Полная версия
В дебрях Атласа
Но при всем своем безвыходном положении и деморализации не все дисциплинарные идут на подобные уступки своим начальникам, платя за нежелание совершить в их обществе путешествие в Алжир несколькими годами одиночного заключения.
Горе же тем, кто отказывается! Надзиратели без всякого зазрения совести раздражают их и самым коварным, жестоким образом доводят до возмущения. Средств для этого всегда находится достаточно.
Например, при раздаче одеял и коек на ночь надзиратель, точащий зуб на какого-нибудь беднягу, с изумительной стойкостью выдерживающего все придирки, бросает ему рваное, изодранное, совершенно негодное к употреблению одеяло.
Дисциплинарный, естественно, протестует, чтобы не быть обвиненным на другой день в порче казенной вещи, что подвело бы его под военный трибунал. Надзиратель отвечает ему насмешками. Дисциплинарный выходит из себя и возражает в том же тоне.
Вот и оскорбление налицо! Обвиненный в оскорблении начальника отправляется в карцер, пока его не перешлют в Алжир. И надзиратель достиг своей цели, не скомпрометировав себя.
Другой способ вывести из себя дисциплинарного и таким образом довести его до путешествия в Алжир состоит в том, чтобы проткнуть дыру в боку жестяной чашки, в которой подается обед.
Дисциплинарный замечает, что чашка течет, и следовательно, весь его обед вытечет прежде, чем он донесет его до своей казармы.
Его протесты, конечно, разбиваются о невозмутимое равнодушие кашевара и надзирателя, так что, потеряв наконец терпение, несчастный бросает чашку кому-нибудь из своих мучителей в физиономию.
Мотив великолепный, цель достигнута. Факт налицо – и такой, что может подвести прямо под расстрел!
Очевидно, что первыми мучителями дисциплинарных являются унтер-офицеры, но, как это ни грустно, такими их часто делают их начальники, офицеры.
Есть между ними люди гуманные, но есть и ужасные, может быть, сделавшиеся такими от климата и отчужденности, в которой они живут в этих затерянных поселениях пустынной полосы Алжира.
– Есть тут несколько человек, от которых хорошо бы отделаться, так они мне антипатичны, – говорил однажды один из таких господ сержанту после одного из описанных нами «учений». – Найдите мне какой-нибудь предлог, чтобы подвести их под трибунал. Я беру на себя остальное, и мы очистим роту.
И после отчаянного бега несчастных этот образцовый капитан указал на одного из них, совершенно выбившегося из сил:
– Вот этот мне особенно надоел.
Ничего не стоило довести беднягу, лицо которого не понравилось офицеру, до совершения какой-нибудь глупости.
Другой капитан проявлял в своих действиях утонченное лицемерие. Он понял, что, доводя человека рядом незаслуженных наказаний до остервенения, уже нетрудно подтолкнуть его на что-нибудь серьезное.
– И таким образом нам удастся избавиться окончательно от всего беспокойного элемента, – говорил он.
Третий, допустим, раздраженный климатом и одиночеством бледа, яростно обрушился на одного из более человеколюбивых надзирателей, старавшихся предотвратить случаи, вызывавшие вспышки ярости в дисциплинарных.
Вывод таков: никто не имеет права быть сострадательным.
Как мы сказали, и в дисциплинарных ротах среди офицеров попадаются порядочные начальники. Но достаточно, если какой-нибудь из них смотрит на подчиненных ему людей, как на пешек, которых можно убивать себе на потеху, чтобы дисциплинарная рота или исправительная колония, созданная для исправления и воспитания провинившихся или недисциплинированных солдат, превратилась уже не в каторгу, а в настоящий ад.
III. Палач бледа
– О чем ты думаешь, граф? Об Афзе? Эта красавица-арабка погубила своими огненными глазами двоих: мадьярского магната и каналью-вахмистра. Черт бы ее побрал!
Михай Чернаце поднял голову, смотря на тосканца Энрике, товарища по крошечному вонючему карцеру, помещавшемуся под больницей в белой казарме.
– Ты говоришь, Афза?
– Конечно, здесь, в бледе, и африканка способна вскружить голову нам, высокорожденным, белоснежным европейцам.
– Очень ты расшутился, Энрике.
– Я? Вовсе нет… Адвокаты никогда не шутят.
– А ты разве адвокат?
– Адвокат без дел, без клиентов и даже без диплома, – ответил тосканец с грустной улыбкой. – Отец мой, старый морской волк – краса всех ливорнских моряков – хотел и из меня сделать моряка, но не принял во внимание, что у меня язык длинный. Умирая, он оставил мне бриг, которым я, конечно, не был в состоянии командовать: я в это время вел веселую жизнь болонского студента, которому мало дела до свода законов. Однажды ночью – не могу сказать, прекрасной или не прекрасной, – после нескольких выпитых бутылок шампанского, началась игра, и когда я проснулся на следующий день к полудню, брига у меня уже не было. Я проиграл все до последнего якоря, и бриг уплыл к черту.
– Та же история, – со вздохом сказал граф. – Туда же пошли мои лошади и луга, и леса, и замок, потерпевший крушение на зеленом поле в Монте-Карло…
– И вот таким образом оставшись без брига, без ученой степени и без желания приобрести ее, я вспомнил об Иностранном легионе и поступил в него. Оба мы потерпели крушение в жизни.
– Да! – со вздохом согласился граф, с отчаянием сжимая голову обеими руками.
Наступило короткое молчание, но затем у венгерского графа вырвался крик, подобный рычанию:
– И зачем я не умер в Мексике!
– Умрешь в Алжире, – сказал тосканец, не потеряв своей способности шутить. – Неповиновение начальству, разбитый нос, а может быть, и поврежденное ребро, – и кто знает, что там еще напишет в своем рапорте этот скотина вахмистр, – всего этого более чем достаточно, чтобы военный трибунал приговорил к расстрелу… Ну что же! – добавил он, пожимая плечами. – Умереть здесь или в стычке с кабилами, или на берегах Сенегала – не все ли равно. Конечно, я предпочел бы отправиться к господину Вельзевулу, предварительно подстрелив с дюжину арабов или сенегальцев.
– Но пока мы еще живы, – заметил магнат, по-видимому, увлеченный какой-то своей мыслью.
– Что ты хочешь этим сказать, граф? – спросил тосканец, приподнимаясь на нарах, служивших ему постелью, и звеня ручными кандалами, впрочем, не стеснявшими его движений.
– Начальник и его подчиненные не знают всего, что может произойти за эти три недели.
– У тебя, граф, как будто есть какая-то надежда не попасть под расстрел?
– Конечно, есть.
Тосканец даже привскочил.
– Клянусь брюхом дохлого кита, как говорит этот скотина вахмистр, ты хочешь смутить мой сон какой-то надеждой. Я уж было философски покорился перспективе, что мне всадят полдюжины свинцовых орехов в мое тощее тело, а теперь…
– Хватаешься за жизнь? – спросил магнат, улыбаясь.
– Мне всего двадцать семь лет…
– И ты воображаешь, что мог бы еще сделаться адвокатом?
– Нет! Если бы мне удалось вырваться из этого ада, я бы отправился в Калифорнию искать золото. Я уже ничего не помню из законов.
– Ну, будем надеяться увидеть тебя в числе собирателей золотых зерен.
Тосканец потянулся в сторону венгра, прикованного к крепким нарам, и, пристально вглядываясь в него в течение нескольких мгновений, спросил:
– На кого ты рассчитываешь?
– На отца Афзы, или, если хочешь, на тестя…
– На тестя?
– Да, потому что я женат по магометанскому обряду на Звезде Атласа.
– Афза твоя жена?
– Уже три месяца.
– Сто жареных морских скатов! И никто этого не знал?
– Мы приняли все меры, чтоб не знал никто, кроме нас троих.
– А разве ты не знаешь, что и вахмистр…
– Любит ее? Знаю. И потому именно он и придирается ко мне, что несколько дней тому назад видел, как я разговаривал с ней. Не случись того, что случилось волей судеб, через две недели меня не было бы в бледе. Хасси аль-Биак уже распродает своих верблюдов и лошадей кабилам.
– И ты бы оставил меня здесь?
– Нет, Энрике, один махари[13] приготовлен и для тебя. Я не забуду твоего участия, когда я убил льва, собиравшегося сожрать мою Афзу.
– И в благодарность, граф, ты ничего не сказал мне о происшедшем.
– Не ко времени было бы рассказывать. Теперь речь идет о нашей жизни.
– Но кто же передаст Хасси аль-Биаку, что мы в карцере, скованные?
– Человек, на которого ты уж никак бы не подумал: сержант Рибо.
– Да неужели? Он, кажется, ненавидит тебя и придирается к тебе больше, чем к кому бы то ни было.
– Рибо самый человечный из всех; когда он может спасти жизнь, он охотно спасет ее, если только ничто не грозит при этом его нашивкам.
– Да, ты прав… Рибо! Вот уж никто бы не поверил. А я считал его палачом!.. И ты думаешь, граф?..
– Еще сегодня Афза узнает о моем аресте.
– И сержант станет помогать нам?
– Если не станет помогать прямо, то не будет и мешать, только если не скомпрометирует себя при этом…
Тосканец огляделся и затем, устремив взгляд на окно, защищенное крепкой железной решеткой, снабженной сверх того еще жалюзи, как в магометанских гаремах, спросил:
– Только как это мы отсюда выберемся?
– Трех недель еще не прошло, – ответил мадьяр. – Нам спешить нечего.
– А все лучше бы вырваться сегодня. Ты забыл, граф, об этой собаке Штейнере.
Глаза графа сверкнули странным огнем.
– У этого негодяя, хоть он и соотечественник мне, никогда не хватало смелости взглянуть мне в глаза, – сказал он, – но сегодня, пользуясь тем, что нет капитана, он непременно явится сюда. Кто смеет тронуть венгерского магната? Клянусь тебе, отважься он только подойти ко мне, эти цепи разлетятся в куски, и не видать больше этому разбойнику нашего Дуная. Я жду его!
– Да, граф, у тебя сложение богатырское… Не то что у меня… У тебя в жилах кровь хорошая…
– У тебя не хуже… Ты знаешь, сколько вас пало в борьбе с австрийцами за венгерскую независимость…
– Да, правда, – согласился тосканец, – наверное, не меньше, чем ваших в рядах гарибальдийцев…
– Так мы, стало быть, равны, – начал мадьяр, но вдруг замолчал и стал прислушиваться.
В коридоре раздавались тяжелые медленные шаги. При звуке их мадьяр, хотя и готовый на все, побледнел и сжал кулаки.
– Штейнер! – сказал тосканец с явным страхом.
– Должно быть, он, – глухо отозвался граф. – Я не боюсь: сумею справиться с этим диким зверем пушты.
В ту же минуту послышался гнусавый голос вахмистра:
– Теперь им от смерти не увернуться. Попались в железную руку трибунала.
В ответ раздалось как бы глухое рычание, будто исходившее из груди медведя или гориллы.
– Штейнер! – повторил, позеленев, тосканец. – Пересчитает он мне ребра.
Мадьяр яростно потряс цепями, и снова его черные глаза вспыхнули.
Он обладал такой физической силой, что мог разорвать свои цепи и помериться с соотечественником.
– Пусть негодяй только палец поднимет, я уложу его на месте – и вместе с вахмистром, который его натравливает на нас. Погоди же!
Мадьяр сел на нарах, устремив глаза на дверь. Он был похож на льва, готового броситься на добычу.
Петли заскрипели, и в карцер вошел великан, между тем как вахмистр говорил:
– Отделаешь их хорошенько – можешь отдохнуть и получишь двойную порцию водки. Я за все отвечаю…
– Слушаюсь, господин вахмистр. Будете довольны. Дверь тотчас же затворилась за геркулесом.
– А, это ты, Штейнер, – насмешливо встретил его магнат. – Ты как сегодня: выпил в меру? Вахмистр, вероятно, не поскупился.
Вошедший стоял как бы удивленный, посматривая, по-видимому, испуганно то на мадьяра, то на тосканца.
Венгр Штейнер был официальным палачом бледов Нижнего Алжира. Этот человек – личность не вымышленная, но вполне историческая, – прослужив три года в венгерских войсках, поступил в Иностранный легион и, бог знает какими судьбами, попал в Алжир, не зная ни слова по-французски.
Он был отправлен в Дженан-эд-Дар, маленькое местечко в глубине Алжира, где начал свою служебную карьеру кашеваром при дисциплинарной роте, а скоро сделался помощником палача.
Унтер-офицеры, пользуясь его полным незнанием французского языка и уверенные, что просьбы дисциплинарных не подействуют на него, мало-помалу стали пользоваться им для мучения своих жертв. Надо сказать правду, что вначале мадьяр не особенно обрадовался выпавшей на его долю обязанности, но унтер-офицеры всякого рода ухищрениями сумели подчинить его себе, и вот уже месяц за месяцем этот скот повиновался их приказаниям.
О нем рассказывают, и вполне правдиво, ужасные вещи. Однажды один итальянец, Версине, отчаянно защищаясь от ударов кулака, которыми его обрабатывал венгр, почти полностью откусил у него большой палец правой руки.
Надо сказать, что мучители-начальники старались не подходить к тем, кого мучили, и для обуздания непокорных всегда выпускали гиганта Штейнера. Мучить, ломать ребра и руки стало обязанностью этого дунайского медведя.
Грубые инстинкты, дремлющие в человеке, уже не сдерживались в нем, и он сполна пользовался своей необыкновенной физической силой.
Наглядными признаками того озлобления, которое он вызывал, были многочисленные рубцы и раны на его теле. Ужасны рассказы этого мадьяра, записанные Жаком Дюром; не одно убийство тяготело на свирепом палаче бледа…
* * *Увидав вошедшего соотечественника с налитыми кровью глазами, искаженным лицом и засученными рукавами, как бы для того, чтобы продемонстрировать свои могучие мускулы, Михай Чернаце встретил его ироническим вопросом:
– Ты пришел сюда, чтоб показать мадьярскую силу? Не слыхал я до сих пор, чтоб мадьяр на чужбине служил палачом…
Услыхав эти слова, колосс закачался, будто его хватили по голове, и стоял, опустив руки и бессмысленно уставившись перед собой. Очевидно, он выпил, но еще был в состоянии понимать и видеть.
– Отвечай, Штейнер, – продолжал магнат, помолчав мгновение. – Зачем ты пришел сюда? Чтобы поломать ребра благородному венгру? Ну, начинай. Я не боюсь тебя. Если ты дунайский медведь, я тебе покажу, каковы медведи карпатские и как они умеют разбивать цепи, когда разъярятся.
Великан все молчал. Он как будто испугался, увидев соотечественника, и глаза его начали блуждать.
– Зачем ты пришел сюда? – кричал магнат. – Ведь вахмистр приказал тебе переломать нам ребра.
– Не смею, – ответил тот, опуская голову.
– Ты, может быть, хочешь испытать свои силы на моем товарище? У тебя нет брата… матери?..
Колосс покачнулся.
– Матери? – заревел он. – Она писала мне вчера.
– Что же она тебе писала? Говори, негодяй! Говори, палач бледа! – Мадьяр сделал два шага; его черные глаза лишились всякого блеска; они казались белыми.
– Моя мать? – повторил он. – Откуда она могла узнать, что я палач бледа? Проклятие! Довольно, господин граф! Нет больше Штейнера-палача… Обещаю вам… Завтра Штейнера не будет в живых… Если же вам когда-нибудь придется вернуться в Венгрию… Передайте от меня поклон… нашему Дунаю… нашей бесконечной пуште… мне ее уже не видать… не увидать больше и матери… Прощайте, граф… простите меня.
– Что ты задумал, несчастный? – закричал магнат.
– Скоро негодяя Штейнера уже не будет в живых.
– Ты с ума сошел; помни, что у тебя еще есть мать…
В глазах великана блеснули слезы, может быть, в первый раз в течение его отверженной жизни.
– Мать, – повторил он в третий раз, и в голосе его слышалось рыдание. – Как она могла узнать, что я палач в алжирском бледе? Она жила себе спокойно в своей хате там, в далекой Венгрии, на берегу голубого Дуная, думала, что я честный солдат!.. Не знаете вы, господин граф, сколько раз меня брало раскаяние; я пил, пил, чтобы забыться. Взгляните, этим кулаком я могу убить человека, а дрожу, как мальчишка. Что я на свете? Палач бледа. Даже женщины мне это кричат вслед, когда я прохожу по кривым улицам Дженан-эд-Дара! Палач! Убийца! И дети прячутся, словно я какой-то злодей. А ведь не всегда я был таким. Блед виноват.
– Нет, сержанты, – поправил его тосканец.
– Да, сержанты, надзиратели, вахмистры, кто хотите, – согласился Штейнер, и в голосе его слышалась ярость. – Зачем жить? Чтоб опять приняться за это дело? Чтоб мучить людей, ломать им кости? Будет с меня этой проклятой жизни.
– Подумай о матери, – повторил магнат. Штейнер смотрел молча и наконец спросил:
– Что я могу сделать для вас, господин граф? Хотите вы бежать?
– Конечно.
Палач на минуту задумался.
– Если бы не сегодняшняя ночь, – заговорил он наконец. – Надо вам сказать, что вахмистр велел удвоить караул вокруг бледа.
– Ты силач?
– Да, к несчастью.
– Употреби же один раз эту силу на спасение соотечественника. У наших окон решетки крепкие, но тебе под силу сладить с ними. А как выбраться, я обдумаю.
– А если после узнают? – Штейнер запнулся, но сейчас же спохватился. – Да ведь я и забыл, что завтра меня уже на свете не будет.
Он подошел к окну и стал рассматривать решетку, покачивая громадной головой.
– Ну что, справишься? – спросил его магнат, с беспокойством следивший за ним.
Гигант взглянул на арестованного и сказал с горькой усмешкой:
– С чем, может быть, не сладил бы карпатский медведь, с тем сладит дунайский.
Он схватился обеими руками за решетку, уперся ногой в стену и изо всей силы дернул поперечную перекладину. Перекладина согнулась под этим нечеловеческим усилием. Также согнулись и остальные прутья, но оставались еще в раме. Теперь небольшого усилия было бы достаточно, чтобы вынуть всю решетку.
– Готово, господин граф, – заявил Штейнер, утирая пот, катившийся по лицу. – Вы теперь сами сможете вынуть остальное. Только предупреждаю вас: сегодня не пытайтесь.
– Нам не к спеху, – сказал магнат. – У нас еще три недели впереди.
– А решетка?.. Пожалуй, заметят.
– Не беспокойся. Нас сторожит Рибо.
– Рибо?.. Да, Рибо еще лучше других. Он по виду свиреп, а человек добрый.
Штейнер еще постоял минуту и повернулся к двери, наклонив голову.
– Прощайте, господин граф. Больше не увидимся.
– Напрасно ты задумал такую глупость, – сказал магнат участливо. – Лучше беги. Советую тебе я, магнат твоей родины, сын Дуная.
– Нет, господин граф, я уже сказал вам: не видать мне ни нашей пушты, ни нашей реки. В смерти найду забвение. Если вам когда-нибудь удастся увидать нашу родину, вспомните, что на берегу большой реки живет старуха, Марица Штейнер. Скажите ей, что сын умер в Алжире, сражаясь с кабилами.
Он направился к двери неровным шагом; граф окрикнул его:
– Штейнер!
Геркулес повернулся; он был бледен как смерть.
– Подойди сюда, – позвал его магнат, протягивая ему руку. – Дай руку.
Штейнер отшатнулся.
– Палач не может пожать руки благородного мадьяра, – сказал он со слезами.
– Говорю, пожми. Я, твой земляк, отпускаю тебе в эту минуту все, в чем ты виноват, и не по своей воле.
Штейнер бросился к руке магната, но вместо того чтобы пожать ее, горячо поцеловал.
– Благодарю вас, граф. Мне кажется, я поцеловал всю Венгрию, – сказал он.
Он хотел отворить дверь, но она оказалась заперта.
– Ах он, проклятый! Он запер меня, чтоб я вышел не прежде, чем покончу вас. Только он не знает Штейнера.
Он налег на дверь, и она с шумом отворилась: замок отскочил. Вся казарма задрожала, будто от землетрясения. Часовые у входа закричали:
– К ружью!
Больные в лазарете звали на помощь, думая, что дом рушится. Только тосканец помирал со смеху.
В коридорах несколько минут слышались крики, проклятия и звон посуды, ударявшейся о стены.
Затем минутная тишина, и громкий выстрел.
Штейнер сдержал слово: он пустил себе заряд прямо в сердце.[14]
IV. Звезда Атласа
Прошло несколько минут после выстрела, глубоко поразившего если не тосканца, то магната. В дверях, отворенных мадьяром, показался человек. То был сержант Рибо.
– Адская ночь! – сказал он входя. – Люди стреляются, земля трясется, дверь в карцер настежь. Магнат встал.
– А это вы, Рибо? – сказал он. – Я вас ждал.
– А я, граф, не мог дождаться, когда можно будет пойти к вам. Я боялся, что варвар Штейнер переломает вам все ребра. Вахмистр обещал ему бутылку коньяку, если он вас совсем искалечит.
– А кажется, этот Штейнер себя искалечил, – заметил тосканец.
– Да, дружище, пустил себе пулю прямо в сердце и вряд ли выживет.
– Бедняга, – прошептал Михай, – разве он жив?
– Да, пока, – отвечал сержант, притворяя, как мог, разбитую дверь. – Но я пришел к вам не затем, чтобы говорить об этом человеке, но чтобы извиниться за свою давешнюю грубость. Вахмистр грозил, что посадит в колодки, если я не заставлю вас бегать по-настоящему.
– Вы хороший человек, Рибо, – сказал магнат. Унтер-офицер грустно улыбнулся.
– Несчастный я, – сказал он вздыхая. – И я из провинциальных дворян и был, может быть, не беднее вас. Но все у меня прошло между рук, и я поступил в легион, когда мне оставалось только пустить себе пулю в лоб. Но что теперь вспоминать грустное прошлое! Теперь я только сержант Рибо… И баста!
– И стараетесь спасти несчастных, которых военный трибунал намеревается переправить через Стикс в барке негодяя Харона, – перебил его тосканец.
– Да, если смогу, – отвечал сержант. Он вопросительно взглянул на магната.
– Да, Рибо, – сказал мадьяр, – надо дать знать Афзе или ее отцу; я поклялся, что в Алжир не попаду.
– Что может сделать для вас Афза? Вряд ли ей вызволить вас отсюда.
– Об этом не заботьтесь, Рибо; мы уйдем, когда захотим.
– Вы нашли напильник под нарами?
– Напильник нам ни к чему.
– А решетка? Вам один только выход – в окно; у дверей двое часовых.
– Вот мы и вылетим через решетку.
Сержант пожал плечами, выражая сомнение.
– Мадьяры колдуны – я это знаю, только это уж слишком, – сказал он наконец.
– Колдуном был несчастный Штейнер. Но я рассчитываю на вашу честность, что вы не выдадите наш секрет.
– Понимаю! Этот носорог перед смертью захотел сделать доброе дело… Счастье, что решетки не тронуты и что никто, кроме меня, не зайдет сюда. Неудачная мысль пришла вахмистру выбрать именно меня. Он ведь считает меня людоедом или, по крайней мере, сенегальской скотиной.
– Он сам скотина, – сказал тосканец. – Я знал это раньше и говорил графу.
Рибо улыбнулся.
– Не видывал я такого весельчака, как вы, – обратился он к тосканцу. – Смерть перед ним, а он все смеется.
– Ах, тысяча жареных скатов! Пока Харон еще не перевез меня через черную речку, я жив и, стало быть, еще имею надежду со временем опорожнить на холмах родной Тосканы несколько бутылок того вина, на которое Арно точит зубы издалека, а достать не может.
– Просто бес какой-то! Удивительный народ эти итальянцы! – решил сержант.
Затем, обращаясь к магнату, как будто чем-то озабоченному, он сказал:
– Завтра на заре пойду на охоту и пройду мимо дуара[15] Хасси аль-Биака. Что сказать Звезде Атласа?
– Что я в карцере и военный трибунал меня расстреляет, – ответил магнат.
– Больше ничего?
– Афза знает, что делать. Она девушка умная, а отец ее человек решительный. Ступайте, Рибо, спасибо.
– Еще увидимся, прежде чем вы упорхнете, – сказал сержант. – Когда ночь окажется подходящей, я вас извещу. Я не губитель, и когда могу спасти от смерти несчастного, всегда сделаю это. Спите спокойно. Теперь вам нечего бояться, когда Штейнер на три четверти мертв.
– А как поживает нос вахмистра? – спросил тосканец.
– Не то чтобы очень хорошо, – отвечал сержант. – Похож на спелую индийскую смокву. Ну, господа, спокойной ночи. Завтра еще до зари буду в дуаре Хасси аль-Биака. А пока прилажу кое-как ваш замок. Прощайте, товарищи!
Он зажег фонарь, который принес с собой, приладил, насколько возможно было, замок и ушел.
В казарме водворилась полная тишина.
Больные, арестованные, солдаты и офицеры, измученные дневным зноем, спали как мертвые.
Только снаружи, перед навесами, служившими спальнями дисциплинарным, ходили часовые.
Рибо поднялся по крутой лестнице в лазарет и позвал вполголоса:
– Ришар!
Фельдшер, куривший у решетчатого окна, отозвался.
– Что Штейнер? – спросил Рибо.
– Умер.
– Бедняга! Ничего не говорил перед смертью?
– Три раза звал мать.
Рибо спустился с лестницы, грустно покачивая головой.
– Может быть, напрасно я написал его матери о постыдном ремесле ее сына, – проговорил он. – А может быть, лучше! Скольких несчастных избавил таким образом от мучений. Другого Штейнера не найдется, и наш блед уже не будет так ужасен.
Он вошел в свою каморку и, постояв перед висевшим на гвозде великолепным охотничьим ружьем со стволами, украшенными чернью, бросился, не раздеваясь, на постель.
Звезды едва начали бледнеть на небе, когда сержант, окликнув часового, чтобы тот не пустил в него пули, вышел из бледа и направился к югу по пустынной равнине, где только изредка мелькали чахлые деревца – кое-как прозябавшие пальмы да маленькие клочки земли, засеянные просом и ячменем.