего за два часа – такая забавная книга! Только я бы на месте Дориана вообще не смотрела на эту картину, ведь это же кошмар какой-то! А ботокса тогда, наверное, еще и не было.
– Мадам Гулливер, Оскар Уайльд писал эту книгу целых шесть лет. Из-за нее он попал в тюрьму и вскоре умер. Разве он не заслужил чуть больше вашего времени, чем два часа?
– Ах, да бросьте вы! Ему сейчас уже все равно.
Клодин Гулливер. Незамужняя дама лет сорока пяти с рубенсовскими формами, протоколистка одного из солидных аукционов. Каждый день она имела дело с людьми особого сорта – коллекционерами, слишком богатыми и слишком алчными. Мадам Гулливер тоже коллекционировала произведения искусства, преимущественно на каблуках и попугайской расцветки. Ее коллекция пантолет насчитывала сто семьдесят шесть пар и занимала отдельную комнату.
Одно из хобби мадам Гулливер заключалось в том, чтобы подкарауливать мсье Эгаре и то приглашать его на прогулку, то рассказывать ему об очередных курсах, которые она заканчивает, или о новых ресторанах, которые открываются в Париже каждый день. Другой страстью мадам Гулливер были романы, в которых героини бросались на широкую грудь какого-нибудь мерзавца и героически боролись с грубой мужской силой, пока эта сила не брала наконец верх над женской слабостью.
– Скажите, вы не хотели бы сегодня вечером сходить на… – прощебетала мадам Гулливер.
– Нет, сегодня что-то не хочется.
– Да вы ведь даже не дослушали! На «вечеринку ненужных вещей» в Сорбонне. Сплошь длинноногие студентки с художественного факультета, которые после выпускного экзамена избавляются от своего хозяйства и за гроши распродают свои книги, мебель, а может, и любовников. – Гулливер кокетливо вскинула брови. – Ну что, идете?
Он представил себе молодых мужчин, сидящих посреди напольных часов, ящиков с книгами и другого скарба с табличками на груди: «БУ. Одна хозяйка. Отличное состояние. Царапин или других механических повреждений нет. Необходима легкая профилактика сердца». Или: «БУ. Три хозяйки. Основные функции в порядке».
– Нет, честное слово, ни малейшего желания.
Мадам Гулливер тяжело вздохнула:
– О господи, у вас никогда нет желания – вы не замечали этого?
– Это…
Правда.
– …никак не связано с вами. Правда. Вы восхитительная, смелая и… э-э-э…
В каком-то смысле она ему даже нравилась. Она загребала жизнь обеими руками. И похоже, брала от нее даже больше, чем ей требовалось.
– И очень компанейская.
Идиот!
Он уже настолько утратил форму, что не в состоянии был сказать что-нибудь приятное существу противоположного пола!
Мадам Гулливер двинулась дальше, виляя бедрами и шлепая своими канареечными пантолетами – топ-шлеп, топ-шлеп. Поравнявшись с Эгаре, она попыталась коснуться его крепкого предплечья, но он невольно отстранился, и она разочарованно уронила руку на перила.
– Мы с вами оба не становимся моложе, мсье… – сердито произнесла она тихим голосом. – Наша вторая половина жизни давно началась.
Топ-шлеп, топ-шлеп.
Эгаре непроизвольно потрогал волосы на затылке, там, где у многих мужчин появляется унизительная тонзура. Нет, до него очередь еще не дошла. Да, ему пятьдесят, а не тридцать. Темные волосы уже засеребрились. Лицо подернулось едва заметной тенью штриховки. Живот… Он втянул его. Пока еще терпимо. Его больше беспокоили бедра: каждый год на них нарастал новый тонкий слой жира. Да и таскать сразу по два ящика с книгами он уже не мог, черт побери! Но все это не имело значения – женщины уже не смотрели на него оценивающим взглядом. Если не считать мадам Гулливер, которая видела потенциального любовника в каждом мужчине.
Он украдкой взглянул вверх, не появится ли еще и мадам Бомм, чтобы начать очередную дискуссию на лестничной площадке. Об Анаис Нин[13] и ее сексуальной одержимости. Во весь голос, потому что ее слуховой аппарат случайно был погребен в какой-то конфетной коробке.
Эгаре организовал читательский клуб для Бомм и других вдов с рю Монтаньяр, забытых детьми и внуками и сохнущих перед своими телевизорами. Они любили книги. А главное – литература была для них лишним поводом покинуть квартиру и в приятном обществе себе подобных предаться дегустации цветных дамских ликеров.
Обычно дамы единодушно выбирали эротические произведения. Эгаре маскировал их во время доставки под суперобложками безобидного характера – «Растительный мир Альп» (для «Сексуальной жизни Катрин М.»[14]), «Вязальные узоры Прованса» (для «Любовника» Дюрас[15]), «Рецепты варенья из Йорка» (для «Дельты Венеры» Анаис Нин). Ценительницы ликера с пониманием и благодарностью относились к предусмотрительности мсье Эгаре: они хорошо знали своих родственников, считавших чтение чересчур эксцентричным хобби для чудачек, которым, видите ли, телевизора уже мало, а эротику – далеко не самым подходящим увлечением для дам за шестьдесят.
Однако ему посчастливилось благополучно миновать второй этаж, не столкнувшись с ходунком мадам Бомм.
На втором этаже жила и пианистка Клара Виолет. Эгаре услышал стремительные пассажи Черни[16]. Под ее пальцами даже гаммы обретали особое, изысканное звучание.
Она считалась одной из пяти лучших пианисток мира. Но поскольку она не переносила присутствия слушателей в помещении, где играла, славы ей, увы, не досталось. Летом она давала балконные концерты: раскрывала все окна, а Эгаре, придвинув ее рояль фирмы «Плейель» к балконной двери, устанавливал под инструментом микрофон. И Клара играла. Два часа подряд. Жители дома № 27 сидели на ступеньках крыльца или на выставленных на тротуар складных стульях. Часть публики слушала ее, сидя за столиками в «Ty Breizh». После концерта, когда Клара выкатывалась на балкон и, робко кивая, кланялась, ей аплодировал чуть ли не весь микрорайон.
Остаток пути наверх Эгаре проделал без помех. Добравшись до пятого этажа, он увидел, что стол исчез. По-видимому, Кофи помог Катрин.
Чувствуя необъяснимую радость, он постучал в зеленую дверь.
– Добрый вечер! – прошептал он, прижимая бумажный пакет к матовому стеклу. – Я принес книги.
Когда Эгаре выпрямился, Катрин открыла дверь.
Светлые короткие волосы, жемчужно-серый взгляд из-под нежных бровей, недоверчивый, но мягкий. Она была босиком, в платье с вырезом, открывавшим только ключицы. В руках она держала конверт.
– Мсье, я нашла письмо.
8
Для одной минуты впечатлений было слишком много – Катрин, ее глаза, конверт с бледно-зеленой надписью, близость Катрин, ее запах, ключицы, жизнь… письмо…
Письмо?
– Нераспечатанное письмо. Оно было в вашем столе, в ящике, в том, что выкрашен в белый цвет. Я открыла этот ящик, а там лежало вот это письмо, под штопором.
– Да нет же, – вежливо возразил Эгаре, – никакого штопора там не было.
– Но я же видела его своими собственными…
– Ничего вы не видели!
Он вовсе не хотел так кричать, но вид письма, которое она держала в руке, был для него просто невыносим.
– Простите, пожалуйста, что я накричал на вас.
Она протянула ему письмо.
– Но это не мое письмо.
Мсье Эгаре попятился к своей квартире.
– Сожгите его.
Катрин пошла за ним, глядя ему в глаза. Его лицо вдруг вспыхнуло, словно от удара хлыстом.
– Или бросьте его в мусорное ведро.
– Значит, я в принципе могла его прочитать?
– Мне все равно. Это не мое письмо.
Она не отрывала от него взгляда, пока он не закрыл за собой дверь, оставив ее на лестнице.
– Мсье! Мсье Эгаре! – Катрин постучала в дверь. – Но на конверте написано ваше имя.
– Уходите! Пожалуйста! – крикнул он.
Он узнал письмо. Почерк.
В нем что-то лопнуло.
Женщина с темными кудрявыми волосами открывает дверь купе, сначала долго смотрит в окно, на перрон, потом поворачивается к нему, со слезами на глазах. Шагает по Провансу, по Парижу, по улице Монтаньяр и наконец входит в его квартиру. Принимает душ, идет нагишом по комнате. Губы, приближающиеся к его губам, в полумраке.
Мокрая после душа кожа, влажные губы, перекрывающие ему дыхание, впивающиеся в его губы. Поцелуй.
Бесконечный.
Лунный свет на ее маленьком мягком животе. Две тени, танцующие в красной оконной раме.
А потом она укрылась его телом.
*** спит на диване в лавандовой комнате, как она называла запретную комнату, завернувшись в свое провансальское лоскутное одеяло, которое сшила еще невестой.
До того, как вышла замуж за своего «виньерона» – винодела и…
Покинула меня.
А потом еще раз.
Каждой комнате, в которой они встречались за эти пять лет, *** давала название: Солнечная, Медовая, Садовая. Для него, ее тайного любовника, ее второго мужа, эти комнаты были вселенной, составляли весь смысл его существования. Его комнату она назвала «лавандовой», это была ее маленькая родина на чужбине.
Последняя ночь, которую она провела в ней, была жаркая августовская ночь 1992 года.
Они вместе приняли душ и были мокрые и голые.
Она ласкала Эгаре своей прохладной мокрой рукой, потом, скользнув ему на грудь, вдавила его ладони, справа и слева, в диван и, глядя на него сверху диким взглядом, прошептала:
– Я хочу, чтобы ты умер раньше меня. Обещаешь мне это?
Она овладела им, нанизала свое тело на его плоть с каким-то особым, целомудренным бесстыдством и все повторяла сквозь стоны:
– Обещай мне! Обещай мне!
Он обещал.
Позже, ночью, уже не видя в темноте белков ее глаз, он спросил почему.
– Я не хочу, чтобы ты один шел по дорожке от стоянки до моей могилы. Я не хочу, чтобы тебе было грустно и одиноко. Лучше пусть я буду тосковать по тебе до самой смерти.
– Почему я ни разу не сказал тебе, что люблю тебя? – прошептал Эгаре. – Почему, Манон? Манон!..