Полная версия
Московский полет
Я прочел его взгляд, улыбнулся ему и побежал вверх по трапу с новой энергией.
Внутри самолета санитары укладывали гиганта-сварщика на высокую тележку-носилки. Его отец и мать молча стояли рядом, а толстая жена рыдала в своем кресле, держа проснувшегося младенца на животе.
Я взял, а точнее, выхватил у нее ребенка и сказал жестко:
– Пошли!
Когда женщины плачут, необходим строгий повелительный тон. Она встала и послушно пошла за мной к выходу, уронив с колен детскую соску и запасную пару крохотных белых детских ботиночек.
Я вышел из самолета, держа на руках еврейского младенца. И уже сам нашел взглядом этого гэбэшника. Я демонстративно выносил еще одного ребенка с советской территории, как выносят из радиоактивной зоны, и не было в тот момент на земле мужчины сильней и счастливей меня! Я чувствовал себя сионистом, солдатом, бойцом, гранитным памятником в Трептов-парке! Если бы этот гэбэшник поднял сейчас пистолет, я с ликующим криком прикрыл бы этого ребенка своей грудью. Да, есть вещи, о которых люди пишут с гордостью, а есть – о которых умалчивают от скромности. Я же горжусь, что в тот момент чувствовал себя стопроцентным евреем и стопроцентным мужчиной.
Я шел по трапу с ребенком на руках и смотрел этому гэбэшнику прямо в глаза. И было такое напряжение в нашей молчаливой дуэли, что все обратили на это внимание и замолчали на миг, а мать девочки-скрипачки сказала мне:
– Умоляю, не дразните его!
– Почему? – улыбнулся я и, не отводя взгляда от светло-голубых глаз гэбэшника, передал жене сварщика ее грудного ребенка.
И тут гэбэшник отвернулся.
Он отвернулся с полным безразличием на лице, но мы-то с ним уже поняли друг друга!
Он отвернулся, вышел из автобуса и направился к служебному мини-автобусу, который прикатил за советским экипажем – пилотами и стюардессами.
Он присоединился к ним, к советской команде, и мини-автобус повез их куда-то в глубину аэропорта. Но в самый последний миг, когда автобус уже сворачивал за угол аэровокзала, гэбэшник вскинул глаза и глянул на меня с таким прищуром – именно прищуром! – с каким смотрят сквозь прицел снайперской винтовки.
* * *Тут с Бродвея ворвалась в окно очередная не то полицейская, не то медицинская сирена. Я посмотрел на телефонную трубку в руке, она уже давно пищала короткими гудками. Я вспомнил, что советское посольство выдало мне визу на поездку в СССР. Мне, единственному из всей делегации.
Я дал отбой, прокашлялся и потом медленно набрал на телефонном диске бостонский код 617 и номер своего адвоката.
– Attorney Breslaw’s office (Офис адвоката Бреслава), – тут же отозвался молодой звонкий женский голос.
– May I talk to Mr. Breslaw [Господина Бреслава, пожалуйста], – сказал я, все еще представляя себе глаза того гэбэшника.
– Who is calling, please [Кто спрашивает]?..
– Vadim Plotkin.
– Just a second [Секундочку], – почти пропела секретарша, и в трубке тут же зазвучал мужской голос:
– Hallo, Mister Plotkin! What can I do for you [Алло, мистер Плоткин. Чем могу быть вам полезен]?..
– I want to draw up a will, – сказал я. – How much would it cost [Я хочу составить завещание. Сколько это будет стоить]?
7
– Если меня убьют в Москве, – сказал я в Бостоне тому самому адвокату, который оформлял наше с Лизой соглашение о разводе, – то скандал подтолкнет издателей переиздать мои книги. Но я не хочу, чтобы Лиза растранжирила мой гонорар на шмотки и рестораны. Я хочу, чтобы Хана получила эти деньги в день своего совершеннолетия…
Подписав завещание, я вышел на раскаленную улицу и как-то по-новому, будто в перископ, увидел свою новую родину.
Раскаленный и душный воздух плыл над Chesthut Hill, два потока машин медленно двигались в этой сауне.
Ровно десять лет назад в Нью-Йорке, за окнами кабинета кинопродюсера Лео Алтмана, стояла такая же жара, а по стенам кабинета бродили гигантские летающие муравьи – огромные, как крокодилы, – именно такими они были изображены на афишах – крылатые муравьи-динозавры, налетевшие на Нью-Йорк, – которыми были обклеены стены кабинета. Я никогда не видел этот фильм, но слышал, что он имел кассовый успех. Правда, судя по тому, что афиши изрядно выцвели, после «Муравьев» независимая кинокомпания «Алтман продакшн, инк.» значительных успехов в кино не имела. Может быть, поэтому мистер Алтман согласился принять советского эмигранта-режиссера, у которого «есть замечательная идея для фильма». А может быть, мисс Санди Копелевич, моя ведущая в HIAS[4], была его родственницей. Не знаю. Знаю только, что тогда, летом 1979 года, у меня произошла небольшая «война» с этой мисс Копелевич. Потому что еврейская организация HIAS, получая от United Jewish Appeal[5] и от американского конгресса деньги на устройство еврейских беженцев, считает себя не только опекуном, но и рабовладельцем.
– Америке не нужны режиссеры! – раздраженно сказала мне мисс Копелевич, молодая худенькая брюнетка с манерами капризной восточной принцессы. И бросила через стол рекламную страницу «Нью-Йорк таймс». – Смотрите! Здесь нет ни одного объявления про режиссеров! Видите? Америке нужны механики, токари, сантехники, чертежники и банковские кассиры. А вы даже для этой работы не годитесь! Поэтому вам придется начинать на фабрике конвертов, четыре доллара в час. Между прочим, мой дедушка тоже начинал с четырех долларов, когда приехал сюда из Германии. Только ему платили четыре доллара не за час, а за день! Вот адрес этой фабрики, запишите!
– У меня есть замечательная идея для фильма, и я хотел бы встретиться с каким-нибудь продюсером, – сказал я, покрываясь испариной от собственной настойчивости.
– Мистер Плоткин! – Мисс Копелевич откинулась в кресле, на ее лице появилась гримаса великомученицы, словно она разговаривает с дебилом. – Только в этом месяце у меня было шесть режиссеров, восемь кинооператоров, четырнадцать артистов, сорок журналистов и тридцать семь художников! Are you crazy [Вы что – сумасшедшие]? Зачем вы все сюда едете? Или вы думаете, что мы тут живем без кино, без театров, без искусства? Возьмите адрес этой фабрики – это лучшее, что я могу вам предложить!
Я встал со стула.
– Спасибо. «Нью-Йорк таймс» я могу и сам посмотреть в библиотеке.
Она презрительно фыркнула:
– Вы же не умеете читать по-английски!
– Я прочту со словарем…
– Если не пойдете на эту работу, я сниму вас с пособия, – сказала она и нервно бросила себе в рот зеленую освежающую пилюльку «Тип-топ».
– А если пойду?
– Well, одиноких мужчин мы не держим на пособии больше двух недель. Ваш срок кончается через неделю, в следующий понедельник вам придется освободить отель. Где вы будете жить, если не возьмете эту работу?
Я кивнул за окно, которое выходило на Юнион-сквер.
– На скамейке. У меня есть спальный мешок. По крайней мере там не будет тараканов, как в вашем отеле.
Она уставилась на меня своими еврейскими глазами, разгорающимися, как угли. Уж если я умею читать в глазах русских, украинцев, азербайджанцев и всех остальных, населяющих СССР, то читать в еврейских глазах мне положено по происхождению. В глазах мисс Копелевич я прочитал: «FUCK YOU! Я ВАС ВСЕХ НЕНАВИЖУ И ПРЕЗИРАЮ! ВАШИ ПРЕТЕНЗИИ, СМЕШАННЫЕ С ЗАПАХОМ ПОТА, ВАШИ ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РУССКИЕ АМБИЦИИ, ДИПЛОМЫ, НАУЧНЫЕ ЗВАНИЯ – ДА ЧТО ОНИ СТОЯТ У НАС В АМЕРИКЕ?! ПОЧЕМУ Я, САНДИ КОПЕЛЕВИЧ, ДОЛЖНА ВОЗИТЬСЯ С ВАМИ? FUCK YOU AGAIN! ИДИТЕ И РАБОТАЙТЕ ГРУЗЧИКАМИ, НАЧИНАЙТЕ С НУЛЯ! ИЛИ КАТИТЕСЬ К Е… МАТЕРИ!»
Даже не зная английского, я понял это без перевода и без словаря. Но ведь и она, наверно, увидела кое-что в моих глазах. И кажется, я даже знаю что. Потому что хорошо помню, о чем я подумал в ту минуту. Я подумал о том, как под ее темной свободной блузкой, от закипевшей во всем ее естестве ненависти, топорщится маленькая грудь и что именно такие худенькие, плоскогрудые девки совершенно сатанеют в постели, а еще больше на полу, на столе, на подоконнике… Господи, всего несколько месяцев назад в Москве, в Ленинграде, в Новосибирске, в Свердловске и еще в сотне других русских городов я мог иметь таких девок сколько душе угодно! Ведь при одном слове «кино» у них все начинало вибрировать. Но теперь все поменялось местами, и теперь она посылает меня к такой-то матери. И я сам это устроил себе – сам! – ведь никто не выгонял меня из СССР – только запретили фильм. Но если бы я согласился его переделать, я мог бы и сегодня, сейчас, выламывать вот такую Копелевич где-нибудь на «Мосфильме» или на Одесской киностудии, да разве ее одну?!
И вдруг мне стало до того горько за самого себя, что перспектива ночлега на Юниор-сквер меня даже обрадовала. Страдать – так страдать! До конца, по русской традиции!
Я не знаю, что именно мисс Копелевич прочла в моих глазах – некий сексуальный мираж или реальную возможность оскандалить HIAS первым еврейским эмигрантом-бродягой, но она вдруг сказала:
– Выйдите в коридор и подождите. Моя ассистентка позовет вас.
Я вышел, а через пять минут был позван назад.
– Here is a deal [Давайте договоримся], мистер Плоткин, – сухо сказала мисс Копелевич, пряча глаза в какие-то бумаги. – Я отправлю вас на интервью к известному кинопродюсеру. Но при одном условии: если он не возьмет ваш проект, вы пойдете на первую же работу, которую я вам предложу. Deal [Договорились]?
И вот я сижу в кабинете мистера Алтмана. На стенах афиши с гигантскими летающими муравьями-крокодилами, за окнами – Бродвей в районе пятидесятых улиц, а на необъятном письменном столе хозяина – завал сценариев, режиссерских разработок и бестселлеров в ярких обложках. Сбоку – два каких-то приза. Не Оскары, но фестивальные призы с золотыми монограммами. Короче говоря, вот твой шанс, Плоткин, не упусти судьбу из рук!
И я, потный от возбуждения, прорывал свою немоту в английском языке неистовой жестикуляцией и почти актерским показом всей фабулы «Еврейской дороги». Впрочем, никакой немоты не было – я говорил! Я – по-английски! – говорил без остановки ровно сорок минут! Из пятидесяти известных мне в то время английских слов я комбинировал речи, диалоги, ремарки и описания персонажей от цвета босых ног умирающего сварщика до красочной, как мне казалось, сцены отправки эмигрантов из Вены в Италию: посреди мирной Европы 1979 года австрийские солдаты с овчарками оцепили наш поезд на случай атаки арабских террористов! И наконец, я даже перевел ему с итальянского смысл транспарантов, которые несла гигантская демонстрация итальянских медсестер по виа Венето в Риме: «Мы хотим, чтобы нам давали мясо два раза в день, как медсестрам в СССР!» Когда мы, эмигранты, только что вырвавшиеся из России, увидели море красных знамен с серпами, молотами и идиотские транспаранты, мы чуть не бросились бить этих итальянских идиоток в черных рясах…
Это был фильм одного актера. Я бегал по кабинету, показывая, как старуха Фельдман ползала в шереметьевской таможне от одного таможенника к другому. Я садился на пол, изображая, как сутками сидят эмигранты в венском отделении HIAS. Я сворачивался бубликом, как в багажниках машин сворачиваются нелегальные эмигранты, когда их провозят из Италии в ФРГ. И я танцевал фрейлехс, как мы – впервые в жизни! – танцевали его в римской синагоге на Пурим. При этом я еще все озвучивал музыкальным сопровождением, «ловил» ракурсы видеокамеры и воспроизводил звуковые эффекты…
Мистер Алтман – высокий, сутулый, похожий на Пастернака еврей лет 60, – не перебивал меня, а только одобрительно кивал после каждого эпизода, и это прибавляло мне сил и вдохновения. А когда мое кино подошло к концу, я рухнул в глубокое кожаное кресло с сознанием, что только что поставил своей первый фильм в эмиграции.
– Good! – энергично сказал мистер Алтман. – Отлично! Мне это нравится. Правда, мне это очень нравится! Принеси мне сценарий!
– По-русски? – спросил я.
– Well. К сожалению, я не читаю по-русски. Но ты найдешь переводчика, нет проблем. Сколько нужно иметь времени, чтобы написать сценарий?
Я пожал плечами:
– Написать я могу за месяц. Но перевести…
– Еще месяц. Я подожду, – сказал Алтман. – Мне нравится этот проект. Позвони мне, когда у тебя будет готово. Приятно было познакомиться!
Я выскочил на Бродвей с легким звоном в голове и побежал в HIAS. Был август, и те, кто летом 79-го был в Нью-Йорке, не забудут жуткой жары – даже по ночам. Но у меня все равно не было ни денег, ни времени ехать в HIAS сабвеем или автобусом. И я побежал. До отъезда из СССР я ежедневно бегал три – пять километров, и теперь это пригодилось. Я бежал сначала вниз по Бродвею, потом – по Сорок второй улице, потом – по Пятой авеню. На Сорок второй какие-то негры пытались на ходу продать мне наркотики, на Пятой авеню меня чуть не сбило такси, а на углу Семнадцатой и Парк-авеню я резко обогнал дюжину полицейских в касках и бронежилетах и перепрыгнул через какой-то полосатый барьер, стоявший между двумя полицейскими машинами. «Хэй! Стоп!» – крикнули мне вслед, но мне некогда было с ними разговаривать, кинопродюсер уже ждал от меня сценарий! И я побежал вниз по пустой Парк-авеню, недоумевая, почему вокруг меня вдруг установилась мертвая тишина. На бегу я посмотрел по сторонам. То, что я увидел, заставило меня похолодеть, несмотря на жару. Оказывается, я налетел на ограбление Сити-банка. В то лето в Нью-Йорке чуть не каждый день грабили банки, и на углу Семнадцатой и Парк-авеню полицейские устроили засаду на грабителей, которые были внутри Сити-банка. Весь квартал был окружен. Полицейские в бронежилетах и касках прятались за машинами, никого не пропуская, и держали двери банка под прицелами своих автоматов и пистолетов. За опущенными жалюзи банка стояли грабители и держали полицию на мушках своих пистолетов. А на крышах окружающих домов лежали и стояли полицейские снайперы… И вдруг откуда ни возьмись – потный идиот перескакивает через барьер и бежит по нейтрально-мертвой зоне неизвестно куда! Я даже кожей почувствовал, как сошлись на мне прицелы их автоматов, пистолетов и снайперских винтовок. Но что мне оставалось делать? Глядя прямо в дула пистолетов, направленных на меня из окон банка, я добежал до полосатых барьеров на углу Шестнадцатой улицы, перепрыгнул один из них, получил жуткий подзатыльник от какого-то полицейского и влетел в подъезд HIAS – дом номер 200 на Парк-авеню. А еще через минуту я прямо из лифта ворвался в кабинет мисс Копелевич.
– Я выиграл! Он хочет, чтобы я написал сценарий!
– Я знаю. Поздравляю… – сказала она сухо.
Неужели, пока я бежал сюда, этот Алтман позвонил ей и сказал, что ему нравится моя идея?
– Но кто-то должен перевести мой сценарий! Вы заплатите за перевод?
– Мы не вкладываем деньги в кино, – еще суше сказала мисс Копелевич.
– Но это же в долг! Я отдам с гонорара! – Я вытащил из брюк подол рубахи и утер пот со лба и шеи, что вызвало у мисс Копелевич приступ душевной и физической боли.
– Мне кажется, – сказала она, страдая не то от моего запаха, не то от моего успеха у кинопродюсера, – мне кажется, у меня есть работа для вас. Книжному магазину «Харпер энд Роу» нужен грузчик. Подождите, не спорьте! Вы знаете, что такое «Харпер энд Роу»? Это самое знаменитое издательство в Америке. Может быть, там вы найдете себе переводчика…
– Сколько? – спросил я нетерпеливо.
– Сколько – что?
– Сколько они платят?
– Пять пятьдесят в час. И у них там есть переводчики со всех языков…
Я мгновенно сосчитал: 5.50 на 8 на 6 – при восьмичасовом рабочем дне я буду иметь больше 25 долларов в неделю! Если половину откладывать на переводчика…
– Я согласен! – крикнул я. – Я беру эту работу!
Мисс Копелевич быстро написала что-то на клочке бумаги и протянула мне:
– Вот адрес. Пятьдесят третья улица между Мэдисон и Парк-авеню. Завтра в 11.00 утра. Менеджера зовут мисс Родригес. Только запомните: в Америке нельзя опаздывать на апойтменты и положено приходить в костюме, белой рубашке и галстуке. Обязательно купите себе дезодорант и примите утром душ. Вы меня слышите?
Я простил ей эту шпильку. Черт с ней! Мы потные, мы не пользуемся дезодорантом «Секрет» и не освежаем поминутно рот мятными пилюльками «Тип-топ», но у нас есть идеи, на которые с первого же захода клюют ваши продюсеры! И мы еще посмотрим, нужны мы Америке или нет!
Назавтра, ровно в 10.30, неся в руках пиджак от шерстяного костюма-тройки, купленного еще в Италии, в нейлоновой сорочке и при галстуке, я вышел из сабвея в Манхэттене и, стараясь не дышать, чтобы не потеть, пошел по Пятьдесят третьей улице в поисках книжного магазина «Харпер энд Роу». Магазин оказался в середине квартала, поразительно красивый, с сияющими зеркальными витринами и высокой стеклянной дверью. Я надел пиджак, быстро вошел в магазин и… оказался в раю! Да, в то время каждый дом с кондиционером был для меня признаком другой, райской, роскошной, жизни, ведь мы, эмигранты, жили в дешевом, с тараканами, отеле в Бруклине, мы ездили на сабвеях маршрутом RR – без кондиционеров, а на работу нас брали только на самые низкооплачиваемые места, где о кондиционере нечего было и мечтать. И вдруг – «Харпер энд Роу». Прохлада! Книги! Тихая музыка! Господи, я согласен начать тут грузчиком! Где ваш менеджер?
Менеджером оказалась красивая испанка – госпожа Родригес.
– Вы говорите по-английски? – спросила она.
– Слегка! – ответил я с гордостью.
– А по-испански?
Я удивился:
– Как я могу говорить по-испански? Я только что из России…
– Извините, но нам нужен двуязычный грузчик.
– Я двуязычный! Я говорю по-русски и по-английски!
– Извините, нам нужен грузчик, который говорит по-английски и по-испански. До свидания.
И она ушла внутрь прохладного книжного рая, а я, обливаясь потом в своем шерстяном итальянском костюме, тупо пошел назад к сабвею. Я пошел по Манхэттену, по его узким колодцам между стеклянными небоскребами, и почувствовал себя маленьким, потным и беспомощным крабом на дне душного аквариума, отравленного выхлопными газами. И все десять лет после этого я пытался выбраться из этого аквариума, выкарабкаться по стеклянным полированным стенам куда-то наверх, наружу, где другая жизнь и другой воздух…
Но теперь, в Бостоне, я жадно вдохнул именно эту распаренную духоту американского континента и прощальным жестом мысленно похлопал по горячим крышам кативших по улицам машин. Полицейский «форд» торчал на углу 9-й дороги, и два полицейских в нем внимательно следили, как я перестраиваю свою «терсел», чтобы войти в поток. Они были похожи на того полицейского, который десять лет назад дал мне подзатыльник на Парк-авеню, но теперь я уже любил и полицейских. Когда вы подписываете завещание, вы начинаете видеть жизнь как бы с той, загробной, стороны. И от этой перемены поле вашего зрения расширяется и перед вами вдруг распахивается вся объемность и пространственность жизни, ее наполненность солнцем, травой, запахами и возможностью простого счастья быть. Например, по 128-й дороге я мог свернуть на Масспайк и укатить в Буффало, на Ниагарский водопад или мог поехать в Атлантик-Сити, а по 93-й – на Кейп-Код. И тут я подумал, что за десять лет своей жизни в Америке я никогда не был даже в Сан-Франциско. А может быть, уже никогда и не буду…
Нет, я не свернул на Масспайк, а с тупым русско-еврейским упрямством поехал по 128-й на север, в Салем, где Лиза сняла дешевый таун-хаус. Я ехал и думал о местах, в которых так и не успел побывать в этой жизни. Я не был в Диснейленде, в Лас-Вегасе, на Гавайях и даже в Атлантик-Сити. Я не был в Африке, в Австралии, в Японии и даже в Мексике. Так на кой черт я еду в СССР?! Чего я там не видел? Очередей за продуктами? Кирпичных рож московских милиционеров? Лязгающих засовов Лефортовской тюрьмы?
Черт возьми, как мне выжить в этой поездке? Как обхитрить гэбэшников и вернуться к дочке живым? Наверное, они не арестуют меня сразу и не станут колоть отравленными зонтиками в первый же день, иначе вся делегация – все тридцать западных журналистов поднимут скандал.
Итак, самое опасное для меня – последние три дня, когда наша делегация будет уже не в Москве, а в Таллинне, столице Эстонии. Да, Таллинн – это для них удобно. Там сейчас заваруха антирусских волнений, и под шумок можно в самый последний день пырнуть ножом в уличной драке автора антисоветских романов или подсыпать ему какой-нибудь медленно действующий яд, чтобы он, сволочь, отбросил копыта на следующий день, уже на западной территории. Значит, моя задача – не есть и не пить ничего в Таллинне!
Я свернул со 128-й в Салем, проехал мимо старого краснокирпичного Музея салемских ведьм, остановился у Смарт-маркета и купил две коробки хлопьев, пять пакетов сухофруктов, две пачки растворимого завтрака и три бутылки «Пепта-бистол»[6]. Если все три дня нашего пребывания в Таллинне я не буду есть ничего советского, а буду только жевать всухую хлопья и калифорнийские сухофрукты, то, может быть, я еще обману КГБ и выживу!
– Только не напивайся там допьяна и не подхвати сифилис у своих любимых русских женщин! – сказала мне Лиза, когда я, обняв дочку, сообщил ей, что еду в СССР.
У Лизы всегда были свои представления о целях моих деловых поездок.
Хотя теперь-то ей какое дело?
Часть вторая
8
В Баку, в городе, где азербайджанцы вырезали сейчас всех армян, в пору моей юности бушевали совсем иные страсти. Группы молодежи праздно стояли тогда на уличных углах или сидели на скамейках приморского бульвара и жадными глазами провожали каждую молодую блондинку или – иногда – брюнетку: «Вах, вот эта хороша!.. Вах, вот эту бы!.. Вах! Вах! Вах! За этой я пошел бы на край света!..»
Мне кажется, что придумывать книги или фильмы – такое же приятное занятие. Идея новой книги вспыхивает перед тобой, как соблазнительная блондинка на высоких ногах, и ты провожаешь ее загоревшимся взглядом: «Ах, вот эту книгу я бы написал!» Порой ты даже бежишь за ней, как воспаленный кавказский мальчишка, и лепечешь-записываешь какие-то глупые или дерзкие слова. Но блондинка уходит, не удостоив тебя ответом, а ты еще и ночью помнишь ее вызывающую походку, абрис крутого бедра и думаешь жарко, как онанирующий подросток: «Ах, я бы начал эту книгу вот так! А потом – вот так!..»
Но утром, вместо того чтобы сесть и писать, ты опять идешь на угол своей будничной жизни и стоишь праздным зевакой или суетно шляешься по бульварам и переулкам своих рутинных дел, и вдруг новая блондинка выходит на тебя из-за угла, как сноп яркого света в темноте южной ночи.
Да, придумывать книги приятно.
И совсем другое дело – выбирать ту, которую будешь писать. Это даже страшнее, чем жениться на красивой блондинке, – это, скорее, как выбрать себе тяжелую болезнь сроком эдак на год, а то и на два. Впрочем, в молодости этот срок короче, молодые писатели болеют своими первыми книгами горячечно, как дети гриппом – с высокой температурой. Но и выздоравливают так же быстро. А вот после сорока болеть труднее – и гриппом, и книгой.
Но если я прав, что написание книги – это тяжелая болезнь, некая форма шизофрении со старательной фиксацией на бумаге ежедневных галлюцинаций, то можно ли требовать от писателя примерного исполнения общественных правил или супружеских обязанностей? И не рискованно ли разрешать писателю воспитывать детей или водить машину? А если он становится угрюмым, скандальным, капризным и депрессивным, можно ли обижаться на него как на здорового человека?
Написать книгу про то, как писатель пишет книгу и как по мере создания этой книги разрушаются его личная жизнь, семья, социальная сфера вокруг него, – вот еще одна блондинка, которая выскочила сейчас передо мной, словно из-за угла, но уже, уже уходит, уходит в тенистую аллею подсознания…
Хорошо (хотя что ж тут хорошего?), если книга, из-за которой развалилась личная жизнь, – настоящая, хорошая книга и интересна читателям. А если это еще и неудачная книга?
Или если никто – ни один издатель – не хочет ее издать? Как себя чувствует автор?
…Я пишу это запоздалое предисловие из робости. Потому что сейчас мне предстоит прыгнуть в книгу. Предыдущие главы были только подъемом к сюжетному трамплину, а когда идешь в гору, то смотришь себе под ноги и не трусишь. Но, поднявшись на вершину, неуверенный лыжник топчется перед крутым спуском и делает петли на горной макушке, притворяясь, что проверяет лыжные крепления. Так и я подхожу теперь к краю обрыва-завязки и в страхе смотрю – неужели прыгну? Но отхожу и завариваю себе новую чашку кофе, откашливаюсь и пишу запоздалое лирическое предисловие, чтобы отложить свой прыжок еще на час, на день…
Но если так страшно написать: «Глава восьмая. Полет в Москву», – то представьте, каково было мне в реальной жизни протянуть дежурному в аэропорту Кеннеди посадочный талон и пройти – самому пройти – в «боинг», вылетавший из Нью-Йорка в Россию!
О, я помню, как это было – улыбаешься, как при прыжке с трамплина, а у самого от страха спина вспотела…