Полная версия
Река (сборник)
Кто сейчас помнит их имена? Одна благодарная я.
Легкие миры
Как мы были французами
Я, собственно, вполне могла бы родиться француженкой: мои дедушка с бабушкой убежали во Францию в 1919 году. Чемодан – корабль – Марсель. Бежали из Одессы, едва ли не на последнем пароходе, – взятки, давка, крики, потерянные чемоданы, потерявшиеся дети, общая паника. С ними был мой двухлетний папа. Маленький беженец вез с собой пузырек с сухими мухами – любимую игрушку, и волновался за их сохранность: «где мухочки мои?» Мухочки благополучно прибыли в Византию, а потом, вместе с людьми, пересели на пароход, идущий во Францию. Деньги кончились, а ничтожные остатки их бабушка разложила в три конверта: 1) на пароход от Константинополя до Марселя, 2) на поезд от Марселя до Парижа, 3) на буйабес в марсельском порту. А дальше уж – как-нибудь.
Таков русский эмигрант, таков вообще русский человек: пусть позади огонь, смерчи, рухнувшие царства, пусть впереди – нищета и полная неизвестность, но как же не поесть буйабесу-то. Сойдя на берег, оборванный и в пыли, волоча свое барахлишко, опаленное вселенским пожаром, русский человек бредет в лучшее место на свете – французский ресторан, трактир, бистро. Ибо последней нашей пристанью, наградой за все тяготы, концом всех дорог была и будет Франция. Все европейские пути, как известно, ведут в Рим, а чей-то длинный язык доводит и до Киева, но нам туда не надо. «Вот он, от века назначенный, наш путь в Дамаск», но нам не надо и туда. Нам надо в Париж! Русский мечтатель, руский скиталец перефранцузит всякого француза, перепарижанит любого парижанина: тот живет себе, поживает, и уже никуда не стремится: ну разве что в бутик или в парикмахерскую, а мы стремимся до утраты сил: в Париж, в Париж!
Это наш город, хотя нас никто сюда не звал. Это наша история: и Луи Каторз, и Мария-Антуанетта, и революция с гильотиной, и Шарлотта Корде, убившая Марата в ванне – совершеннейшие свои. Корсиканское чудовище нам как родное: оно стало коньяком и тортиком, уютненько легло в коробочки и бутылочки, а то, что чудовище хотело нас завоевать и при этом сгорела вся Москва, – ай да ладно, ну кто считается? Приходите еще. Или лучше мы к вам.
Это наши вина, это наша еда, – в идеале, конечно. Дома мы уж как-нибудь перебиваемся с водки на картошку, знаем толк в копченой и малосольной рыбке, понимаем тонкости квашения, фыркаем на поддельно-малосольные огурчики, предлагаемые трудолюбивыми кавказскими народами, не знакомыми ни с дубом, ни с хреном, ни со смородиновым листом, малосолим сами. Дома мы печем пироги с капустой, варим щи и борщи, наворачиваем по полной и просим еще и вторую порцию – вкусно же, черт!.. Но это все жизнь земная, здешняя, посюсторонняя. А там, а там, в голубой дымке, на Больших Бульварах, в Латинском квартале, в Пасси, на улице Шерш-Миди, в Сен-Жермен-де-Пре!.. Там такое! Такое!.. Собственно, трудно даже сказать, какое, потому что дело же не только в исходных продуктах – трюфели там, устрицы, гусиная печенка, это уже просто банально, – а в том, как, что и с чем сплетено, в сочетании несочетаемого, в искусстве невозможного, в смелости и тонкости, в особом, что ли, национальном демоне галльского народа: соедините вспыльчивость, скупость, терпение, эгоизм, философичность, чувственность, блеск, взбивайте веселкой полторы тысячи лет, – тогда и будет французская, ни с чем не сравнимая кухня.
Но сколько мы ни перенимаем французские блюда, сколько ни приспосабливаем свой стол к их рецептуре, а все получается не то. Было жарко и душно, и Мегрэ выпил полный стакан рома, – пишет Сименон. Вот нет другой такой нации, которая стала бы лечить грипп, да еще при температуре под сорок, противным, сладким ромом. По-видимому, их голова болит по-другому. И ход мыслей в ней иной: «а завтра, раз он болен гриппом, мадам Мегрэ приготовит ему крем-брюле». Знаменитый комиссар целый день пересаживается из бара в бар, выпивая тут рюмку кальвадоса, здесь виски, там стакан белого вина, «но редко приходит домой нетрезвым». Наш человек после такого ерша возвращался бы домой на бровях, и его «мадам» встречала бы его словами: «опять нажрался, козел?» Потому что пил бы наш комиссар с целью одуреть, французский же пьет для вкуса. И ест он свою французскую кухню не от случая к случаю, а каждый день. И мадам приготовит ему сегодня «овощной суп, бараньи почки и взбитые сливки», а завтра еще что-нибудь сложное и упоительное, а не будет ворчать: «ешь, что дают».
Моя бабушка в Париже наловчилась не просто готовить, но мыслить французскими категориями. Например, она всегда делала майонез сама. Я тоже пробовала, но мне не хватало ни терпения, ни тонкости. Температурный режим, добавление продуктов по капле – ой, это было не для меня. Моего искусства хватало разве что на то, чтобы сварить таз макарон. И кетчупом сверху, кетчупом. В крепкий и прозрачный мясной бульон бабушка предлагала положить анчоус – по штучке в тарелку. Ну куда же рыбу к мясу? – думала я. Если в холодильнике был один лук, то понятно было, что еды нет. А бабушка делала луковый суп. Украсить желе из сливочного риса грушами, сваренными с сахаром, я и сейчас не решусь. Я так и не родилась француженкой: через четыре года эмиграции наша семья вернулась в страну вареной картошки, и в школе нас учили: человек не живет, чтобы есть, но ест, чтобы жить. А зачем же он живет? – а чтобы бороться за счастье всего человечества. Между тем, счастье всего понимающего человечества – французские сыры – можно без всякой борьбы раздобыть в Париже на каждом углу, а любители ездят на рю Муфтар – на «Муфтарку», как ее называют русские парижане, специальную сырную улицу, знаменитую дешевизной и разнообразием. Там я однажды купила 16 сортов сыра – в память о бабушке и для наступления общего счастья – и храню кассовый чек, на котором напечатано: «Вас обслуживала КАТЕРИНА, которая благодарит вас». Благодарить-то должна я, потому что Катерина, видя мою дремучесть, взялась мною руководить и показала, что надо с чем есть: с вот этим вонюче-портяночным козьим, завернутым в какой-то лист – мармелад из инжира, а вон с тем твердым – хлеб с пряностями, но на самом деле он не хлеб и не с пряностями, а просто так называется, – но на дальнейшее понимание моего французского языка не хватило. (Хлеб оказался кексом со сложнейшим ароматом, из всего состава которого я опознала только апельсиновую цедру.) Список же сыров на чеке читается, как список гомеровских кораблей: Реблошон, Морбье, Бофор, Кабри Арьежуа, Мотэ, Банон Фёй, Пон-ль-Эвек, – какие-то вечные моря, паруса, проливы, фата-морганы, «старые пристани Европы», далекая голубая дымка над Лютецией, иные зовы, иные люди.
Мы французам совершенно не нужны, а они нам необходимы. Мы к ним стремимся, мы липнем, а они в лучшем случае к нам равнодушны, в худшем – отшатываются. Мы любим чужое, иностранное, а они – свое, французское. Мы знаем: если что – эмигрируем в Париж, сядем на веранде кафе, нога на ногу, будем обмахиваться газетой, – фу, ну слава богу, доехали. Наконец-то мы дома. Так… Что это они тут без нас понастроили? Зачем Бобур, это тут ни к чему. Пирамида во дворе Лувра – ну кто разрешил. Арабов развелось сверх меры – гнать их в шею. Это наше место. Это наш город. Посмотрите, какие чудные мансарды. Вон то окошко – как раз для меня. Я хочу выходить на вон тот балкон. «В дождь Париж расцветает, как серая роза», – писал Максимиллиан Волошин. Зачем же все дома почистили пескоструями, сделав розу белой? Написано: серая, пусть будет серая. Мы лучше знаем. Загубив свои города плесенью и новоделами, мы хотим сохранить Париж таким, каким его воспели наши же поэты. «Ему обещает полмира, а Францию – только себе».
Мне не удалось родиться француженкой: буйабес был давно забыт, денег все не было, есть было нечего, и однажды дед сказал бабушке, чтобы она пошла в аптеку и на последние гроши купила яду на всех: умрем все вместе. Бабушка охотно согласилась, прогулялась к мяснику, купила на все франки бифштексов и они отлично поужинали. В Париже глупо кончать с собой, когда можно поужинать. А потом они все равно вернулись в Россию.
И ничего от нас в Париже не осталось, кроме сухих «мухочек». Они рассыпались в серебряную пыль, и молекулы ее, наверно, и сейчас гоняет ветер над крышами лучшего города, который мы смогли придумать.
Без
Вот что, если бы Италии не было, совсем не было, не случилось бы такого геологического образования в форме сапога, – либо ее залило бы потопом во время оно, либо вся она, с Альпами своими и Аппенинами, розами и лимонами, и уж заодно, ладно, с Сицилией и Сардинией провалилась бы в синие воды во время землетрясения, и море было бы безвидно и пусто – один Дух Божий носился бы над бездной? Куда бы плавали албанцы, ворующие белье с веревок? Берем карту и тупо смотрим: ближайшее белье на Корсике, вплавь не добраться, да и местные побьют, а впрочем, и местных-то нет, и французов нет, есть галлы, не завоеванные и не облагороженные римлянами; дальше к западу – нет испанцев и португальцев, а все какие-то дикие иберийцы, скорее всего, под властью мавров. Само собой нет румын-молдаван, и в Кишинэу проживают совершенно другие люди, возможно, даже не умеющие стеклить окна и размешивать побелку в ведре. Английский язык, каким мы его знаем, – то есть с семьюдесятью процентами латинской лексики – не существует. Латинских букв тоже нет, все пишем греческими, – ну, положим, разница невелика. Греков очень много, но поскольку римлян нет в природе и завоевать греков некому, то скорее всего вскоре после смерти Александра Македонского их завоевывают персы, – давно хотели. У персов очень неплохо с инженерной мыслью, они чудно мостят дороги и ирригация им не чужда, так что за брусчатку и водопровод беспокоиться не надо. Почта тоже работает бесперебойно, особенно если обслуживает царскую администрацию. Но вот насчет там мраморной скульптуры, мозаики, энкаустики, мелкой всякой бронзовой пластики – хуже. Спору нет, грек вам все изобретет, грек вам все изготовит, построит, напишет и раскрасит, но вот со вкусом как? Персидский вкус все же несколько тяжеловесен. Ляпис-лазурь. Борьба царя со львом. Золотые халаты до полу и шапки стогами в духе бояр Ивана Грозного, общественные нравы таковы же. Самодурство, клокотание темного гнева, всем – на колени, лбами оземь; всех баб под ключ и ни-ни; пленным лопатки просверлить, и на веревочку. А где политическая мысль? Консулы-проконсулы, сенат, партии, патриции, плебеи, республика, наконец? А где римское право? Ау!.. А где театры? Историки? Ораторы? Нешто перс придет в восторг от шума и плеска рассаживающейся театральной публики, – а небо темнеет, олеандр прибавил запаху, и догорает вечерняя звезда Венера, которая и не звезда вовсе… От исторических свитков, от состязательных судебных процессов; нешто он заслушается цицерона какого или – ввиду отсутствия – демосфена какого, зауважает и немедленно заведет у себя подобные учреждения, общественные площадки, где всякий, кому не лень, будет язык-то распускать? На кол, на кол, и форумы зачистить негашеной известью: прощайте, падвы и кучерены! А где бани, где легкие одежды, где бритые подбородки, где виллы с верандами? Где уважаемые женщины, достойные матери достойных граждан? Где соблюдение договоров? Где общественная польза? Поэзия, поэзия где? Сатира!!! Какой перс потерпит сатиру? А частную переписку? А спортивные состязания нагишом? А вольное отношение к богам?
Вычтите из культуры романский стиль и готику; вычтите арки, сводчатые конструкции, замковый камень; вычтите городскую планировку, сады, фонтаны, все европейские города, замки, фортеции, шпили, горбатые мосты, колоннады и атриумы, сотрите весь Петербург, например, и обтрясите с рук его прах, как если бы его и не было. Всё к чертовой бабушке. Возрождение – долой. Джотто, Микельанджело, Рафаэля – вон, вон, вон. Всю живопись забудьте, это был сон. Оперу – прочь, вообще пение прочь, проткните себе барабанные перепонки. Вино вылейте, будете пить ячменное охмурялово.
Данте порвать, Джоконду стереть, Ватикан срыть. Нет ни католиков, ни пап, ни антипап, ни кардиналов, ни святош, ни Галилея, ни Джордано Бруно, ни их мучителей, ни гвельфов, ни гибеллинов, ни Западной Римской империи, ни Восточной, – ведь Запада нет. Совсем никакого Запада нет. Нет гладиаторов и отравительниц. Нет семи римских холмов, нет полосатого Сиеннского собора, ни из одного окна не открываются голубые тосканские дали. На небосклоне нет ни кровавого военного Марса, ни алмазной Венеры. Ничего, ничего нет: ни макарон, ни Феллини, ни пиццы, ни бельканто, ни Пиноккио, ни Софи Лорен, ни слезливого Горького на Капри, ни Синьора Помидора, ни неаполитанских мастифов, ни каррарского мрамора, ни карнавалов, ни соуса песто, ни Ромео-и-Джульетты, ни моццареллы, ни капуччино, ни извержения Везувия, ни гибели Помпеи, ни итальянской мафии, ни итальянской моды, ни Муссолини, ни Армани, ни Понтия Пилата, ни benedicta tu in mulieribus, et benedictus fructus ventri tui Jesus. Не падает пизанская башня, не тонет Венеция. Нет Катуллова воробышка. Некому открыть Америку. Некому построить московский Кремль.
Гоголю некуда бежать от вселенского Миргорода, негде лечь навзничь на теплую землю и смотреть, смотреть часами в небесную синеву, очищая темную, северную, промозглую свою душу от всего мусора и дряни, что набросала в нее бледная, вялая, толстозадая родина. – «Она моя! Никто в мире её не отнимет у меня! Я родился здесь. Россия, Петербург, снега, подлецы, департамент, кафедра, театр – всё мне снилось!.. Кто был в Италии, тот скажи „прости“ другим землям. Кто был на небе, тот не захочет на землю… О, Италия! Чья рука вырвет меня отсюда? Что за небо! Что за дни! Лето – не лето, весна – не весна, но лучше весны и лета, какие бывают в других углах мира. Что за воздух! Пью – не напьюсь, гляжу – не нагляжусь. В душе небо и рай…».
Если Италии нет – о вкусах спорят. Деньги пахнут. О мертвых можно всё. Все дороги ведут в пустоту.
Город
Есть люди, которые живут напротив Манхэттена, за Гудзоном, а в Нью-Йорке никогда не были: страшно. Сумочку могут вырвать. Серьги. Убить могут. Ну и вообще. Ты лег в тихую постельку, завернувшись с головой в одеяло, а за спиной, а за рекой не спит, ворочается, мигает адскими огнями, что-то задумал, что-то проворачивает, куда-то рвется страшный город, черными спицами нацелившийся в красноватое небо.
Эти страхи остались с восьмидесятых годов, когда Нью-Йорк еще был опасным городом, и неопытного приезжего, провинциала – а в отношении Нью-Йорка всякий человек провинциал – предупреждали: в метро не спускаться, людям на улице в глаза не смотреть, в Сентрал-парк после наступления сумерек носа не совать. А этот перекресток опасен? – о, совершенно безопасен, кроме, конечно, юго-восточного угла: там кучкуются торговцы наркотиками; зато остальные три угла – стерильны. Иди спокойно. С провожатым, естественно.
Да и как было не пугаться, если на каждого, кто въезжал в город через мост Джорджа Вашингтона на первом же светофоре совершалось маленькое, но эффективное нападение. Стоило тебе остановиться на красный свет, как сейчас же к машине подскакивал вымогатель с ведерком («обездоленный» в левой терминологии) и выплескивал на переднее стекло воду с мыльной пеной, ослепляя водителя. Водитель вопил, обездоленный мгновенно стирал часть пены скребком и протягивал руку за долларом: я вас обслужил, помыл, платите. Граждане либеральных взглядов («все люди братья») платили, чувствуя вину за свое благополучие; господа консерваторы («если он не пропил урожаю») лаяли, включали дворники, трясли кулаком, – а что толку, те и другие были равно обезображены пролетарской эякуляцией.
Нельзя было войти в банк, не отпихнув локтем попрошайку, нельзя пройти квартала, не переступив через бездомного, устроившегося поспать на вентиляционной решетке метро, в слабом потоке теплого воздуха. Потом пришел новый мэр, и всех их куда-то дели. Так что теперь пугливые люди из-за Гудзона могут приехать и спокойно прогуляться по ужасному и прекрасному Нью-Йорку. С оглядкой, естественно.
Некоторые жалеют, что городское дно более не явлено их глазам, человеческая палитра обеднела. Спору нет, дно колоритно, но ведь точно так же устроены и все прочие бесчисленные слои яростного города. На любом уровне, вплоть до самого недосягаемо высокого, люди заняты все тем же: кто впаривает тебе ненужные, но соблазнительные услуги (дизайнерскую одежду, роскошные автомобили, современное искусство), кто сплел сложную сеть налогов, поборов, кредитов и финансовых ловушек и подергивает за паутинку, а кто улегся на тепленькое местечко и не подвинется, не беспокойте его. На грязно-торговом Бродвее, в нижнем течении, где продают ту же дрянь, что в московских подземных переходах, стоит угольно-черный негр в вязаной шапочке и беспрерывно бормочет: «Ролекс, Ролекс, Мовадо, Мовадо, гуд прайс…», а пятьюдесятью улицами выше то же самое воркует его собрат в сверкающем, бронированном магазине – хочешь, пойди и послушай его, и если у тебя большое эго, ты отдашь большие деньги. С колебанием, естественно.
Нью-Йорк – то место, где напирают, сталкиваются и карабкаются, обрываются – и снова карабкаются вверх, напирая, самые амбициозные, самые живучие, самые о себе возомнившие. Они напирают уже сто лет, и манхэттенский архитектурный частокол – зрительный образ этой страшной энергии, вечно растущий коралловый риф, продукт особого метаболизма воли. С какой стороны на него ни глянешь – через Гудзон или через Ист-ривер, с океана или с вертолета – Манхэттен потрясает: смотрите, смотрите, вон как его выперло! Густой лес фаллических символов – бутылочные ерши, стамески, напильники, сверла, паяльники с жабрами, светящиеся ночью, днем горящие яркой медью, зеленым золотом, голубоватым горным хрусталем; на вершинах громоздятся еще вершины, на вознесенных под небеса плоских крышах выстроены целые поместья: дома, заборы, сады; груды окон осыпаются с вершин в каменные долины, превращаясь там, внизу, в исполинские, пятиэтажные ворота витрин, набитых соблазнами; жизнь копошится по всей вертикали, гнездится на всей «подвижной лестнице Ламарка»: сложной резьбой, львиной, бараньей или девичьей головой будет украшена какая-нибудь балка или карниз на пятидесятом этаже, там, где увидеть ее сможет только чайка или сосед в доме напротив, а прохожий – никогда. Никогда. Но зато он увидит то, чего не видят верхние, подоблачные жильцы: он увидит, как чугунное тесто, застывая, просочилось, разыскало щели и трещины и вылезло наружу шишками, надолбами, крюками, решетками, столбиками для привязывания невидимого людям транспорта, какими-то цепями, какими-то замками, какими-то рамами; он пройдет по гулким люкам и железным листам, прикрывающим таинственные полупустоты различного назначения, ногами он ощутит дрожь и судорогу пронесшегося подземного поезда и подумает, что под Манхэттеном, рвущимся к синему небу, лежит Манхэттен утробный, подземный, уходящий в глубину – бог знает, на сколько этажей. Инь и Ян, корни и стволы, и ветки, и почки, и плоды, всё сразу.
Сюда надо привозить больных, расслабленных, потухших, потерявших интерес к жизни. Пусть хоть разозлятся! Пусть хоть позавидуют! Пусть хоть проклянут, – неважно, – кровь закипит, глаза засверкают, кулаки сожмутся: ух, я бы их всех! Очень хорошо, больной: вот вы уже и зашевелились. А потом поднять его на девяностый этаж на скоростном, хорошо пахнущем лифте и показать ему все богатства, всю славу земную, как в свое время Сатана показывал Христу. Господь не взял, не соблазнился, отверг, так на то он и Сын Божий. Зачем ему?
А люди вот взяли.
Им-то надо.
А кому не надо – всегда можно устроиться в тайгу лесничим.
Нехоженая Греция
– За что вы любите Грецию?
– Ну уж во всяком случае не за истоптанные туристами места. Я имею в виду не «достопримечательности» – тут уж ничего не скажешь, Акрополь и правда упоителен, а Дельфы прекрасны до слез, до настоящих слез, когда теснится дыхание, – я имею в виду те стандартные, обычно приморские загоны, куда турбюро сгребают путешественников со всего света и говорят: вот вам море, вот песочек, вот бар с громкой музыкой, enjoy, будем считать, что это Греция. Если нетребовательного туриста устраивает игра в подкидного на пляже, много-много пива и несвежее море с плавающими полиэтиленовыми пакетами, которые он сам же и бросил с борта корабля, то эти заповедники он найдет безо всяких рекомендаций.
– А что, много бросают мусора в море?
– Яичко на Босфоре облупил, скорлупу за борт, – а она тебе же на Родосе в рожу. Штормом принесет.
– А что бы вы посоветовали требовательному путешественнику?
– Это, конечно, зависит от бюджета. Но самое первое, что совершенно необходимо и на чем наши неразумные туристы всегда экономят – это карта. Надо купить самую обычную туристическую карту, они продаются на каждом углу. Выбрать надо самую подробную, долларов за пять. А еще лучше не поскупиться и на подробный общий путеводитель. За 20 долларов вы купите себе знания и свободу, сбережете время, да и те же деньги. Тогда вы сразу поймете, где вы находитесь, и куда вам ехать, и как. И если вы в Греции впервые, и ничего не знаете, и боитесь запутаться, что совершенно естественно, то можно, например, сделать так: пойти в книжный магазин или в обычную туристскую лавку, коих множество, – они тоже торгуют хорошими прекрасно иллюстрированными справочниками, – и там спокойно пролистать эти справочники, выбирая место, куда вам хотелось бы поехать. Книги сейчас есть и на русском языке – довольно уморительном, но внятном. Эти иллюстрированные справочники даже не обязательно покупать: вы составите себе представление о городе или острове, а потом по путеводителю сориентируетесь. Может быть, это совсем близко, и можно поехать на автобусе. А может быть, это на другом конце страны, и лучше взять машину напрокат – что я очень рекомендую. С машиной вы можете за неделю объехать всю страну и увидеть столько, сколько другой в десяти странах не увидит. Все дикие пляжи – ваши, все горные перевалы – ваши, все сосновые леса – ваши, все маленькие монастыри, спрятавшиеся в лесах и на горах, – ваши. В каких-нибудь пяти километрах от города – тишина такая, что в ушах звенит. Впрочем, это звенят цикады – днем и ночью. Но пять километров – это если речь идет о большом городе, а на самом деле иногда и пятисот метров достаточно, особенно если вы забираетесь на гору. Или просто в сторону от шоссе по узкой, петляющей дороге. Никого, только цветы, колючки и ветер, и всегда внизу море сверкает – синее, как в раю. И в море – острова, такие розоватые, как пенка какао. И такое впечатление, что страна пустая, ненаселенная, только птицы, звери, неизвестно чья коза с колокольчиком, и боги, всюду боги, и в ветре, и в скалах, и в сосновых рощах. Иногда это божественное присутствие так сильно, что, кажется, быстро обернешься – и поймаешь краем глаза край мелькнувшей эфирной одежды. Однажды мы, путешествуя так, забрались в долину Амфиарая. Это пустынное место в Аттике, на берегу моря, в сосновом лесу. Аттика – сухая, красная, скалистая, а тут – свежая долина, душистый ветер с моря, пахнет соснами. И сосны южные – с длинными и мягкими шелковистыми иголками. Там в древности находился храм Асклепия, бога врачевания, а сейчас – развалины, археологический участок и музей. И совершенно ясно, что там должен быть храм, он сам туда просится. Больные приходили в храм и ночевали в нем, во сне им являлся Асклепий и исцелял их или же давал советы. Кстати, один современный английский археолог, который в Асклепия совершенно не верил, а только в археологическую науку, тем не менее решил переночевать в развалинах храма и посмотреть, что будет. Проверить Асклепия на вшивость.
– И что было?
– Он пишет, что действительно ему явился во сне оскорбленный Асклепий. И наорал на него: «Пшел вон отсюда!.. Дрянь такая!..»
– …Вы говорите: «всегда видно море». Это преувеличение?
– Можно объехать почти всю страну по ободку, не удаляясь от моря больше, чем на несколько минут езды. Или же забраться высоко на гору и увидеть не одно море, а два. А в море всегда виден остров, а с него – другой, а с другого – третий.
– Хорошо, допустим вы наняли машину и отправились путешествовать по Греции. Сколько это стоит и где вы будете ночевать, где и что будете есть?
– Греция – все еще дешевая страна. Цены очень зависят от сезона и от того, в каком бюро вы будете нанимать машину. Но надо рассчитывать приблизительно на 30—50 долларов в день, в зависимости от класса машины, если же вы берете ее на три дня – неделю, обязательно будет скидка. Можно и нужно торговаться. И то, что вы потратите на машину, вы сэкономите на гостинице. Ночлег вы найдете всегда, даже в пик сезона. В людных, туристских местах будет дорого или все занято, но, опять-таки, шаг в сторону – и к вашим услугам пансионаты, комнаты в чистых домиках с белоснежным бельем и ласковыми бабушками, с душем, с завтраком – за 10—20 долларов за ночь. И опять-таки, вместо стандартного номера с видом из окна на немца, пьющего пиво, вы будете каждый день ночевать в настоящем греческом доме с домоткаными кружевными занавесками, с запахом кофе и сухих трав, с синими или зелеными ставнями. Или же в маленькой гостинице, стоящей в стороне от шума, ночных воплей, доносящихся из дискотеки, от грохота мотоциклов. Главное – у вас будет выбор: не понравился этот дом или хозяйка, перейдете улицу и постучите в другой. Вы легко найдете эти домашние гостинички по надписи «Rooms for rent» или иногда «Bed and breakfast». Не нравится тишина и узкие улочки, не нравятся белые домики с синими ставнями, не нравятся маленькие площади, где на плетеных стульях сидят десять мужчин, играя в нарды, попивая кофе и перебирая четки, – а некоторым не нравится, – тогда надо ехать в типично туристское место.