bannerbanner
Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы
Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы

Полная версия

Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

И пошла к капитану. Она что-то говорила ему горячо, улыбаясь, потом села рядом с ним, и посветлевший лицом капитан стал о чем-то рассказывать Катеньке. Потом Катенька подозвала Гришу и сказала:

– Познакомьтесь с Валерием Павловичем, – сказала так просто, как будто давным-давно знала этого Валерия Павловича.

Катенька и капитан о чем-то долго и весело говорили. И все это время Гриша делал Катеньке знаки возвратиться на прежнее место, чтобы снова начать разговор о Дарочке. Катенька делала вид, что не понимает его знаков, но их понял Валерий Павлович и, извинившись, вышел в тамбур.

– Ты, Гриша, сейчас счастливый, а он несчастный, – объяснила Катенька, – он мать очень больную оставил, одну на маленькую сестренку. Но мы с Дарочкой обязательно ей поможем. Только бы мне скорей домой добраться.

Капитан вернулся, и они до самого Матвеева Кургана так и просидели втроем. О чем только не болтала Катенька, чему только не смеялась, а они смотрели на нее и улыбались. В Матвеевом Кургане состав остановился. Вечер был темный, накрапывал дождь, на маленькой станции пахло мокрой сиренью. Здесь, на этой маленькой станции, едва освещенной желтыми фонарями, они и попрощались с Катенькой. Охваченный тяжелым предчувствием, Гриша горячо поцеловал девочку в щеки, в волосы, в губы, в глаза. А Катенька вдруг разрыдалась и не могла унять слезы. Там, где подслеповатыми желтыми огнями светилась станция, три раза ударил колокол. Последний раз поцеловав в губы Гришу, Катенька подала руку Валерию Павловичу. А он взял и другую ее руку и, склонившись, с глубоким почтением и нежностью поцеловал обе ее руки, маленькие и теплые. Катеньке польстило, что капитан прощается с ней как со взрослой, ей показалось, что она поднимается на гребне волны все выше и выше, так высоко, что дух у нее захватывало, и, обняв капитана, она поцеловала его в подбородок. Поезд уже тронулся, а она, слепая от слез, целовала подряд всех, кто вышел из вагона проводить ее. Больше Гриша ее никогда не видел.

VIII

Через год Катенька умерла. Умерла в день своего рождения, в 16 лет. Умерла уже не от вымышленной, а от настоящей испанки. И Гриши не было в городе, он был далеко-далеко и ничем не мог помочь этой родной душе, единственному необыкновенному человеку, которого он встретил за всю свою долгую жизнь. Из писем родных он узнал, что вскоре после его отъезда Дарочка исчезла из города неизвестно куда, уехала не одна, а с Евгением Евгеньевичем. «Постоялец у них был такой, ты его, наверно, не знал», – писал отец. Позже ему писали о том, что в городе была раскрыта большевистская подпольная организация, которую возглавлял, оказывается, Митя. Писали, что Митя был расстрелян, а Катенька и Гришин отец выкрали труп и похоронили в Гришином дворе среди кустов сирени, где Гриша прятался когда-то с Дарочкой. Следом умерла Катенька. И Мария Петровна, превратившись от горя в маленькую согнутую старушку, уехала с младшими детьми к каким-то дальним родственникам в Сибирь, и как в воду кануло все семейство.

Из госпиталя в госпиталь бросала Гришу война. С первых дней революции он перешел на сторону красных, ни с кем не обсуждая этого вопроса. Просто иначе он не мог, это вышло как-то само собой, потому что это была та суть, благодаря которой его жизнь приобрела смысл.

Григорий Васильевич Марков не остался бобылем. Уже давным-давно у него была семья: жена и два сына. Сыновья стали взрослыми, женились, растили детей и жили далеко. Изредка они писали отцу и матери письма. В два-три года раз приезжали к родителям в отпуск со своими женами и чадами. Сыновья были счастливы в браке, а поэтому привязанность их к отцу и матери ослабла. Отец уже давно не казался им добрым и могущественным человеком, как в детстве, а просто милым чудаком, который все не уставал требовать ото всех справедливости да все нянчился со своими больными.

Жену Григория Васильевича звали Еленой Андреевной. Он женился на ней в самом конце гражданской войны, случайно встретив ее в одном из полевых госпиталей. Это была его давнишняя знакомая, та самая Леночка – сестра милосердия, которая работала с ним в госпитале, когда там лежал, а потом бежал оттуда при ее помощи Евгений Евгеньевич. Встрече с ней Гриша очень обрадовался – ведь она знала Дарочку, при ней умерла Катенька. Леночка была единственным человеком из той прошедшей, дорогой для него жизни. Она выросла в том же городе, где выросли Гриша и Дарочка, только не на Александровской улице, а двумя переулками дальше – на Кузнечной. Правда, она почти не бывала в их компании, но хорошо знала всех его друзей. Леночка так же, как и он, тосковала по городскому саду и по каменной лестнице, где на берегу моря стояли кожевенные заводы. Вместе со всеми по воскресеньям она ходила в Дубки или в степь собирать полевые цветы. Она видела ту степь, где он когда-то обручился с Дарочкой. И поэтому Леночка показалась ему такой родной среди людей, которые знали его как Григория Васильевича и ничего не знали о нем как о Грише. Леночка была из той жизни, и поэтому он не мог с ней расстаться, он женился на ней. Женился, ничего к ней не питая, кроме благодарности за живую память о милой его сердцу юности. К его счастью, Леночка оказалась покладистой и нетребовательной. Она примирилась со скудной жизнью, не освященной любовью, гордилась, что у нее муж доктор и всеми уважаемый человек. Когда появились дети, она всю свою нерастраченную, даже незамеченную им любовь перенесла на сыновей. Сыновья и в нем пробудили живые ростки любви.

Для окружающих их семья казалась идеальной. Но оба они знали, что у них нет никакой семьи, есть дети, которых они очень любят и для которых стараются создать видимость семьи. Но детей трудно обмануть: то ли им не было тепло в родительском доме, а может быть, потому, что время было такое, но так или иначе они рано покинули родной кров. Старший уехал на строительство нового города, а за ним через год и младший.

И остались отец и мать в осиротевшем доме с глазу на глаз, два чужих человека, у которых и разговору-то всего было: «Надень чистые носки… Садись есть… На дворе опять дождь…» А Григорий Васильевич только и делал, что благодарил за заботу: «Спасибо. Благодарствую… Спасибо…» Благодарил за чистые носки, за хороший обед, за тщательно выглаженную сорочку. И не заметил, как своим равнодушием притушил все краски на лице жены, как постепенно убил в ней любовь к нему, ее мужу и отцу ее детей. Леночка, Елена Андреевна, пожалуй, и не страдала от этого сильно, она не знала другой жизни, другого обращения, а поэтому настоящее принимала за истинное и сама не заметила, как угасли в ней все порывы и желания, пришло равнодушие.

И вот прошло сорок лет, целых сорок лет, и жизнь снова забросила его в родной город. В доме, где раньше жили Маловы, была теперь поликлиника. И странная судьба – Григорию Васильевичу пришлось работать именно в этой поликлинике, хотя в городе было много других медицинских учреждений. И как нарочно, в комнате девочек, в Дарочкиной и Катенькиной комнате, был его кабинет, в котором он принимал больных. Это были все незнакомые лица, которые никогда не знали семьи Маловых, хотя на стене поликлиники и висела мемориальная доска: «Здесь родился и жил руководитель городской подпольной организации большевик Дмитрий Малов, зверски казненный царскими палачами».

У каждого дома есть свой запах. В доме Дарочки всегда пахло зернами сушеной гвоздики. Это был любимый запах Марии Петровны. Она заваривала гвоздику в чай, пересыпала ее зернами чистое белье. Сейчас Григорий Васильевич носил зерна гвоздики завернутыми в бумажку в кармане и любил, оставшись один, вдыхать их аромат. Гвоздика да балкон со старым потолком из дубовых мелких дощечек, а в нем трухлые от ржавчины крючья для качелей – все материальное, что осталось от людей, ближе и дороже которых не было у него в жизни.

IX

…Григорий Васильевич, как всегда, задерживался, принимая больных, до позднего вечера. Он никогда не укладывался в служебные часы, потому что желающих попасть к нему на прием было слишком много. А ему казалось, что он задерживается потому, что стар и медлителен. Каждого больного он осматривал неторопливо и тщательно, подолгу расспрашивал, стараясь доискаться до истинной причины заболевания. Опыт у него был огромный, а время не сделало его равнодушным к чужим страданиям. Помочь человеку преодолеть недуг – давно стало для него смыслом жизни. Выписать бюллетень и отмахнуться от больного он не мог, считал это обманом, а всякий обман был чужд его натуре. Он не был магом-исцелителем, но он был глубоко порядочным человеком, а отсюда выходили все его поступки. Делать кое-как, создавать видимость труда он не умел и презирал это умение в других. Каждому он старался помочь в полную силу своих возможностей медика, с душой, и поэтому многим помогал. Не помогал лишь тем, кому уже нельзя было помочь, но и для обреченных у него находилось столько внимания и доброты, что они благословляли доктора и безгранично верили ему. Чтобы попасть к нему на прием, люди занимали очередь за несколько дней вперед, будто бы в поликлинике не было других врачей. Все это не могло не породить среди его коллег неприязни к нему, насмешек над его забывчивостью, странными выходками, задумчивостью, рассеянностью. Врачи любили посудачить на его счет, подсматривали за ним и хихикали, когда старик отдыхал на балконе, задумчивый, грустный, отрешенный от мира.

– И чего не идет на пенсию, давно ведь пора, только больных смущает, – говорили коллеги. Они обвиняли его в бестактности и даже в желании выслужиться, но когда, случалось, болели сами, шли за советом и помощью только к нему.

Старый доктор всего этого не замечал, никогда над этим не задумывался. Ему казалось предельно простым – если просят, значит, нужно помочь.

Он был обыкновенный участковый врач без титулов, без званий, но его знал весь город. Благодаря этой популярности он и встретился с Дарочкой.

Как-то Григорий Васильевич услыхал у дверей своего кабинета шумливый спор, в котором часто упоминалось его имя. Маленький, сгорбленный, в толстых синих очках, он вышел в коридор.

– Что вы так шумите, Верочка? – обратился он к регистраторше.

– Да вот, Григорий Васильевич, дама просит, чтобы я ее к вам записала, а живет она в Исполкомовском переулке – это же центр города, мы же их не обслуживаем.

– Но я очень, я чрезвычайно прошу сделать мне исключение, – говорила худая высокая старуха в старомодной черной шляпке с вуалью. – Я была у вас дома, доктор, супруга сказала, что вы дома не принимаете, не позволяют квартирные условия. Я чрезвычайно прошу, будьте великодушны!

– Хорошо, хорошо, не волнуйтесь, я с удовольствием вас приму, – успокоил ее Григорий Васильевич. – Только вам нужно будет дождаться очереди, тут уж я бессилен. Будьте добры, посидите здесь.

– Григорий Васильевич, я же не могу записать гражданку, – возмутилась Верочка-регистраторша.

– А вы и не записывайте, я так приму… Вы присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста.

– Тоже мне блаженный: скоро весь город к нам перетянет, своих будто мало, – ворчала Верочка, когда старый доктор закрыл за собой дверь.

Дама в черной шляпке терпеливо дожидалась своей очереди.

Григорий Васильевич сам выглянул из кабинета и пригласил ее зайти.

– Скажите, доктор, вы никогда не жили здесь раньше? – едва войдя в кабинет, спросила старуха. – Вы не Гриша, Гриша Марков?

– Да, я Гриша, – растерялся Григорий Васильевич, стараясь получше рассмотреть пациентку. – Да, я Гриша, Гриша Марков, а с кем имею честь говорить?

– Я Ганечка, – сказала старуха, – Ганечка Полторацкая, помните? Дарочкина соученица и подруга…

Забыв попросить у дамы разрешения, Григорий Васильевич сел – подвели ноги.

– Ганечка Полторацкая, да-да. Помню. Очень хорошо вас помню. В вас был влюблен Митя, и сестры изводили его…

– Ну, уж и влюблен… – смутилась старуха. – Просто я ему нравилась. Ах, у него такая ужасная судьба, кто бы мог подумать! – Ганечка заломила сухие пальцы. – Ах, у них у всех трагическая судьба, чрезвычайно!

А Григорию Васильевичу вдруг почудились в старческом лице черты той, другой Ганечки, юной и хрупкой, которую все в семье Маловых называли «небесным созданием». Расспрашивать ее Григорий Васильевич боялся, она сама рассказала.

– Дарочка живет здесь. Вы ее не видели? Да, узнать ее трудно, так она изменилась…

– Вы дадите мне ее адрес? – потупившись, глухо сказал Григорий Васильевич.

– Да, конечно. Хотя я сама уже и не помню, когда у нее была. Правда, как-то на базаре в очереди за мясом вместе стояли, вас вспоминали… Живет она на Елизаветинской улице, простите, Розы Люксембург, дом восемьдесят восемь.

X

Они условились встретиться и вместе нагрянуть к Дарочке: идти один Григорий Васильевич не решился. Знать бы, что застанет ее дома одну, а вдруг будут муж, дети, внуки. Дарочка и внуки – он этого не мог себе представить. То, что сам он стар и сед, что дрожат у него ноги, отказывает сердце и плохо видят глаза, к этому он привык. Но Дарочка жила в его памяти юной и сильной…

На сковородке жарился лук. Седая тучная женщина следила, чтобы лук не подгорел. Долгие годы она готовила обеды на керосинке, потом на керогазе, а вот теперь на газовой плите и никак не могла к ней примениться, уж очень быстро все кипело на ней, жарилось и горело.

В передней раздался звонок. Пока она открыла дверь, пока встретила гостью, лук почернел, потом подсолнечное масло вспыхнуло. И гостья и хозяйка с ужасом суетились у плиты, вокруг сковороды, пылавшей, словно факел. Пока они потушили газ, вся кухня наполнилась чадом и хлопьями сажи.

– Дарочка, да закрой же дверь в залу, а то и там все будет черное! И стены! Вот несчастье! Это я во всем виновата! – сетовала гостья.

– Да что ты, Ганечка! Газ я сильно открыла, лук подгорел – и масло вспыхнуло. Я сама виновата! – утешала ее хозяйка, с сожалением оглядывая стены, – ей казалось, что они совершенно черные. Она была вне себя от горя и плохо скрывала это от гостьи. – Новая квартира, стены, все, все теперь пропало! – тихо сокрушалась хозяйка, распахнув окно и открывая настежь дверь на лестничную площадку.

– Ничего, вытянет, – утешала гостья.

– Вытянет, – соглашалась хозяйка, а сама чуть не плакала.

«Новые занавеси, новая квартира, стены, у Катеньки, внучки, на постели белое покрывало, накидки вчера только крахмалила, сушила, гладила. Борщ остался недоваренным, котлеты еще не жарила, картофельной муки на кисель не купила… а тут гостья. С работы скоро придут, а обед не готов. Опять драма будет, Евгений не любит ждать!»

– А я, Дарочка, не одна, – когда сквозняк вытянул копоть и чад, сказала Ганечка, – с гостем!

«Еще новость, час от часу не легче!»

– А где же гость-то?

– Он там, Дарочка, внизу, у подъезда, стесняется. Сразу войти отказался, меня послал посмотреть, может, говорит, не ко времени. До старости такой же стеснительный остался, безотказный, меня сейчас лечит. Вы, говорит, Ганечка, пойдите посмотрите. Вот видишь. Он как чувствовал.

– Гриша? Зачем? Ганечка, зачем ты его привела, – заметалась по комнате Дарья Семеновна. – Нет, нет, Ганечка, нельзя, скажи, что меня нет дома, что уехала к детям. Я не могу его видеть, не могу, и копоть, и я не одета…

С ужасом и омерзением Дарья Семеновна заметила вдруг свой большой рыхлый живот, тяжелые отечные ноги, увидела, будто в первый раз, коричневые, сморщенные руки. Она вдруг ощутила все пеньки своего беззубого рта и страстно пожалела, почему же, ах, почему она давным-давно не вырвала эти заросшие деснами пеньки, почему не вставила вот такие ровные и белые зубы, какими щеголяла сейчас Ганечка? Она вдруг увидела себя со стороны и ужаснулась. Как она ни старалась, она не могла вобрать в себя живот, не могла свои серые подстриженные космы превратить в золотые косы. Она ничего не могла, а сердце, больное, усталое, так часто и так нестерпимо болевшее сердце, привыкшее к валидолу и горчичникам, стучало тяжело и гулко. Уже давным-давно ей было глубоко безразлично, как она выглядит, а сейчас… сейчас она металась по комнате и – никто бы ей не поверил, не понял бы ее, – сейчас она, старая женщина, для себя самой стала молоденькой девушкой.

Там, внизу, ждал встречи с ней не старик, перенесший инфаркт и считавший второй этаж самой большой высотой для себя… Нет, там был Гриша, которого она сама отвергла, которому она изменила, но которого верно и свято любила всю жизнь, любила и берегла в своем сердце память о нем вместе с памятью о Катеньке, любимой сестре. Катенька… Вот ее портрет, она смеется, да, она смеется: «Не робей, Дарочка, ты ведь для него все равно та же, не робей!»

А в квартиру в открытую дверь уже входили Евгений Евгеньевич и он, Гриша.

XI

– Дарочка! Смотри, кого я тебе привел, нет, ты посмотри, кого я тебе привел! Раскошеливайся на коньячок – тут простой поллитрой не откупишься! – весело и громко кричал Евгений Евгеньевич, подталкивая гостя впереди себя. – Подхожу, стоит у подъезда старичок-боровичок, а ведь узнал я его сразу. А ты-то, Гриша, ее узнаешь? Смотри, какая она у меня пышная стала, – и он дурашливо шлепнул Дарью Семеновну пониже талии. – Зубы вот только подвели, да ты, Дарочка, не серчай, мы тебе в рот заглядывать не будем, ты нам закусочки поскорее сообрази. Вишь, Гриша, как мы знатно живем. Не квартира, а люкс – две комнаты, кухня, ванная, туалет – одно удовольствие. Живи – не хочу! И служба у меня приличная, и пенсия ничего. Ну, давай, давай пошевеливайся! – обернулся он к Дарье Семеновне. – Смотри, Гриша, она речи лишилась, а ты, шельмец, говоришь, стариком стал, а сам небось действуешь, а? Ха-ха! Да что ж вы руки друг другу не подадите? Да ты садись, Гриша, садись. Вот на диван-кровать садись. Не бойся, что новый, для такого гостя, как ты, не жалко. Ладно, не буду вас смущать, поищу музыку, музычку, музычоночку, – суетливо потирая пухлые ладони, бросился он к радиоприемнику. Включив приемник, ловко отыскал «музычоночку» и открутил на всю катушку – он обожал все громкое.

«Жил да был черный кот за углом», – сотрясая квартиру, заорал радиоприемник.

Тяжелая, жуткая ненависть сдавила горло Дарьи Семеновны. Ненависть, что в молодости била ее, словно тропическая лихорадка. Приглушенная каждодневной суетой, заботой о том, как и чем накормить большую семью, бесконечными хлопотами о детях и внуках, болезнями, усталостью, ненависть молодости снова вспыхнула в ней с прежней силой. В первый же год замужества упала с ее глаз пелена; она не знала не только настоящего, но даже выдуманного счастья. Евгений Евгеньевич оказался не тем человеком, за которого себя выдавал. Кичливый и трусоватый позер, столкнувшись с первыми же реальными трудностями, почувствовав всю суровость и ответственность революционной борьбы, он отошел от нее, прикрываясь громкими фразами о том, что он, отец детей, не может рисковать своей жизнью, потому что эта самая жизнь принадлежит теперь не ему, а его детям. В первый же год замужества у нее родились близнецы – двое сыновей, а еще через полтора года – дочь. В это время умерла первая жена Евгения Евгеньевича, и Дарочка заставила его поехать в детдом и забрать троих его детей. Так шестерых и воспитывала, стараясь всех любить равно. Шестерых боялась осиротить… Всю жизнь только и делала, что ограждала их от отца. Дети – это было ее государство, смысл жизни. И все шестеро выросли хорошими, добрыми, стоящими людьми. Все шестеро, и свои и «чужие», пошли характером, как говорил Евгений Евгеньевич, «в мамочку». Когда они были маленькие, он их тиранил по пустякам, а когда выросли, стал заискивать перед ними. Все дети его не любили, но никто из них открыто не высказывал своей неприязни. Одна лишь Катенька, внучка, не скрывала от деда своего презрения, хотя он лебезил перед нею больше, чем перед всеми другими, заискивал и всячески угождал ей. Катенька была, пожалуй, единственным человеком во всей жизни Евгения Евгеньевича, которого он любил искренне, любил умильно, и угождать ей, и унижаться перед ней ему доставляло высшее наслаждение.

Дарья Семеновна думала, что годы уже потушили эту ненависть к мужу, отцу ее детей, деду ее внуков, она думала, что ее душа за столько лет страданий уже заслужила покой…

И вот, все опрокидывая и сметая, снова пришла эта дикая ненависть и смяла все чувства, все другие движения души.

Раздался звонок, и Дарья Семеновна, так ничего и не сказав Грише, поспешила в переднюю. Как всегда, метеором влетела Катенька.

– Бабушка! Бабушка! Ты по алгебре пятерку получила! Не веришь? Честное слово. Наша Валентина, ну, не сердись, Валентина Петровна, говорит: «Катя Гальченко, оказывается, у вас при желании уравнения получаются не хуже, чем стихи». Видишь, а ты говорила, что я хвастунья. А она говорит: «Не умаляйте своих способностей». А я говорю: «Это бабушка мне помогала». А она говорит: «Не может же ваша бабушка до сих пор помнить алгебру, она до пенсии учительницей музыки была, а не математики». А я ей говорю: «Помнит, она зато гимназию кончала». А она говорит, вот умора: «Передайте своей бабушке, что я ей пятерку по алгебре поставила». А меня Нинка за фартук тянет: «Катька, молчи!» А я Валентине говорю: «Спасибо, передам, а мне что же поставите?» А она: «На этот раз буду доброй, подели пятерку с бабушкой пополам». А я ей… Ой, есть хочу! Умираю! Сегодня у нас вечер, бабушка! Тоже мне! Ты совсем меня не слушаешь! Опять дед довел, да? Умничал и хвастался или придирался, что денег много истратила, в свой кондуит расходы записывал? «Ты торговаться не умеешь. Мясо можно было взять дешевле», – подражая голосу Евгения Евгеньевича, передразнила Катенька. – У, ненавижу! Уже один его кондуит в мусорку выбросила, и этот сейчас полетит. Там люди? Кто такие? Гриша? Какой Гриша? Гриша Марков? Тот – твой и Катеньки, настоящий? Гриша, тот самый… Ой, как интересно! Гриша Марков! Почему же ты мне сразу не сказала, – зашептала девочка. – Ой, я боюсь туда идти! А как же ты, бабушка, как же ты? А я, дура, думала, дед довел, тоже мне. Я же тихо говорю, там приемник орет, ничего не слышно! Ты ему дашь прочесть Катенькин, тети Катин, дневник, как она там хорошо о нем писала? Ой, я его сейчас увижу, мне страшно. И тебе, да? Бабушка, родненькая, я тебя очень, очень люблю, больше всех люблю. Я все понимаю, все!

Диван-кровать, на котором сидел Григорий Васильевич, стоял у самой двери в переднюю, и, хотя радиоприемник орал что было мочи, Гриша все слышал в полуоткрытую дверь – все от слова до слова. Голос девочки был так похож на забытый голос Катеньки. И он обрадовался ее приходу так, будто пришла та Катенька. Катенька! Она его всегда выручала и сейчас выручит. Избавит от тяжелого смутного чувства, которое сейчас испытывал он. Ему казалось, что Дарочка давным-давно умерла и сейчас он своими руками раскрыл ее могилу – было смутно и холодно, ноги дрожали, он ощущал, как по ребрам скатываются холодные капли пота.

Дверь открылась шире, и порог переступила робкая, пунцовая от смущения девочка. Следом за нею, тяжело ступая, вошла Дарья Семеновна.

– Вот, Гриша, познакомься с моей внучкой Катенькой.

– Какой он ей Гриша, он ей дедушка! – вмешался Евгений Евгеньевич. – Ха-ха! Смотри, Гриша, не влюбись в мою внучку!

Но на Евгения Евгеньевича никто не обратил внимания.

Опустив ресницы (Евгений Евгеньевич никогда не видел свою внучку такой), Катенька стояла перед Григорием Васильевичем. Подняла глаза и припала к его плечу, всхлипнула, быстро наклонилась к его руке и покрыла ее торопливыми благодарными поцелуями. Григорий Васильевич и руки вырвать не успел, как Катенька, еще громче всхлипнув, уже выскочила из комнаты.

– Подумаешь, нежности развели! Сбегаю коньячку купить – пять звездочек.

– Что вы, Григорий Васильевич, верно, коньяк не пьет, нам бы лучше винца сухого, сухое хорошо чрезвычайно, – посоветовала Ганечка.

1965

Печка

Солнце светило для всех одинаково: и для меня, и для моих обидчиков. Оно светило даже для тех, кто жил на другой стороне земли и кого я никогда не видел – только учил по географии. А наша печка согревала нас с мамой. Эта приземистая чугунная печка была в моей жизни всегда как солнце, только гораздо роднее. Откуда взялось солнце, я не знаю и до сих пор. А печку принес отец накануне того дня, когда суждено ему было исчезнуть.

Она только на вид была маленькая, а на самом деле в ней помещалось два ведра катушков. Ни в войну, ни после войны угля долгое время не было – были катушки, прессованные из угольной пыли. Горели они замечательно, только перед тем, как забрасывать в печку, катушки почему-то рекомендовалось побрызгать водой. Я брызгал их с удовольствием: зачерпну, бывало, из ведра в коридорчике кружку воды и брызгаю, раздувая щеки: фр-р-рт, п-р-р-т, п-фу!

– Да хватит брызгать, Андрюша, сколько можно! – останавливала меня мама, когда я был совсем маленький. А когда подрос, говорила: – Брызгаешь с удовольствием, а в сарай за ними пойти – для тебя целое дело!

Конечно, целое дело – кому охота тащиться в ледяной сарай, особенно на ночь глядя, и голыми руками отковыривать их в смерзшейся куче.

На страницу:
4 из 6