bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Меня родители не особо поддерживали, но, надо сказать, они и друг другу опорой не были. Ева, мама моя, доминировала. Папа, Уильям, подчинялся. Мама себя считала сильной, папу – мягким. Еще она себя считала очень умной. А на самом деле это отец был умным и начитанным. Он окончил школу в шестнадцать, в других обстоятельствах поступил бы в колледж, но его семья настояла на том, чтобы он пошел работать и помог оплачивать счета, и он послушался. К моменту моего появления он работал с девяти до пяти продавцом офисной мебели. С работой этой, которую когда-то выбрал от нужды, он со временем смирился. Но не полюбил.

Мать, пока я был маленьким, сидела дома. Но до того она работала медсестрой и помощником учителя в школе для детей с ограниченными возможностями. Потом она снова вышла на работу, но уже в приемный пункт, куда людей отправляли забирать всякий мерчендайзинг после того, как они собрали в специальную книжку комплект марок по разным программам покупательской лояльности, распространенных в супермаркетах в 50-е.

Семья моей мамы когда-то бежала от нацистов из Берлина в Амстердам. В Берлине они оставили все, а мамина мама даже развелась с мужем, что в то время было большой редкостью. После того, как бабушка снова вышла замуж, они все уехали в Нью-Йорк. Члены маминой семьи к другим людям относились снисходительно, и им совершенно незазорно было высмеивать мою прическу и одежду. Я не сразу понял, что для их надменности и непоколебимого чувства собственной правоты не было никаких оснований. Никакого успеха они ни в чем не добились, просто привыкли всех «опускать». Если я в чем-то не соглашался с моей матерью, то в ответ слышал только «ой, перестань», произнесенное так презрительно, что ты понимал: твое мнение вообще ничего не стоит.

Родители отца – из Польши. Он самый младший из четверых детей. Папа рассказывал мне, что самый старший, Джек, был игроком и алкоголиком. Другой брат, Джо, всю жизнь страдал от резких перемен настроения. А их сестра Моника, явно поддавшись на давление со стороны родителей не покидать родное гнездо, так и не вышла замуж. Я даже маленьким понимал, насколько со стороны бабушки это было манипулятивно и жестоко. Папа рассказывал про трудное несчастливое детство. Отца своего он презирал. Дед умер еще до моего рождения.

Родители мои не были счастливы. Я не знаю, что вообще служило основой их брака, кроме того, чему позднее придумали термин «созависимость». Никакой радости они друг другу не дарили. Не было в нашем доме ни любви, ни нежности. Худшим днем недели обычно была пятница. Отец обычно бывал взволнован из-за чего-нибудь, родители ссорились и потом все выходные друг с другом не разговаривали. Так себя вести час – это ребячество. Видеть, что твои взрослые родители так себя ведут целыми днями, – безумие.

Вдобавок к проблемам друг с другом родителям еще постоянно приходилось заниматься моей сестрой, которая постоянно попадала в неприятности, наживала проблем и в конце концов стала проводить очень много времени в различных психиатрических клиниках. А поскольку на меня все время смотрели как на хорошего ребенка, то и внимания мне дома уделяли все меньше и меньше. В моем случае хороший – это не тот, которого хвалят, а тот, которого игнорируют. В результате я получил зеленый свет примерно на все. Но чувства безопасности мне это не прибавило. Безопасность – это когда есть границы, ограничения, а в их отсутствие я чувствовал себя потерянным, незащищенным и уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение. Я не желал свободы, я ею и не наслаждался. Как раз наоборот: меня чуть не парализовало от страха, потому что никто из близких не сказал мне, что я в безопасности.

Очень много времени проводил я в одиночестве. Каждый день начинался с какого-то дурного предчувствия, ощущения отсутствия защиты. Каждый новый день – неопределенность, незащищенность. Наступает новый день – значит снова иметь дело с окружающим миром, на что у меня не было ни сил, ни умений, значит снова дома расшифровывать молчаливые послания.

Убежище я обрел в музыке.

Музыка – один из больших подарков, что я получил от родителей. За что я вечно буду им благодарен. Конечно, они меня предоставили самому себе, отправили в свободное плавание, но, сами не зная того, указали мне дорогу жизни. Никогда не забуду, как впервые услышал Концерт для фортепиано с оркестром № 5 Ми-бемоль мажор Бетховена, «Император», как его называют. Мне тогда было пять, и мне конкретно снесло крышу.

Для родителей культура и искусство были просто естественной частью жизни. Благоговение перед классической музыкой ощущалось отчетливо. У родителей была здоровая радиола Harman Kardon, на которой они слушали Сибелиуса, Шумана и Моцарта. Но именно Бетховен заставил меня онеметь.

По выходным мы вместе с мамой слушали «Концерты из Мета» по WQXR – эта традиция у нас, кстати, сохранилась, даже когда я подрос. А начав слушать радио, я открыл для себя рок-н-ролл. Кто бы эту музыку ни играл, будь то Эдди Кокрен, Литтл Ричард или Dion&Belmonts, это всегда воспринималось как чистое волшебство. Они ведь пели о столь славной жизни подростков, о которой я сам вскоре стал мечтать. Все эти воспевания идиллической юности меня очень трогали, мне самому хотелось стать тинейджером. Я как будто переносился в волшебную страну, страну, где жизненное беспокойство касалось романтических отношений и любви. Ох, братцы, эти молодые люди жили просто-таки идеальной жизнью!

Как-то раз днем мы с бабушкой пошли на прогулку. Перешли мост на 207-й улице, оказались в Бронксе, направились к Фордем-роуд. А там, на дальнем краю улицы, находился магазин грампластинок. Мы зашли туда, и бабушка мне разрешила выбрать мою самую первую пластинку. Это был сингл на 78 оборотов из шеллака «All I Have to Do Is Dream» Everly Brothers.

«Когда хочу твоих объятий крепких…»

Да если бы.

Пока все нормальные детишки с района носились по улице, играя в ковбоев и индейцев, я сидел дома и как сумасшедший без конца слушал вещи типа «A Teenager in Love» и «Why Do Fools Fall in Love». В то время множество «стандартов» уже переделали в песни в стиле ду-воп, и я все время раздражался, когда моя мама напевала эти песни в оригинальных версиях. «Мам, ну там же не так! Там так вот поют…» И тут я запевал, например, «дип-да-дип-дип-дип» из классической «Blue Moon» 1930 года в версии The Marcels. Иногда мама относилась к современным штучкам пренебрежительно, но в основном, похоже, они ее забавляли.

А потом я увидел некоторых из тех певцов и групп, что я любил.

Всем известный рок-н-ролльный диджей Алан Фрид начал появляться в телеэфире примерно в то же время, когда состоялся национальный дебют программы American Bandstand Дика Кларка. Безумие и опасность людей типа Джерри Ли Льюиса, который пинком откидывал табуретку и тряс волосами, от меня не ускользнула. А что ускользнуло – так это сексуальность их музыки, что не удивительно, если учитывать, что я видел у себя дома. Моя романтическая фантазия была чиста и стерильна, и даже повзрослев, я сохранял такой взгляд на жизнь. Немало лет должно было пройти, чтоб я понял, наконец, о чем на самом деле песни типа «Will You Still Love Me Tomorrow» The Shirelles («Будешь ли ты любить меня завтра» – песня Джерри Гоффина и Кэрол Кинг о случайной связи. – Прим. пер.).

Но люди эти были круты, безусловно. А крутыми они были потому, что пели. И крутыми они были потому, что люди смотрели на них и им кричали. И вот с такой публикой у тех музыкантов было все, о чем я ребенком страстно мечтал.

Обожание. Ух ты!

В том Верхнем Манхэттене, где мы жили, проживало еще несколько семей еврейских иммигрантов вроде нас, но остальные в основном ирландцы. В соседнем доме проживали две приятные пожилые сестры-католички, Мэри и Хелен Хант, незамужние. Они мне стали как тетушки или даже бабушки. По мере того как мое желание выступать, как мои кумиры, совсем меня захватило, я стал захаживать к тетушкам в гости, чтоб им спеть и станцевать. Как только я выучивал какую-нибудь, любую, песню, я стучал к ним в дверь, пел, приплясывал два притопа, прыгая с одной ноги на другую.

Когда я запевал, мои сомнения и боль мгновенно отступали.

И жизнь налаживалась.

2

Мне исполнилось восемь лет, я уже должен был идти в третий класс, когда наша семья переехала из Верхнего Манхэттена в рабочий еврейский район на краю Куинса. Ничего подобного я до того не видал: квартал ограничивали линии деревьев, что росли прям из тротуаров, а через улицу напротив нашего дома располагались заводские ясли, занимавшие целый квартал. А я все высматривал лесничих. Или Лесси.

Большинство местных взрослых на работу ездили в Манхэттен, но сам район жил как маленький городок, затерянный бог знает где. Через три отграниченных деревьями квартала располагалась библиотека, почта, лавка мясника, пекаря, магазин обуви, бакалея A&P, магазин игрушек, магазин скобяных изделий, пиццерия и лавка с мороженым. Я сразу заметил, что одного магазина здесь нет: магазина грампластинок.

Большинство домов в том районе двухэтажные. Некоторые разделялись пополам, чтобы образовать ряд смежных домов; другие, как наш, делились на четыре квартиры, две наверху и две внизу, с двориком у фасада. Мы с сестрой Джулией все еще жили в одной комнате на двоих, но у родителей была теперь своя, отдельная. Детворы в нашем районе было очень много.

Я пошел в школу PS 164. Там не было индивидуальных парт и стульев, на каждого, парты были рассчитаны на двоих. Я молился, чтоб учителя посадили меня на правую сторону – так сосед по парте будет видеть только мое левое, то есть нормальное, ухо. Не хотел я, чтоб кто-то смотрел на ту мою сторону, которую я считал плохой. Не говоря уже о том, что я б не всегда мог расслышать, что мне говорят в мою глухую часть головы.

И в первый же день учительница по фамилии миссис Сондайк велела подойти к ее столу. Я вышел, встал перед всем классом.

Боже, не делай этого.

«Покажи-ка ухо», – сказала она.

Нет, нет, нет!

Она принялась разглядывать меня как научный образец. А это было моим худшим кошмаром. Я остолбенел. Совершенно убитый.

И что мне было делать?

Мне отчаянно хотелось открыть рот и крикнуть: «Не надо!». Но я молчал. Глубоко вздохнув, ждал, когда все закончится.

Если ты это игнорируешь, то его не существует.

Не показывай, что тебе больно!

Вскоре после этого случая мы с отцом шли гуляли, и я его спросил: «Пап, а я красивый?» Отец такого вопроса не ожидал. Остановился, поглядел под ноги, и сказал: «Ну, ты не страшный».

Благодарю.

Папе – десять баллов. Вот именно это и нужно закрытому, безнадежно стеснительному ребенку. К сожалению, такое станет моделью поведения моих родителей.

И я стал окружать себя невидимой стеной. Превентивно отталкивать других детей. Я принял роль эдакого говнюка-умника или клоуна, занимая такое место в пространстве, рядом с которым никто не хотел находиться. Мне не хотелось все время быть одному, но в то же время я делал все, чтоб люди ко мне не приближались. Меня мучал внутренний конфликт. Я чувствовал себя беспомощным.

Многие дети района ходили вместе в еврейскую школу, что усиливало их дружбу, сложившуюся в PS 164, и рождало новые внешкольные дружбы. В моей семье зажигали свечи и как-то более или менее отмечали еврейские праздники, но религиозными нас назвать было нельзя. Я, например, бар-мицву так и не прошел. Но это все не имеет никакого отношения к тому, почему я не пошел в еврейскую школу. Я просто сказал родителям: не пойду, и все. Чего я не сказал, так это почему. Конечно, я ощущал себя евреем, но я очень не хотел лишний раз оказаться среди людей. Жизнь и так была мрачной, так что не стоило попадать в ситуацию, где будешь дрожать от страха унижения.

ОК, занятия в школе заканчиваются в три часа? Ну, а как насчет того же самого с половины четвертого, с другой шайкой детишек?

Отлично.

А в PS 164 был хоровой клуб, и вот он-то меня сильно интересовал. Это ж возможность петь! В клубе каждый год ставили мюзикл, и прослушивали всех желающих сыграть в нем. Я в первый же год решил поучаствовать в отборе. Когда пришла моя очередь, я вышел на сцену, встал перед людьми и открыл рот, ожидая, что сейчас запою. Но издал лишь вялый писк. Короче, оказался я матросом в хоре в спектакле типа «Корабль Ее Величества „Пинафор“, или Возлюбленная матроса». После этого каждый год – в четвертом, пятом и шестом классах – я пытался получить роль в какой-нибудь постановке. Но всякий раз на прослушивании зажимался, и каждый раз пищал этим жидким голоском. И каждый раз вновь оказывался в хоре, хотя, отсмотрев все прослушивание целиком, я убеждался, что легко перепою любого, кто получил главную роль.

PS 164 еще служила базой скаутов. Когда я увидел однокашников в их синих формах, то сразу подумал, что хорошо бы к ним присоединиться. Когда мой новый друг Хэролд Шифф пришел в своей униформе, я взял с него слово привести меня на ближайший сбор. Хэролд в основном дружил с заметными популярными ребятами, но и с несколькими одиночками вроде меня тоже общался. С некоторыми парнями из отряда он крепко дружил. Например, с Эриком Лондоном, который играл в школьном оркестре с Хэролдом, и Джеем Зингером, игравшим на фортепиано. Я пересекался с Эриком и Джеем в хоровом клубе, но их дружба с Хэролдом основывалась на совместном посещении еврейской школы. Я-то по большей части довольствовался компанией самого себя. А когда к чему-то присоединялся, то находился на периферии.


Я понял, что мне лучше владеть командой, чем играть в ней


Каждый скаут стремился получить наградной значок – за то, что умел вязать узлы или помогал бабушкам переходить дорогу, – но мне лично на это было наплевать. Единственное, что привлекало меня, – поход и лагерь. Мы, конечно, несколько выходных провели в лагере, но у меня возникала проблема с ориентированием: когда мы шли, я терял из виду остальных. Тогда-то я впервые понял, что если ты глухой на одно ухо, ты не чувствуешь направление. Помню, стоял я на поляне и слушал, как мне кричат: «Мы туууут!», но я совершенно не представлял, с какой стороны голос: без способности локализовать сигнал это совершенно невозможно. Я чувствовал себя уязвимым, потому что не знал, где я, – вот как еще я не мог определить себя.

Инстинктивно я все еще тянулся к родителям. Но всякий раз, когда после такой ситуации я приходил домой, желая чувствовать себя в безопасности, они не оправдывали моих надежд. «Просто не обращай внимания, само пройдет» – это стало нашей домашней мантрой. Опять двадцать пять. Я бы хотел побольше поддержки и поменьше тычков, но это была несбыточная мечта. Мои родители стойко отказывались признавать мои проблемы, несмотря на всю их очевидность. Ночами я, например, бродил во сне. Иногда ночью я вдруг осознавал, что я в гостиной. Иногда я даже понимал, что родители разворачивали меня и направляли обратно в кровать. Все они знали. Просто не признавали. Или не хотели разобраться в том, что случилось.

Еще у меня было два повторяющихся ночных кошмара. В одном я в кромешной тьме посреди океана на каком-то понтоне. Берегов не видно, я один и зову на помощь.

Ночь за ночью.

Я один на плоту в открытом океане, вокруг темнота…

Я вскакивал с криком.

Второй кошмар. Я в автомобиле на водительском сиденье несусь по пустому темному шоссе. У машины нет руля. Я пытаюсь управлять, раскачиваясь из стороны в сторону, но ничего никак не могу контролировать.

Ночь за ночью я резко просыпался от этих кошмаров – крича, смущенный, напуганный до смерти.

С сестрой вообще все было плохо. Когда я был в старших классах, она уже все глубже погружалась в саморазрушение. Родители периодически убеждали ее лечь в государственную психиатрическую клинику. После того как она то ложилась в госбольницу, то выскакивала из нее, родители тратили целое состояние – по их тогдашним меркам – на дорогую частную психбольницу. Когда Джулия была дома, она то и дело сбегала, и родители иной раз разыскивали ее целыми днями. Иногда, проснувшись утром, я видел, что родители вновь провели всю ночь без сна, и думал: Это все убьет их?

Джулия тусовалась в Ист-Виллидж, где забуривалась в квартиры и закидывалась наркотиками. Однажды она стащила из дома ящичек с серебряными долларами, которые коллекционировала мама, продала их и купила наркоты. Теперь я знаю, что такие действия потом стали называть «самолечением», но в те годы я это все не особо анализировал. Когда она отсутствовала дома – она отсутствовала. А когда была дома – я дрожал от страха.


Мне двенадцать лет, моей сестре – четырнадцать. У нашего дома на 75-й улице… одетые как для съемок в «Клане Сопрано»


Однажды днем родители привезли домой Джулию, только что забрав из некой клиники, где она прошла сеансы электросудорожной терапии, и оставили нас одних. Ну, просто привели домой и оставили на меня буйную, всего пару часов назад лежавшую в психушке сумасшедшую, которая, так уж вышло, моя сестра. Пока их не было, Джулия на что-то дико разозлилась и погналась за мной с молотком. Я в ужасе забежал в спальню и заперся. Сидел у двери, слушал, с усилием сглатывая слюну, молясь, чтоб родители вернулись.

О, Боже, ну вернитесь же скорей.

Услыхал треск – Джулия бешено долбила дверь молотком.

Бум! Бум! Бум!

Била со всей дури, и деревянная дверь уже пошла трещинами, щепки отлетали, молоток пробивал насквозь.

Затем она резко прекратила. Молоток – в деревяшке, все тихо. Я сжался, считал минуты, потом часы.

Вернутся ли, пока она снова не начала?

Вернулись.

Сестра явно пребывала в возбужденном состоянии. «Что случилось?» – спросили они. Я рассказал им, что Джулия гонялась за мной с молотком. Но они набросились на меня, как будто это я виноват. На меня орали. А потом ударили. Я был так испуган, что в голове вообще все смешалось.

Вы меня с ней оставили! Вы сами так решили, не я!

Она попыталась УБИТЬ меня!

В школе по-прежнему было все тяжело и трудно. В средних классах я попытался пойти по пути «одаренных и талантливых». В начальном классе средней школы меня снова поместили в класс одаренных детей. На основании оценок я туда бы не попал никогда – учился я неважно. Но брали туда по некому тесту на интеллект. По IQ я явно проходил, но в классе был одним из худших. Я был из тех, из-за кого долго чешут в затылке, – полагаю, они просто думали, что я не хочу учиться. Чего они не понимали, так это того, что отсутствие уха ставило меня в ужасно невыгодное положение. Я просто не слышал многое из того, что говорилось в классе. А если я пропускал одну фразу, то терялся. А когда терялся – то сдавался. Складывал руки, потому что терял нить.

На родительских собраниях учителя говорили моим одно и то же: «Он умный, но не занимается», или: «Он умный, но работает не на том уровне, на который способен». Ни один учитель ни разу не сказал им: «Он умный, просто не понимает того, что я говорю». В то время дети, которым по объективным причинам трудно учиться, не получали за это преимуществ.

Но мои-то родители знали, что я глухой на одно ухо. И тем не менее после каждого родительского собрания дома они меня наставляли-увещевали: «Бог дал тебе такой прекрасный ум, а ты его не используешь».

Я плакал, чувствуя себя виноватым. Каждый раз я клялся: «Завтра я начну с нового листа».

Все это было, конечно, прекрасно и замечательно до тех пор, пока я не приходил на следующее утро в школу, где опять половину не слышал, так что снова не мог следить за речью учителя. Ну и снова чувствовал себя лодырем.

Я понимал, что если чего-то не предприму, то все кончится плохо. Что это значило – провалюсь? Покончу жизнь самоубийством? Этого я не мог определить точно. Жить ничтожеством, жить по лжи, отыгрываться на других – я понимал, что это все очень плохо. И я понимал, что это неприемлемо. Я не знал, чем все кончится, знал только, что конец будет плохим.

Ситуация была кошмарной, и я ее переваривал ночами. В дополнение к ночным кошмарам и хождению во сне я стал настоящим ипохондриком, причем в крайней степени: мне казалось, что я вот-вот умру. Я лежал без сна, боясь, что не проснусь, если засну. В конце концов, конечно, дремал, не в силах без конца держать глаза открытыми. Так продолжалось каждую ночь.

Ты умираешь. Ты в беде.

А потом, о чудо, у меня появился транзистор. Мой первый радиоприемник открыл мне другой мир, отдельный, в который я удалялся, вдевая наушник в мое здоровое левое ухо. Снова музыка стала для меня убежищем, она, по крайней мере, давала мне мимолетное чувство безопасности и приятного одиночества.

А в феврале 1964 года, через пару недель после моего двенадцатого дня рождения, в «Шоу Эда Салливана» я увидел The Beatles. Пока я смотрел, как они поют, меня вдруг осенило: это же мой билет в свободу. Вот путь, которым я сбегу из ничтожества жизни и стану знаменитым, тем, на кого смотрят, кого хотят, кого любят, кем восхищаются, кому завидуют.

И безо всякой на то рациональной причины я убедил себя: я смогу это сделать. Я затрону этот нерв. Я в жизни до того не играл на гитаре, и, конечно, ни одной песни еще не написал. И все-таки… таков был мой путь к свободе.

Я просто это знал.

Я тут же начал отращивать волосы – желая отрастить «шапку», как у битлов. Отчасти мне хотелось такую прическу ради стиля, но ясно же, почему такой стиль мне нравился: из-за волос не видна бородавка на месте правого уха. Почему-то родители это не просекли: когда волосы отросли, он меня просто изводили угрозами отстричь их.

Как-то днем, вскоре после появления битлов у Эда Салливана, я пересекся с пареньком из нашего района, неким Мэттом Раэлом. Он мне сказал, что-де есть у него гитара и музыку он играет. Он учился на класс младше меня, но меня это очень впечатлило. Все, что мне теперь нужно, – электрогитара, и я бы тоже заиграл музыку. Как мне казалось, я знал, как получить гитару. Следующие одиннадцать месяцев, на протяжении которых шло Британское вторжение, которое принесло нам не только битлов, но и The Dave Clark Five, The Kinks, The Rolling Stones, The Searchers, Манфреда Манна, Gerry and the Pacemakers и The Animals, в общем, список бесконечен, – я клянчил у родаков электрогитару в подарок к тринадцатому дню рождения.

«Для меня это важнее всего на свете», – повторял я им.

3

Утром 20 января 1965 года я проснулся в радостном возбуждении. Наконец-то день рождения! Наконец-то у меня будет электрогитара! «Загляни под кровать», – сказала мне мама. Я, радостный, полез смотреть под кровать. Увидал там большую картонную коробку с рисунком шкуры крокодила. Это была акустическая гитара.

Мое сердце оборвалось.

Я вытащил коробку. Открыл. Конечно же, неновая японская акустика с нейлоновыми струнами. Сверху плохо заделанная трещина. Я был совершенно раздавлен. Закрыл коробку, загнал ее обратно под диван. На такой мне играть не хотелось.

Мои родители из таких семей, где нормальным считалось детей несколько принижать, и уж ни в коем случае не возвышать. Они считали, что детей надо воспитывать именно так. Они и раньше что-то доказывали, давая мне не то, чего я хотел. Наверное, просто не хотели, чтоб я зазнался и возомнил о себе.

Когда я отказался от дареной гитары, они стали вселять в меня чувство вины, так и не признав, что сами страшно меня разочаровали.

Мой друг-скаут Хэролд Шифф получил электрогитару на свой день рождения несколькими неделями позже – небесно-голубой Fender Mustang с накладкой из перламутра. Он тут же собрал группу. И позвал меня петь!

Вскоре к нам присоединились друзья Хэролда Эрик Лондон и Джей Зингер, которых я знал по хоровому клубу и скаутам. Эрик играл на контрабасе в школьном оркестре и просто щипал тот же самый инструмент, как вертикальный бас. Джей, который уже умел играть на фортепиано, недавно раздобыл электрические клавиши, орган Farfisa. Барабанщиком Хэролд пригласил Арвина Мироу, парня, с которым общался в еврейской школе. Оказалось, что я его тоже знаю – по хоровому клубу. Затем я подкинул идею переговорить с Мэттом Раэлом, который жил по соседству от Эрика. Так Мэтт стал нашим соло-гитаристом. Мы с Мэттом были единственными в группе ребятами, чьи родители не были врачами того или иного профиля.

Хэролд и Мэтт жили не в квартирах, а в домах, и в этих домах им принадлежали подвалы. Старший брат Мэтта уже играл в группе, и его родители спокойно относились к их шуму. Мама Хэролда тоже не обращала внимания на шум, и мы получили подвал Шиффа, где и начали репетировать. Подвал Хэролда был отремонтирован – стены обшиты сучковатой сосной, пол выстелен линолеумом, имелись так же окошко и дверь на задворки, располагавшиеся ниже уровня улицы.

На страницу:
2 из 4