Полная версия
Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Прощеное воскресенье
На примере Ульяны Мария Александровна особенно ясно увидела, как умеют русские женщины вживаться в изначально чуждую для них жизнь, как умеют они завоевывать, уступая, и приспосабливаться, не только не роняя собственного достоинства и авторитета, но и укрепляя их всемерно, шаг за шагом, день за днем. «А если бы Ульяне еще и ребеночка от туарега? О, это был бы очень русский туарег, – не раз думала о своей названой сестре Мария Александровна, – жаль, не дает пока бог ребеночка…»
Когда доктор Франсуа пересел поближе к Уле, царек Иса, уступая ему место, оказался рядом с Марией, и как-то само собой у них зашел свой разговор, притом неожиданно разговор деловой, важный. Они разговаривали по-французски, сначала довольно вяло, как бы из вежливости.
– Я слышала, вы собираетесь в Париж?
– Да, мне что-то поднадоело в пустыне. Восстановлю старые связи, возьму какой-нибудь подряд. Не зря ведь меня учили в Эколь-Пон-э-Шоссе?[5]
– Понимаю. Мужчине нужно дело… Понимаю.
– Войны теперь долго не будет, – бесстрастно сказал царек Иса, – а в мирное время мое положение в племени номинально. Уля и без меня справится.
– Вы собираетесь работать во Франции?
– Вряд ли. Наверное, здесь. Но большой подряд можно взять только в метрополии.
– Не надо вам брать никакого подряда! – вдруг решительно сказала Мария. – Вы формально зарегистрированы с Улей как муж и жена?
– У нас не принято. А зачем?
– Пригодится для дела.
Царек Иса ни о чем не спрашивал, но его большие черные глаза засветились в прорези темно-синего покрывала живым интересом. Ночь была лунная, да и пламя костров добавляло света. Молодежь уже давно отступила во тьму пустыни на ахаль, старики и старухи разошлись по своим палаткам, детей увели еще раньше. За пиршественным столом оставались только Иса, Мария, Ульяна, доктор Франсуа, поодаль несколько костровых икланов и несколько прислуживающих молодых чернокожих рабынь. Марии Александровне понравилось, что царек Иса выдержал паузу и не нарушил молчания первым. Она подумала, что характер у него крепкий, а значит, ее решение, хотя и неожиданное для нее самой, правильное. Такая у нее была манера – прежде чем сказать человеку что-то важное, поиграть с ним в молчанку, проверить его выдержку. Царек Иса проверку прошел.
– Предлагаю сегодня поехать ко мне, а завтра вы с Улей отправитесь в город и закрепите в мэрии свой брак формально. Потом съездим к нотариусу, где я перепишу мою тунизийскую фирму по реконструкции портов и строительству дорог на Улю. Вам понятен ход моих мыслей?
– Понятен, – без интереса отвечал Иса. – Вы видите меня управляющим?
– Нет. Я вижу вашу жену и вас полноправными хозяевами дела. Что вас смущает?
– Надо подумать…
– Думайте. Но хорошо бы до рассвета тронуться в путь.
– Вы собираетесь уехать из Тунизии навсегда?
– Навсегда? Не знаю. Но, возможно, надолго, – неуверенно проговорила Мария. – Посмотрим, как карта ляжет.
Ее неуверенность была притворной, просто сработала привычка именно так вести деловую игру, оставляя на всякий случай пути к отступлению. А на самом деле за те несколько минут, как пришло к ней внезапное решение переписать часть своего имущества на Ульяну, Мария все успела обдумать: она сделает это для того, чтобы раз и навсегда укрепить положение Ули в обществе, максимально уменьшить ее зависимость от доброй воли мужа, застраховать названую сестру от превратностей судьбы. По всему видно, что туарег пока еще любит Улю, но то, как он сказал «поднадоело в пустыне», содержит в подтексте не одну только пустыню…
Перед рассветом караван вышел из лагеря туарегов. По меркам Сахары путь предстоял короткий, и Мария с Ульяной были на лошадях, а доктор Франсуа и Иса дремали под мерную поступь своих верблюдов.
За ночь, как всегда это бывает в пустыне, раскаленные пески остыли настолько и так похолодало, что женщинам пришлось накинуть на плечи легкие бурнусы из тонкой шерсти. Разлитая в воздухе свежесть приятно бодрила, и было трудно представить, что через два-три часа опять наступит пекло.
– Ты совсем своя среди туарегов, – похвалила Мария ехавшую с ней бок о бок Ульяну.
Ульяна промолчала.
– Все тебя любят, всем ты нужна. Это не может не радовать, – вновь попыталась завести разговор Мария. И Уля опять промолчала.
– Скорей бы состариться, – сказала она наконец под мягкий топот копыт по хорошо утрамбованному песчаному насту караванного пути.
Где-то недалеко в темной глубине пустыни отчаянно заверещал какой-то зверек. Видно, настигла его судьба.
– Куда спешишь? – совсем не удивившись реплике названой сестры, спросила Мария. – Для чего тебе стариться?
– А чтобы никто от меня не ждал ребеночка. Знаешь, как тяжело обманывать ожидания.
– Но ведь знахарка Хуа сказала, что дело не в тебе. Ты разве не помнишь?
– Я-то помню… Так что, мне с Колей по пробовать?
Вопрос Ульяны повис в стремительно светлеющем воздухе. Рассеянный, но удивительно яркий свет почти мгновенно залил необозримые пространства. С какой-то неистовой, но очень мягкой силой он катил свои волны с востока на запад, и еще недавно темное небо вдруг воссияло над миром нежной голубизной. Далекие палевые склоны южных отрогов Берегового Атласа туманно светились, воздух реял над землей и струился почти невидимыми нитями света. Даже тени верблюдов, лошадей и людей, казалось, были размыты светом, его текучим неуловимым блеском – над пустыней воцарились священные минуты сухура. При невероятном обилии и яркости света он не только не ослеплял, но даже и не напрягал глаза, а как бы ласкал взор надеждой на вечное будущее.
Как всегда неожиданно, сверкнул из-за дальней цепи гор на востоке алый краешек солнца. Утро нового дня вступало в свои права.
Наверное, с четверть часа они ехали молча. Мария следила за тем, как по палевым склонам заметно приблизившихся гор перемещались красноватые пятнышки с белыми точками, очень похожие на мухоморы.
Теперь Мария знала, что это вовсе не грибы, а газели среди желтеющей альфы – африканской разновидности ковыля.
Внезапно на одном из широких дальних склонов Мария увидела довольно крупные знаки, похожие на какие-то неизвестные ей письмена.
– Посмотри на горе – что это, Уля?
– Это я со своими туарегами написала на тифинаге, а по латыни – «Rusia Ulia», на русском – «Россияуля»: можно прочитать и как «Улина Россия», и как «Россия первая». На нашем тифинаге все слова пишутся слитно, без разделения, без заглавных букв, без знаков препинания. Я хочу все это ввести, даже купила своим бумагу и карандаши… Учу их, но пока толку мало, им все это непривычно. А доктор Франсуа говорит, что если я сумею изменить написание тифинага, то мне нужно памятник при жизни поставить. А на кой мне памятник? Мне бы ребеночка…
– А как это вы написали на горе?
– Да обыкновенно. Траншеи рыли, вот и видно издали хорошо.
– Песком занесет, – сказала Мария.
– А мы будем поправлять, пока будем… – задумчиво ответила Уля.
Краешек солнца, бившего из-за горы, с каждой минутой рос и светлел на глазах, а потом вдруг упал через всю долину огромный светоносный столб, дрожащий мириадами капелек еще сохранившейся в воздухе животворной влаги.
– Красиво-то как, Господи! – чуть слышно воскликнула Мария.
– Эх, забеременеть бы мне сию минуту, – отчаянно звонко проговорила Уля, – и родить через девять месяцев!
Ровно через девять месяцев, день в день, в парижском доме Николь близ моста Александра III с золочеными конями на колоннах Мария вскрыла пришедшее скорой губернаторской почтой письмо из Тунизии от доктора Франсуа.
Доктор писал, что Уля погибла, спасая пятилетнюю чернокожую рабыню. Дети играли на берегу бурной вади, девочка упала в поток. Ульяна бросилась в реку, доплыла до девочки, успела вытолкнуть ее из воды на берег, а саму ее занесло в водоворот. Она ударилась головой о стенку береговой ниши, спасти ее не удалось.
Далее доктор писал, что похоронена царица Уля по туарегским обычаям до заката солнца того же дня, а безымянная прежде вади теперь носит имя «Уля».
Мария Александровна не помнила, сколько времени простояла она тогда у окна с Улиной похоронкой в руках. Ее вывел из забытья Фунтик, преданно тершийся у ног. Как хорошо, что они с Улей привезли из Тунизии Фунтика… Да, не так давно по этому дому ходила туарегская царица Уля, а ее муж Иса целыми днями ездил по своим однокашникам, чему Мария и Уля были очень рады, тем более что нашлась бывшая соседка Ули по доходному дому в Биянкуре баба Нюся. Они нашли ее, когда занимались перезахоронением Андрея Сидоровича Калюжного. Тогда и встретили бабу Нюсю на биянкурском кладбище с выкрашенными в жуткий ультрамариновый цвет православными крестами. Оказалось, что к этому времени на кладбище уже лежали муж бабы Нюси и ее старший сын, младший погиб в партизанах где-то на севере Франции, а сама баба Нюся жила в кладбищенской сторожке, поскольку из квартиры ее выселили хозяева.
– Чего ж вы не купили свой домик? – спросила ее Мария.
– Купило притупило, – улыбнулась баба Нюся.
– Деньги пропили? – спросила Уля.
– Пропили.
– Ну и хорошо сделали! – засмеялась Уля. – На домишко там было их маловато, а на пропой в самый раз.
Мария хотела сказать, что денег было не то что на «домишко», а и на целый дом предостаточно, но сдержалась и вместо этого пригласила бабу Нюсю переезжать к ней, в парижский дом Николь. Баба Нюся согласилась только при условии, что она будет убирать дом и вести хозяйство – отрабатывать свое проживание. На том и порешили. А есаула Калюжного, мужа бабы Нюси и ее старшего сына перезахоронили на знаменитом русском кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Мария Александровна сделала попытку перезахоронить и прах знаменитого русского поэта Владислава Ходасевича, но это оказалось невозможным, поскольку поэт был похоронен на биянкурском кладбище в общей могиле. Да, он погребен среди других безродных и бесправных, этот человек, с достоинством написавший о своем месте в русской поэзии:
Во мне конец, во мне начало.Мной совершенное так мало!Но все ж я прочное звено:Мне это счастие дано.IVЭх, какая это была знатная светло-серая ангоровая[6] кофта с шалевым воротником, отделанным по краю темно-фиолетовой полосой из той же шерсти, и такой же темно-фиолетовой отделкой на манжетах. А темно-фиолетовая блузка из шелка! А полушерстяная темно-фиолетовая юбка ниже колен! Все было на пражской барахолке! Но ходить туда советским офицерам и солдатам категорически воспрещалось. Почему? А кто его знает, в те времена на многие вопросы ответ был один – «не положено». Ходили все равно: запрет запретом, а жизнь жизнью. Вот и Александре тоже деваться было некуда, страсть как хотелось на барахолку!
В понедельник 16 декабря 1946 года фельдъегерь привез из штаба армии письмо для начальника госпиталя, из которого следовало, что и сам начальник Иван Иванович, и Папиков, и его медсестры Наталия и Александра, и Ираклий Соломонович откомандировываются в ближайшие дни для дальнейшего прохождения службы в Н-ский госпиталь Москвы. В родную больницу Александры!
Александра могла доверить другим людям, например работавшим в посудомойке симпатичным чешкам, выбрать что-то из одежды для нее самой или для любого другого человека, но не для мамы. Выбрать подарок для мамы она могла только сама, лично: вот в чем была загвоздка. Каждый день о пражской барахолке рассказывали в госпитале все новые чудеса, терпеть больше не было сил… Александра решилась переговорить со славной белокурой девушкой из посудомойки Марысей, наполовину полькой, наполовину чешкой. Во-первых, они были одного роста и похожего телосложения, а во-вторых, Марыся уже давно выделила Александру по фамилии Домбровская и относилась к ней с явной симпатией, признавая ее за свою. Просьба Александры состояла в том, что Марыся не только должна была сопровождать ее на барахолку, но и принести ей из дома подходящую гражданскую одежонку. Даже по чешским меркам пришла зима, так что, помимо платья и платка, хорошо бы еще хоть какое-то завалящее пальтишко, а с обувью Александра решила обойтись, решила, что пойдет в своих офицерских сапожках – кто их увидит?
Марыся обещала исполнить все наилучшим образом, теперь оставалось только выбрать день да запастись обменным товаром – американской ветчиной, сахарином, сигаретами, яичным порошком, – деньги тогда были не в чести, к любым, хоть к советским, хоть к чешским, хоть к американским, люди относились с недоверием. Когда Александра Александровна дожила до преклонных лет, такие обменные сделки стали называться на ее родине «бартер» и некоторое время, самое голодное после отмены советской власти и замены ее на антисоветскую, тоже были в большом ходу.
Отъезд на родину был назначен на субботу, 21 декабря, а 19-го, в четверг, Папикова пригласили выступить с прощальной лекцией в Пражском университете, так что для Александры день был свободен от операций. Она долго думала: сказать о предстоящей вылазке «старой» Наташе или не говорить? Если не говорить, то сразу возникнет много сложностей, а если сказать, то как поведет себя Наташа?
Сказала. Боялась, что Наташа назовет ее дурой, заругает, а та задумалась, улыбнулась смущенно и говорит:
– Завидую… если бы у меня была жива мама… В общем, будь предельно осторожна. Документов с собой не бери, так будет лучше: одно дело – бродяжка, а другое – офицер…
– А я и не знала, что у тебя мама умерла, – сказала Александра, – живем, как во сне… Извини.
– Давай, переодевайся, а форму и документы я у нас оставлю.
Под прикрытием «старой» Наташи Александре и Марысе удалось незаметно выскользнуть в заранее приготовленную ими лазейку за миндальным деревом, отодвинув лишь прислоненные к забору две штакетины из их знаменитого на всю округу ультрамаринового забора. А когда девушки оказались вне госпитального дворика, «старая» Наташа приладила штакетины на место.
– Вперед, девчонки!
– Есть! – взяла под козырек Александра.
Их заплечные котомки были набиты американскими консервами, сигаретами, галетами, спичками, пакетиками сахарина – всем тем, чего так жаждала толкучка. В те времена красивая, богатая одежда, обувь, мебель, посуда, недвижимость и даже золото обесценились, а на первые позиции вышли хлеб, соль, табак, спички, лекарства, крупы, сахар или сахарин – так всегда бывает в войну и в первое время после войны. Потом потихонечку все возвращается на круги своя, и внучке покажется сказкой, что за двухкилограммовую банку американской ветчины ее бабушка выменяла старинный золотой перстень с синим сапфиром музейной ценности, да еще в придачу ожерелье настоящего крупного морского жемчуга, светящегося, живого.
От госпиталя до толкучки был километр ходу, если знать, как идти. Марыся знала. Ровно на середине пути дорогу преграждал квартал обгорелых, полуразрушенных доходных домов, которые уже давно никому не приносили доходов, потому что постояльцев в них не было, а только гарь, тлен, сырость и затхлость, которые Александра запомнила навсегда как знак разрухи – слишком хорошее у нее было обоняние, памятливое. Марыся знала здесь каждый уголок. Сначала они прошли одним сквозным подъездом, потом перебежали узкую мощеную улочку и на противоположной ее стороне прошли сквозь другой полуразрушенный, обгорелый дом. И, едва они вышли из этого дома, как тут же увидели знаменитую пражскую толкучку, раскинувшуюся на огромном пустыре, сбегающем к темным водам Влтавы. Издали было отчетливо видно, что в пестрой, беспрерывно и хаотично движущейся массе народа есть и свои ряды, и строгий порядок, но по мере того, как они приближались к толкучке, это впечатление пропадало, все как бы смазывалось и просто кишмя кишело, каждая отдельная точка двигалась разнонаправлено, как будто бессмысленно, и становилось понятно, почему это скопление людей называется именно так – толкучка.
От квартала доходных домов до толкучки было метров пятьсот, и девушки опомниться не успели, как подошли к краю толпы, как к краю пропасти.
– Вот она! – вдруг воскликнула Александра и кинулась в самую гущу народа, увлекая за собой и Марысю.
Каким-то чудом Александра точно попала в нужный ей ряд, и через две-три минуты они уже стояли напротив высокой краснолицей старухи, державшей перед собой расправленной светлосерую ангоровую кофту с шалевым воротником, окаймленным темно-фиолетовой полосой.
– Покупай, – шепнула Александра Марысе, и та тут же быстро-быстро заговорила со старухой по-чешски. Александра тем временем сняла заплечную котомку и вынула из нее главную ценность – двухкилограммовую банку американской ветчины. Старуха была опытная торговка, но все же не смогла скрыть своей радости. Александра молча взяла у старухи кофту, молча отдала ей ветчину.
– То гарнитура, – сказала старуха, показывая темно-фиолетовую блузку и темно-фиолетовую полушерстяную юбку – ей явно не хотелось упускать все то, что еще оставалось в котомке. Александра сунула ей котомку, взяла юбку и блузку.
– Патруля! – горячо шепнула ей на ухо Марыся.
Войска Советской армии к тому времени перешли на зимнюю форму одежды, так что на всей толкучке только двое наших хлопцев и были в шапках-ушанках. До патруля оставалось метров пятьдесят и до чистой дороги столько же.
Александра не кинулась бежать, а шла степенно, не привлекая излишнего внимания. Марыся следовала за ней шаг в шаг. До патруля оставалось метров сорок и до дороги сорок. До патруля – тридцать, а до дороги – двадцать: протиснувшись в другой ряд, девушкам удалось срезать уголок. Краем глаза Александра все-таки рассмотрела потенциальных преследователей – это были высокие, плечистые мальчики лет двадцати двух, оба младшие сержанты, а лиц их она не разглядела толком – молодые, обветренные, только и всего. До патруля оставалось метров двадцать, до дороги – десять… И наконец вот она, свободная дорога, и черные доходные дома вдалеке. Конечно, им не следовало бежать, но они побежали, и патруль, уже почти вышедший к краю толкучки, тут же засек их.
– Тю, ты гля! Та вина в официрских сапожках, то наша! Споймаем! – и рослые парни вмиг протолкались к дороге. – То наши! Споймаем!
Оба младших сержанта были в длиннополых шинелях, и это мешало им бежать, но они бежали так быстро, что расстояние между ними и девушками неумолимо сокращалось с каждой секундой.
– Скинь мешок им под ноги! – приказала Александра.
Марыся сбросила свою заплечную котомку прямо под ноги догонявшим. Те чуть не стукнулись лбами от неожиданности, и у того, кто говорил «споймаем», даже слетела на землю шапка.
Марысина котомка лопнула от удара о землю, и все содержавшиеся в ней богатства оказались перед глазами патрульных.
– Цыгаретки американьски, ты чуй!
– Побегли!
– А то шо бросимо?! – слышали за своими спинами Марыся и Александра.
Как-никак, а Александра была мастером спорта СССР, да и Марыся оказалась из резвых. Пока патрульные разбирались с привалившим добром, девушки успели оторваться от них метров на сто. Никогда в жизни Александра не бегала так быстро. Ветром пролетели они сквозные подъезды доходных домов, и вот уже перед глазами родной ультрамариновый заборчик, а патруля все нет… Куда ему бежать с такой добычей, какой смысл?
Через десять минут они уже пили чай у «старой» Наташи и рассказывали о пережитом со смехом.
– А ты угадала размеры? – спросила Александру Наташа.
– За тридцать шагов! – смеясь, отвечала пунцовая Александра. – Эта кофта на меня блеснула, как солнышко!
– Красивая, ничего не скажешь, – подытожила Наташа, – благородная, особенно вместе с блузкой и юбкой.
– А моей мамочке и нужна благородная! – с каким-то непонятным собеседницам вызовом в голосе почему-то сказала Александра. Она и сама не знала, почему так получилось, откуда вдруг поднялась из души эта постыдная нотка барской спеси?
VХотя от Праги до Москвы попечением Ираклия Соломоновича ехали в одном и том же литерном вагоне с проводниками, специально прикомандированными к их команде, в тепле и достатке, но добирались все-таки семь суток – вагон то и дело отцепляли от очередного состава, часами он стоял в тупиках, потом его куда-то волокли, как правило, на дрезине, и прицепляли к новому составу, притом не раньше, чем Ираклий Соломонович переговорит со станционным начальством, благо ему было чем побаловать их накануне Нового года. Не считая двух сержантов-проводников, в вагоне ехали Папиков, Наталья и Александра, Иван Иванович, Ираклий Соломонович и еще полковник и майор из штаба армии, оба совсем молодые и жизнерадостные, а все остальное пространство было забито вещами и продуктами. Славно ехали! И, главное, сдружились за эти семь суток, как за семь лет.
Самый большой багаж был у майора, самый маленький – у Ираклия Соломоновича, а уж он мог нахапать как никто из их компании.
– А кому мне везти? – вытирая лоб скомканным платочком, объяснил он Александре. – Я, Шура, один, везде все достану, если кому надо! – Голубые глазки Ираклия Соломоновича осветились неколебимой уверенностью в себе.
– А чего вы лоб вытираете? – спросила Александра то, о чем давно хотела спросить, да раньше не решалась, а теперь, за эти несколько дней, все они стали совсем свои. – Он у вас чистый.
– Лоб вытираю? Та полоса от фуражки получается – не люблю.
– А-а, но сейчас нет никакой полосы.
– Ну спасибо… Скоро в нашу больничку приедем, – задумчиво сказал Ираклий Соломонович. – Как они там?..
Александра промолчала, да и что она могла сказать.
Тут вагон подцепили и поволокли к новому составу.
Молодые майор и полковник на первых порах пытались ухаживать за Александрой, но заметивший это Ираклий Соломонович пошептался с ними, и те отстали – как ножом отрезало. Александра случайно услышала в чуть приоткрытую дверь купе эти его шептания:
– Та ее жених в Москве встречает, та он из вас двоих сделает четыре!
Александра посмеялась, что кто-то там будет ее встречать в Москве, а когда поезд наконец подошел к перрону Киевского вокзала, оказалось, что Ираклий Соломонович не зря пугал женихом.
Поезд прибыл в половине третьего дня, было еще светло.
– А я телеграммку из Лисок отбил. Сколько мы там стояли! Так что в случае чего не пугайтесь, – громко сказал Ираклий Соломонович, когда они все выстроились у окошек вагона, медленно наплывающего на перрон.
Их встречали. Без оркестра, но с цветами. Три белые хризантемы преподнес Александре подполковник медицинской службы, в котором она не сразу узнала Марка, сына больничной сестры-хозяйки Софьи Абрамовны (у нее-то он и срезал из комнатного горшка с цветами эти хризантемы, расцветшие как нельзя кстати). За минувшие годы Марк так возмужал, сделался таким статным, что вполне годился в завидные женихи.
С самого малого детства Александра не любила чуть горьковатый, земляной запах хризантем, она могла бы описать этот запах еще точней. Но Марк-то при чем? Он ведь дарил от чистого сердца, и Александра смяла и отбросила почти пришедшую ей на ум точную формулировку о запахе хризантем и об их японской и европейской символике…
VIИ кофта, и блузка, и юбка – все подошло маме! Александра боялась, что будет великовато, но всегда худенькая мама чуть-чуть пополнела за последние годы, и все пришлось ей впору. Первые минуты встречи они обнимались, целовались, плакали, гладили друг друга по плечам, потом всматривались друг в друга, вытирали слезы радости, беспричинно смеялись, привыкали, а потом все пошло как по маслу, будто и не было долгих лет разлуки. Родные на то и родные, что годы не властны над кровной близостью.
Их большая комната, пристроенная к кочегарке, мало чем изменилась; только толстая труба парового отопления теперь была выкрашена не в голубой, а в светло-кремовый цвет.
– Ремонт после Дня Победы делали, а мне трубу покрасили и не выселяют до сих пор, хотя я давно не дворник, – перехватив взгляд Александры, сказала мама. – Неплохой цвет, теплый. Мой руки, буду тебя кормить. Я еще вчера знала, что ты приедешь.
У мамы было первое дело: кто бы ни пришел, сразу кормить. Дочь вымыла руки из знакомого ей с детства, висевшего над ведром у двери маленького серого умывальника, может, алюминиевого, а может, из какого-то сплава, умывальника литра на два воды, с длинным металлическим соском, и села к столу, застеленному клеенкой в розоватую клетку.
– Ма, у тебя и клеенка новая!
– Новая. Надя подарила. Я мальчика ее нянчу, а она мне помогает и даже деньги дает, но я много не беру – на трамвай, на мыло, ну туда-сюда… Ты, Саша, моя кормилица, я ведь за тебя офицерский паек получаю. Так что живу кум королю и сват министру! Когда тебе присвоили звание и ты написала насчет пайка, Надя прочла мне твое письмо, и я сразу пошла, они мне не дали. Ну я Надежде проговорилась, так она такое подняла: «Я, тетя Аня, из горла у них выну!» – и вынула. Бой-баба! Помнишь, так говорили у нас в Николаеве? Хотя что я мелю, откуда ты можешь помнить? Это Маруся могла бы, – засмеялась мама. – Совсем я без тебя душой усохла. Садись к столу, супа налью. Перловый – ты в детстве любила.