bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Роман прошел по квартире, заглянул в каждую комнату, но зашел лишь в нашу, вышел на балкон, посмотрел на Невский, на Аничков мост и вдруг выбросил вперед руку со словами «Здесь будет город заложен!», затем громко произнес: «Я царь, я бог!» И, обернувшись к нам, робкой толпой застывшим в дверях, сказал: «Годится». Все думали, что это будет обстоятельный осмотр с вдумчивым «А как тут у вас кран прикручен?», и мы будем, волнуясь, представлять наш кран в лучшем виде, а он – раз, и «годится».

– Подумайте еще… посмотрите другие квартиры в нашем доме… Как можно так быстро принять решение? – совершенно некоммерчески удивился папа, и Роман ответил:

– Да вот так.

Пришли на кухню. Мама заранее предупредила папу: «Не веди себя как умирающий лебедь, борись за свою семью – хвали квартиру, повышай ее ценность в глазах покупателя», и папа, солидно откашлявшись, приступил к делу.

– Я должен вас предупредить о проблемах квартиры: у нас плохой пол, пол нужно перебирать… а трубы… Ох, больно! – Очевидно, его ущипнула мама или пнул кто-то из соседей.

И тут же раздался громкий шепот дяди Игоря:

– Ты, мудак! Ни слова про трубы!

На самом деле трубы не имели никакого значения. Наша квартира не состояла из труб, стен, пола, потолка, провалился ли пол или рухнул потолок, можно было выйти на наш балкон – и ты над Аничковым мостом, в десяти метрах от первого коня Клодта, – я стоял на балконе тысячи раз, и каждый раз у меня начинал болеть живот от красоты. Не знаю, заболел ли у Романа живот, когда он смотрел на Аничков мост, но было понятно – он хочет смотреть на Аничков мост.

Решение было принято мгновенно, а дальше был торг. Все уселись за стол переговоров, покрытый белой от частого вытирания клеенкой, и Роман, тыкая пальцем в каждого, пять раз произнес – «однокомнатная», а в маму – «хорошая двухкомнатная». Тетя Катя сказала: «Нас двое, почему нам однокомнатную?» Тетка-риелтор, быстрей обычного бегая глазами, ответила: «Не хотите, как хотите, мы пойдем в квартиру напротив», но Роман сказал: «Сделай им вместо приличной однокомнатной дешевую „двушку“». Роман не столько был уступчив и добр к тете Кате (я потом часто видел, как он зверски торгуется из-за совершенно незначащей для него суммы), сколько понимал, что в квартире напротив окна во двор, а уже через несколько лет вид на Аничков мост ни за какие деньги не купишь. Нам было – хорошую двухкомнатную. Хорошую – нас выделили из массы: мы интеллигентная семья, мама красивая, и в нашей комнате балкон.

Дядя Игорь обиженно сказал: «Давайте еще вести переговоры», так быстро ему было не интересно и не значительно.

Обычно люди смотрят на собеседника на уровне рта, а Роман неотрывно смотрел в глаза, не мигая, как смотрят агрессивно настроенные животные, такая у него была привычка звериная.

– Тебе однокомнатная в хрущёвке, район можешь выбрать сам, – сказал Роман и посмотрел на Игоря пару секунд, вот и все переговоры.

– А можно им однокомнатные получше? – спросил папа, указывая на бабу Цилю и бабу Симу. – Они блокадницы.

– А мне по барабану, я не государство, блокадникам льгот не даю, – усмехнулся Роман.

Папа смешался, мама уничтожающе на него посмотрела, улыбнулась Роману, выдохнула «…сталинскую?..», а Роман улыбнулся ей. Мама была красивая, яркая, с кудрями до плеч, такая, что люди сразу понимали, что имеют дело с красотой, а не с чем-то другим. Роман был не таким однозначным: все в его лице было кривоватым, неправильным, но вместе получалось красиво, и люди сразу понимали, что имеют дело не с красотой, а с обаянием.

…Да, а сколько лет было Роману?.. Потом я узнал, что Роману было тридцать шесть, он был младше папы всего на пару лет, но папа всегда был одет по-взрослому – в брюки с наглаженными стрелками, кроме, конечно, синих тренировочных, в которых он лежал на диване, а Роман был одет как я – в отвисшие на коленях джинсы и клетчатую рубашку.

Мальчик (в возрасте детей я тоже не разбирался, просто мальчик, малыш, точная копия Романа, такой же неправильный и обаятельный) противно тонко пищал (Роман раздраженно сказал, как о чужом: «Бывают же такие дети, которых не заткнуть»), длинноногая няня шикала на него: «Не трогай тут ничего, тут одни микробы», но он все время что-то хватал и посреди «переговоров» Романа с дядей Игорем вдруг замахнулся на нее и начал шлепать по плечам и громко смеяться, а она натянуто улыбалась и говорила как бы ласковым голосом: «Перестань, ну перестань». Я схватил его за пухлую лапу и сказал: «Ты что, с ума сошел?! Хочешь, я тебя шлепну?» Малыш так удивился, как будто никогда не слышал «Ты что, с ума сошел?!», кивнул, я шлепнул, и он опять стал смеяться. Мне показалось, он неплохой малыш, просто никто никогда не хватал его за лапу.

Няня пробормотала: «Могу я хотя бы в туалет сходить от этого ребенка?», и я забрал малыша в комнату, и мы начали катать мои старые машинки (стояли в коробке под кроватью), потом он захотел полетать над диваном, я показал ему, как растопырить руки, как крылья, и он летал над диваном, потом он смотрел мультик по телевизору, я до этого никогда не видел, чтобы человек смеялся без перерыва, – хороший малыш, потом за ним пришла няня. Сказала: «А еще ленинградцы называетесь, я хоть из пригорода, но такого не видела, чтобы в туалете пять сидений, вот смехота».

Ну, и все, нас купили.

Разъезд произошел мгновенно, не считая того, что вдруг – всё отменяется! Баба Сима и баба Циля никуда не поедут.

Мы не сразу поняли, почему все отменяется, но потом поняли: дело было в том, что мы «ленинградцы называемся» и наша жизнь была связана с блокадой. Обыденно, без всякого пафоса: паникой в глазах бабы Симы, когда на Дворцовой раздавались залпы салюта в День Победы (у нас было хорошо слышно), и виноватым пожатием плеч «ничего не могу поделать, боюсь взрывов». Пачками геркулеса пятьдесят восьмого года на полке бабы Цили в общей холодной кладовке, – она их не открывала, держала на мало ли что. Тем, что мы с Ларкой называли чужую Цилю «бабой» и чужую Симу «бабой», – так велел дед, папин отец, он жил в нашей квартире еще «с до войны». Деда к тому времени, о котором идет речь, уже не было, я помнил кое-какие его рассказы, а Ларка нет.

Баба Циля тоже боялась салюта. Осенью сорок второго, кажется, года, ночью, пятнадцатилетние баба Сима с бабой Цилей пошли с кастрюльками к проруби на Фонтанку за водой. Спустились по ступенькам к воде (я каждый день ходил в школу мимо этих ступенек, по которым они спускались к блокадной полынье), набрали воды, прошли метров сто по набережной до нашего дома. Снег с проезжей части Невского отбрасывали к тротуару, и на углу Невского и Фонтанки были высокие, выше человеческого роста, валы, для прохода в них прорыли тропинки. Чтобы перейти дорогу к нашему дому, нужно было пробраться сквозь снежный вал: и вот, пока они были внутри снежного вала, в переправу на Фонтанке попала бомба, гранитную тумбу и решетку снесло в Фонтанку, – а снежный вал остался стоять. Девочки, баба Сима с бабой Цилей, вернулись домой невредимые и с водой в кастрюльках. Но с тех пор они боятся залпов салюта.

Ни дед, ни наши названые бабки никогда не говорили о голоде, о «подвиге ленинградцев». Наша жизнь была связана с блокадой самым естественным образом, как ночь с утром, но о блокаде никто никогда не говорил специально. К примеру, о бомбе и снежном вале баба Сима рассказала не в связи с Днем Победы или днем снятия блокады, а в связи с сосисками: однажды баба Сима встала в очередь за молочными сосисками, и сосиски закончились прямо на ней, но она упорно стояла (в очередях баба Сима стояла как вкопанная), и ей повезло, вдруг выкинули еще, – это было чудо. Баба Сима рассказала маме, как ей достались сосиски, и по аналогии вспомнила о бомбе на Фонтанке: бывают чудеса, не убившая их с бабой Цилей бомба – чудо, судьба, удача, и сосиски – чудо, судьба, удача.

Баба Сима нас лечила (она была «ухогорлонос», но лечила от всех болезней), в начале девяностых, когда баба Сима из врача стала нищей пенсионеркой, мама отдавала бабе Симе мои вещи (она была крупная), а Ларкины бабе Циле (она была мелкая). Баба Циля носила Ларкину розовую шапку из синтетического меха, Ларкину клетчатую юбку, цветные колготки, бывшее модное пальто из красного кожзаменителя. Пальто Ларка ненавидела и отдала его бабе Циле как будто бы от мамы, пришла и сказала: «Мама велела пальто вам отдать». Мама стонала «новое пальто!..», но забрать пальто обратно означало признать перед всей квартирой, что Ларка самовольная врунья, а мама плохо воспитала дочь и жадина. Это я к тому, что мы были как семья, и отказ бабок продавать квартиру мама восприняла как предательство: «Мы же были как одна семья, а они!..» Но это правда, мы были с бабками как одна семья и, как одна семья, после разъезда навсегда рассыпались в стороны. Баба Сима и баба Циля больше не появятся в моей жизни, они – уходящая натура, и я как будто оглянулся и напоследок щелкнул фотоаппаратом. Можно узнать у мамы, были ли они с отцом на похоронах, но зачем?..

Как это было18 февраля 1994 года

А мама-то уже расставила на тетрадных листах мебель в нашей будущей квартире! А я-то уже подержался за копыто своего коня – это моя примета, и загадал, чтобы вернуться. А я-то уже думал, как я буду жить без всех? Без бабы Цили и бабы Симы. Без дяди Пети с тетей Катей я обойдусь, и без тети Иры тоже, а вот без пьяного дяди Игоря как? Он говорит котенку: «Ах ты, мурло пушистое!», а нам с папой: «Ну что, котоводы?»

Но вдруг – все. Всё отменяется.

Новый русский сказал маме: «У вас здесь одно старичье, я буду иметь дело с вами». Мама приосанилась, что с ней можно иметь дело, но не тут-то было.

Баба Сима и баба Циля отказались. Им дали по однокомнатной квартире, а они отказались. Мама сказала: «Если вам в вашем возрасте уже все равно где жить, вы хотя бы моих детей пожалейте», дядя Игорь сказал бабе Симе: «Старая карга, давно могла бы сдохнуть, так ничто тебя не берет, ни блокада, ни советская власть», тетя Катя назвала бабу Цилю жидовкой, а тетя Ира (она слишком интеллигентная для того, чтобы ругаться «жидовкой») высыпала ей в суп полную солонку.

Баба Сима и баба Циля, наверное, не могут с нашей квартирой расстаться. Они тут до войны жили и в блокаду. Нас в школе просили в день снятия блокады привести кто кого знает из блокадников рассказать о подвиге ленинградцев. Но они ни за что не захотели прийти и рассказать о своем подвиге. Баба Циля так и сказала: «Ни за что». Баба Сима сказала просто: «Нет». Вот вредные старухи!

А друг с другом они не разговаривают. Пятьдесят лет не разговаривают, с блокады. Баба Сима проходит мимо бабы Цили, как будто она тень. Баба Циля все время о бабу Симу спотыкается, как будто она бревно посреди комнаты. Когда они отказались переезжать и начались скандалы, баба Сима сказала маме: «Не думай, что я против вашей семьи» и кое-что маме рассказала, мама – папе, а я слышал.

Папа у бабы Симы был начальник, а мама домохозяйка. У бабы Цили отца не было, а мама была экскурсовод в Эрмитаже. Баба Сима с бабой Цилей в одном классе учились и были не разлей вода. Когда война началась, бабы Симин папа-начальник по блату отправил их с бабой Цилей в эвакуацию в Старую Руссу (я знаю Старую Руссу, мои родители там были в санатории). Никто не знал, что детей везут прямо на фронт, что к Старой Руссе уже подходили немцы. Тогда их повезли в детдом в Ярославскую область. В детдоме было очень плохо, голодно. В конце августа бабы Симин папа перед отправкой на фронт чудом вернул их домой, в Ленинград, а 8 сентября разбомбили Бадаевские склады.

В октябре бабы Цилина мама перевезла их в эрмитажные подвалы. Там спасалось очень много людей, кровати стояли вплотную, и на столах, где раньше картины раскатывали, спали люди. А в январе люди уже начали умирать, и хранилище картин стало как морг. Баба Сима с бабой Цилей вернулись домой. Стали там жить вчетвером, с мамами, в маленькой комнате (сейчас у нас там общая кладовка для всей квартиры). Окно забили и стали жить. У них были карточки детские и иждивенческие, 125 граммов хлеба, и все. Бабы Симина мама пошла работать на мясокомбинат. Приносила кости, они варили, так и выжили. Потом бабы Симина мама обвинила бабы Цилину маму, что она украла кости, и они поссорились. И бабы Цилина мама умерла от голода. Бабы Симина мама тоже умерла от голода.

Мама говорила: «Не понимаю, при чем здесь разъезд, почему они не хотят разъехаться. Наоборот, им нужно разъехаться и больше никогда не видеть друг друга… Все пропало, это тупик».

И вдруг!

Мама думала, что всё пропало, но всё не пропало! Наоборот, вдруг завертелось колесом! Баба Циля с бабой Симой согласились! Они едут в одну квартиру. Странные старухи: не разговаривают друг с другом пятьдесят лет. Ненавидят друг друга. Едут в одну квартиру. Папа сказал: «Они прикованы друг к другу».

Мама смеялась: «Представляю, как они не разговаривают в пятиметровой кухне в двухкомнатной квартире». Мама все время смеется. Она очень счастлива.

1 сентября 1994 года

Нашел свой детский Дневник (думал, что он потерялся при переезде, но вот он, мой дневник). Читал, не мог оторваться. Как я был глуп! В день моего четырнадцатилетия, в сущности, меня занимало взросление моего организма и кура.

Мне нравится выражение «в сущности», звучит, как будто тебе есть что сказать кроме того, что ты уже сказал, даже если это не так. В данном случае меня занимало только взросление моего организма и кура. Теперь мне шестнадцать, у меня закончился переходный возраст.


На первом же уроке в новой школе (алгебра) математичка спросила меня: «О чем думали твои родители, называя тебя Петром, если ты уже и так Чайковский?» Мое пояснение, что меня назвали в честь скульптора Клодта, только окончательно запутало бы дело. И так-то все подумали, что я из семьи психов.

На самом деле все просто: игра совпадений. Папа дал мне имя в честь скульптора Клодта. Все знают «кони Клодта», но мало кто знает, что Клодта звали Петром. Мой дед жил в нашей квартире у Аничкова моста еще с до войны, папа родился в нашей квартире у Аничкова моста, потом я. Мы живем на третьем этаже, то есть жили, моя кровать была у окна. От окна до головы моего коня метров десять, не больше. Если привстать с кровати, кажется, что конь заглядывает в окно. Я перед сном всегда смотрел в лицо коню. Папа считает – у коня лицо, а многие из тех, кто говорит, что у коня морда, сами имеют морду.

Я говорил моему коню «спокойной ночи». Я с ним прожил пятнадцать лет, никто на свете не знает его как я, все его выражения лица. Под дождем одно, под снегом другое, под солнцем третье. Под дождем он самый красивый, просто невероятно красивый. Аничков мост – наше родовое гнездо, а кони Клодта – наши кони, кони нашей семьи.

Математичка сказала: «Уверена, что ты со всеми подружишься, ты такой славный мальчик, у тебя на лице написано, какой ты милый и добродушный». Неужели прямо на лице?


В новой школе меня называют Чайка. Пусть будет Чайка. Переходный возраст у меня закончился, и я уже не так критически подхожу к окружающей действительности (к людям, к маме). Бедная мама. Вот какое мне было дело до ее прически?

Бедная мама. Не одно, так другое. Не я, так Ларка.

Слышал (в новой квартире картонные стенки, так что все тайное тут же становится явным), как мама сказала папе: «У Лары начался переходный возраст прямо во время переезда». Сказала: «Теперь все, прощай, хорошая девочка, теперь она будет выпускать на меня пар».

Слышал, как мама говорила Ларке: «Мы не можем себе позволить покупать прокладки, ты должна пользоваться ватой». (О-о-о!!! Ужас!!! Зачем я это услышал! Теперь я никогда не смогу посмотреть ни на одну девчонку!) Но мне удалось стереть это из памяти, так что ничего.

– А я хочу прокладки, – сказала Ларка.

– Я тоже, может быть, хочу прокладки, и что?! – сказала мама.

– Я имею право! На нормальные средства гигиены! А не унижаться ватой!

– Да?! Ты на все имеешь право, а я, я на что имею право? Мне тоже, может быть, унизительно, я тоже… А ты, ты требовательная дрянь! И не смей так на меня смотреть!

– Как хочу разговаривать, так и буду! А что ты сделаешь? Ударишь меня? – кричала Ларка.

Это первый раз, что Ларка кричит на маму. Все-таки странно: Ларка вышла из дома хорошей девочкой, села в грузовик на тюк с постельным бельем, по дороге у нее случилось это (фу!), и она мгновенно стала требовательной дрянью?

Мама-то как раз любит кричать. Любит ссориться. Папа говорит: «Она хочет, чтобы мы были идеальными».

Это точно. Особенно мама хочет, чтобы Ларка была идеальная. Что бы Ларка ни сделала (первое место в школе по прыжкам в длину или еще какое-то достижение), мама говорит ей: «Я жду от тебя большего». Говорит Ларке: «Тебе нужно носить брюки, у тебя кривые ноги, и не обижайся на меня, я говорю тебе правду». Но Ларке не нужна правда про ее ноги, ей нужно, чтобы ее хвалили! Мне тоже нужно, чтобы меня хвалили… Ну, ладно, я-то переживу, у меня-то давно закончился переходный возраст, а Ларка?

Ларка думает, что мама любит меня больше. Говорит: «Она на тебя смотрит». Но на Ларку мама тоже смотрит! И на кота.

Мама очень добрая к животным. Любит «В мире животных», потом рассказывает нам: «Тигр хотел задрать антилопу. Антилопу жалко, но, если посмотреть со стороны тигра… А взять белых медведей!.. Кака-ая у них тяжелая жизнь…»

А по телефону кому-то рассказывала: «Медведица не подпускает к себе медведя, пока медвежонку не исполнится три года. А медведь-шатун хочет только спариваться… Насколько все же женщины благородней мужчин». Она как ребенок!

Но, если честно, гораздо легче было бы, если бы она попыталась воспринимать всех нас, особенно Ларку, как доброжелательный, приемчивый ко всему взрослый человек (или приемлемый? в общем, который все принимает), на все улыбаться и пожимать плечами. Или что-нибудь не заметить, как будто это не имеет отношения к делу. Но она не такая, хочет, чтобы мы были идеальными, и мучает себя и нас (особенно Ларку) за то, что мы нет, не идеальные.


Записался в районную библиотеку. Взял для мамы книгу «Как воспитывать подростка». Там предлагается во время ссоры с подростком воображать, что на его месте – неодушевленный предмет, животное или посторонний человек. Это мысль. Пусть мама воображает, что Ларка – слон. Или что она сама слон. Или что Ларка – чужая взрослая тетя. И еще пусть радуется, что Ларка выпускает пар дома, а не в обществе.


Когда я вырасту и начну зарабатывать, я, наверное, уже не буду стесняться сказать в аптеке «дайте мне прокладки». Куплю ей сразу много прокладок (маме). Чтобы ей не было унизительно.

В галошах

Родители были ошарашены своим новым счастьем, чувствовали себя обязанными быть счастливыми, и сильно раздражены. Источник раздражения у каждого был свой, у мамы – привольное поведение вещей, которые не сразу расположились в новых стенах, у папы – сами новые стены. Есть люди, умеющие мгновенно смириться с пятнами на солнце и простодушно радоваться солнцу, а папа, как говорила баба Циля, «чтоб сказать да, так нет», – папа подробно и печально рассматривал пятна. Говорил: «Ну, не могу я, не могу привыкнуть к этому адресу!»

Наш старый адрес – Невский, 66, наш новый адрес – проспект Большевиков, дом 20, корпус 5… В нашем доме на Невском – Книжная лавка писателей, в нашем доме на проспекте Большевиков – ЖЭК. В нашем доме на Невском жил Куприн, туда заезжал Чайковский, на проспекте Большевиков Куприн и Чайковский не бывали.

– Разве Чайковский мог бы заехать на проспект Большевиков, дом двадцать, корпус пять? – говорил папа.

– Ты же заехал, – рассеянно отвечала мама.


Мама не хотела лелеять папино недовольство, у нее имелись и собственные разочарования: она мечтала о квартире в сталинском доме (думаю, сталинская архитектура была для нее не столько формой, сколько содержанием, образцом патриархальных традиций, надежности, устойчивости, которых у нее не было в прошлом и не приходилось ждать в будущем). Не получилось: она была согласна на сталинскую двухкомнатную в любом районе, хоть на Луне, но Тетка-риелтор торопила, пугала, что Роман от нас откажется, нужно было срочно решать, – и мы оказались на проспекте Большевиков, в квартире-распашонке (из центральной комнаты выходили две семиметровые спаленки, как рукава распашонки). Мама решила, что нам нужна гостиная, одна спаленка им, другая нам, так мы с Ларкой опять стали жить в одной комнате.

Дома, у Аничкова моста, в нашей единственной на всех комнате могла бы поместиться вся эта новая трехкомнатная квартира, – плюс огромные окна, в окнах Фонтанка. Плюс кладовка, где гостила бабушка из Полтавы. Плюс мраморная печь с табличкой «Охраняется государством» (печь никогда не топили, там был мой тайник – мой тайник охранялся государством). Человек никогда не ценит то, что имеет: просыпаясь, видит в окне коня на Аничковом мосту и не ценит всю красоту своего положения… Дома, у Аничкова моста, папа чувствовал себя более значительным, история бросала отсвет и на него, а здесь, в потолках два двадцать, ощутил себя зернышком в ячейке. Он не мог сказать это вслух, люди обычно не высказываются так пафосно перед женой и детьми, он говорил: «Здесь нет антресолей, куда мне положить мои лыжи?» – «Выброси, ты ведь давно не катаешься», – весело предлагала мама.

Мама хотела радоваться и не соглашалась с папой ни в чем печальном. Она старалась построить вокруг себя правильно организованный мир. Родители оставили на Фонтанке совсем уж негодный скарб (папа хотел захватить с собой все дырявые алюминиевые кастрюли, все старые байковые халаты и фланелевые штаны «на тряпки», старый проигрыватель, но мама брезгливо сказала «я начинаю новую жизнь», и ему пришлось кое-что оставить), но все же они увезли с Невского жизнь нескольких поколений (не архивы, у нас их не было, – немного старых открыток, немного фотографий, и все): дедовы книги, чемоданы с белыми покрывалами и скатертями, связанными прабабушкой, дедову лопату – лопату папа наотрез отказался оставить, дед разгребал ею снег в блокаду… Ларка кричала, что не хочет жить среди чужого старья, и правда, дома, на Фонтанке, это было – память, а в квартире-распашонке почему-то стало глупой старой лопатой. В общем, жизнь поколений вылезала из квартиры-распашонки, как каша из горшка, да еще пустые трехлитровые банки (папа был опытный огурцезасольщик) и коробки, коробки… Каждая коробка была подписана мамой с настроением и оценкой, к примеру «молнии и голенища от зимних сапог и др. Илюшин хлам», в чем просматривалась мирная семейная ирония и любовь. Коробка «…и др. Илюшин хлам» долго стояла под столом в гостиной, как будто нам каждую минуту могли понадобиться голенища от старых зимних сапог.

Не знаю, почему они, еще молодые, потянули все это добро за собой, – из предчувствия бедности? Многое из «хлама» действительно нашло свое место в переделанных вещах: из старой вещи делали что-то полезное, не нарушив ее сущность (облезлой зубной щеткой чистили ботинки, из старых голенищ вырезали стельки, из байкового халата шили мешок для обуви), вещи получались оскорбительно некрасивые, но честно выполняющие свои функции (щетка чистила, стельки грели, тряпка терла). Папа мог приспособить «хлам» для перехода любого предмета в новое качество (к примеру, непарная галоша с Ларкиного детского валенка использовалась для хранения гвоздей), на Ларкино едкое «а ведь где-то есть эстетика быта» отвечал непонимающим взглядом. Но и в двусмысленности, нелепости переделанной вещи есть своя эстетика.

«В трехкомнатной квартире не может быть мало места… – как мантру, повторяла мама. – …Вот только куда мне девать эти чертовы лыжи?! Под кровать?..»

Мама жизнерадостно справлялась с вещами (папа печально замечал: «Ну, вынеси на помойку, отдай кому-нибудь, в общем, как-то избавься»), папа свыкался с новым положением дел, и самое незавидное положение было у Ларки: Ларку раздражал хлам, раздражала мама, к тому времени, как мы окончательно обосновались в нашей новой квартире, ей хотелось вынести маму на помойку, отдать кому-нибудь, в общем, как-то избавиться.

Ларка была – отдельная история.

Дома, на Невском, Ларка была Нежная Прелесть. На проспекте Большевиков Ларка, как выразился папа, стала немного трудной, немного недоброжелательной.

– Можно я в субботу поеду с ночевкой к Машке? Можно, да, нет?.. Если нет, я умру.

Ларку прежде никогда не отпускали с ночевкой, отпустить переночевать у Машки, школьной подруги, жившей на Фонтанке, означало завести новый порядок.

– Ну, Ларочка, ты же сама понимаешь, что нельзя.

– Почему нельзя? – с угрозой говорит Ларка.

Мама не может объяснить, почему. Это противно ее натуре, и все. Она любое явление разбивает на бинарные оппозиции: правое – левое, черное – белое, хорошее – плохое, старое – новое, Машка – не Машка. Машка осталась в старой школе на Фонтанке, в старой жизни, нам не нужно старое на Фонтанке, нам нужно новое на проспекте Большевиков. Ларку отдали в единственную в районе гимназию (помогли дипломы, которые она получила на районных и городских олимпиадах по математике и английскому), а меня – в обычную районную школу за углом.

На страницу:
2 из 5