Полная версия
Дикий барин в домашних условиях (сборник)
Позднее лень моя стала приобретать законченные черты мудрости. Это в третьем классе уже было.
Ленивыми глазами смотрю я на мир. И вижу в этом мире странное.
Если я прихожу с работы и валюсь на диван, чтобы скорее отдаться мудрости, на меня рушится град язвительных упрёков, намёков каких-то, недовольства, небрежно замаскированного в иронию. Вот, мол, полюбуйтесь, каков! Не снять ли вам, батюшка, ботиночки? Уж позвольте! Подушечку взбить ли? И прочее.
И эти же люди недовольны мной, когда я, бодро разбрасывая искры и гудя перегретым паром в котлах, ухаживаю за их подругой, используя весь арсенал подсобных средств, найденных в комнате.
Недовольны мной, когда я так активен! Задорен! И чертовски гибок! Когда я прыгаю барсёнком со стола на люстру и качаюсь на ней, прелестно и зазывно крича на разные голоса.
Люди хотят на меня монополию, что правильно. Но какое-то убежище у меня должно быть, чтобы я мог в нём расстегнуться совсем и упасть на диван. Не могу же я постоянно ишачить в режиме отбойной самопрезентации?
Не хотите, чтобы я валялся на диване, – выкидывайте диван! Тогда начнётся движуха. Где диван? Мы его выбросили! Ты на нем валяешься! Ах, вот как?! Позвольте уж я вас сейчас за волосики, что ли, потаскаю по этажам?! Нет, не хотите?! Где мне теперь валяться?! Жду ответа! Я дверь плечом выбью, не волнуйтесь там! Просто ждите. Скоро увидимся, этаж у нас высокий, к окну бежать странно! И прочее такое…
Не хотите, чтобы я валялся на диване, – носите чёрный корсет с кружевами, бушлат на голое тело, парадоксально танцуйте на столе, не знаю, что и посоветовать ещё. Говорите со мной голосом, хриплым от спирта, мороза и лука. Или иное что. Может быть, виолончель. Спорный вариант, но попробовать-то надо! Мобилизуйте, иными словами. Напрягите силы!..
Последнюю фразу я бурчу уже в подушку. Которая одна не продаст, не унизит.
42
Вот цифра 42, например. Что можно сказать о ней?
Цифра 42 – это, согласно книге «Автостопом по галактике» автора Д. Адамса (1952–2001), «ответ на главный вопрос жизни, вселенной и всего такого».
И одновременно 42 – это сумма очков на двух игральных костях-кубиках. И сумма всех дублей в стандартном наборе домино.
Вижу в этом некоторую закономерность.
В группу «G-20» входят 42 страны.
42 – это номер дома, в котором до пожара находился роддом, в котором я родился перед пожаром. На улице им. Коминтерна (ныне ул. Сергия Радонежского).
Сорок второй размер обуви я ношу.
Сорок второй размер воротника рубашки у меня.
Из мелочей отмечу, что сорок два пророческих месяца, или 1260 земных дней (или лет), будет длиться царство Антихриста на Земле согласно тринадцатой главе «Апокалипсиса».
Тринадцать – это сумма шести и семи. А умножение шести на семь даёт нам что? Сорок два! Размер моей обуви!
Библия Гуттенберга называется «сорокадвухстрочной». Адово изобретение Гуттенберга могло печатать только по 42 строки на печатном листе.
В египетской «Книге мёртвых» перечислено 42 греха, за которые амба.
В сорок второй квартире живёт агент Малдер.
Сорок две секунды горит фитиль на баркасе Верещагина.
И сорок два раза я пытался бросить курить за последние тринадцать лет.
Как всё взаимосвязано в этом мире! Жалко, что не доучился я в католической семинарии на инквизитора. Как бы я мог использовать свои способности на этом поприще, увязывая и уминая доказательства абсолютной и неисправимой греховности любого встречного!
Методика
Продолжаю терзать «Мёртвые души» Н. В. Гоголя. Во-первых, я его люблю. А во-вторых, интересно же.
Затея Чичикова с покупкой формально живых крепостных с целью заклада в опекунский совет по 200 рублей за штуку казалась мне преступно оригинальной и поэтому неотразимой. На уникальности идеи настаивает и известный сюжет, что А. С. Пушкин, подаривший, а отчасти и сам переживший интригу «Ревизора» Гоголю, презентовал Николаю Васильевичу и интригу «Мёртвых душ».
По поводу «Ревизора» Пушкин сокрушался, что подарил. Жене жаловался. Александр Сергеевич бывал иногда удивительно рачительным, особенно в разговорах с женой.
А по поводу «Мёртвых душ» А. С. Пушкин не сокрушался. Не из-за того, что был убит. А из-за того, что идея мутной продажи мутно обретённого для моей страны – это её хлеб, её сон, её воздух, её мечта, её финансовый хребет и надежда на светлое будущее, её интеллектуальный вклад в Давос. На этой идее бюджет формируется у меня в стране. И идёт её, страны, слава богу, великое возрождение. И электрический свет проводят в село Лопатино, что в 18 км от Самары.
Следите за руками. В черновике шестой, «плюшкинской», главы Гоголь описывает деревню, состоящую из убогих домиков, настолько ветхих, что странно, что такие развалюхи не попали в «Музей древностей», «который не так уж давно продавался в Петербурге с публичного торга вместе с вещами, принадлежавшими Петру Первому, на которые, однако ж, покупатели глядели сомнительно».
Чичиков приезжает объегоривать сквалыгу Плюшкина, а при чём тут музей?
А при том. «Музей древностей» – это «Русский музеум» Свиньина. Павел Петрович Свиньин был двоюродным дядей М. Ю. Лермонтова и тестем А. Ф. Писемского, автора романа «Тысяча душ», написанного так, как будто Чичиков переродился и стал вице-губернатором. Этого Павлу Петровичу, наверное, показалось мало, и он обзавёлся ещё одним родственником – пресловутым графом П. А. Клейнмихелем.
Бенкендорф тоже в родственники набивался. Но решили просто дружить.
С такой роднёй заурядностью быть невозможно. Павел Петрович заурядностью и не был. Он был неутомимым собирателем русских древностей и академиком Академии художеств.
И вот тут настала пора рассказать про «трюмо Петра Великого», которое Свиньин нашел в Ропше.
В 1820 году Свиньин в Ропше обнаружил в каком-то мокром погребе «наваленную кучу из обломков орехового дерева». Ропшинский руководитель г-н Лалаев, поднятый по тревоге, сообщил «после долгих раздумий», что обнаруженная куча – это «трюмо работы Петра Первого».
Я могу понять г-на Лалаева. Я тоже всегда отвечаю, что обнаруженная у меня на дворе куча – это проделки пса Савелия Парменыча. Его-то ругать не будут, а на меня закономерных подозрений будет возведено меньше.
Кучу обломков Свиньин увёз в Петербург. Г-н Лалаев провожал исследователя до заставы и благодарил. Дальше Свиньин позвал на восстановление трюмо работы Петра Первого столяра иностранного («кичливого француза») по фамилии Гроссе. Гроссе посмотрел на «груду священных обломков» (по определению самого Свиньина) и от работы отказался, сославшись на невозможность восстановления «эдакой дряни» (определение самого Свиньина).
Павел Петрович огорчился. Но вспомнил, прихлопнувши себя по лбу, про «русского мастера Василия Захарова».
Василий Захаров немедленно приступил к работе. Более недели он прикидывал, «как истинный россиянин, не приходящий ни от чего в затруднение», как, куда и что тут из груды священных обломков взаимно прилагается и совокупно лепится. Свиньину, который прибегал справляться, Василий бодро рапортовал, что «отгадывает форму, которую сии святые щепы имели, выйдя из-под руки державного мастера».
Через неделю Павел Петрович Свиньин съездил сначала в Академию художеств, пошуршал с обучающимися художниками, а потом снова зашел к Василию. И произошло чудо!
«Внезапно мы дошли, – пишет потрясённый Свиньин, – до первоначального его (трюмо) образования и увидели изящнейшую форму!» Мастер угадывания форм Василий стоял рядом и тоже благоговел, потрясённый не менее. За спинами у них стоял ангел, укрыв белоснежными крылами свои глаза. Наверное, плакал от счастья тоже.
От бордюра, который когда-то обрамлял зеркало, в распоряжении компаньонов были обломки максимальной шириной в вершок. Но «мой смышлёный предприимчивый Захаров, – пишет Павел Петрович, – не убоялся сего и взялся всё исправить». В итоге кипучей взаимопомощи академика и столяра подлинное трюмо работы Петра Великого, святые щепы и священные обломки, совокупно объединённые святым прозрением и дополненные подручными материалами, найденными в иных подвалах, стали за деньги показывать всем желающим. А потом решили продать в казну.
Тут в дело зачем-то стал вмешиваться г-н Лалаев, но его утихомирили некоторыми доводами, присовокупив на прощание и маршрутную карту следования на побережье студёного Охотского моря.
Трюмо Петра Великого Свиньин продал в казну вместе с другими реликвиями («обломком инструмента музыкального Петра Великого», «частью токарного станка Петра Великого» и «частью челюсти, прооперированной Петром Великим»).
А куда казне деваться? Казна купила. Свиньин устроил аукцион «в Космораме г-на Палацци на углу Большой Морской и Кирпичного переулка». Нанятый оркестр играл государственный гимн. При дверях стоял караул с ружьями. Флаги реяли по ветру.
Павел Петрович провёл решительную рекламную кампанию. И взывал публично к государству, обрушиваясь на заевшееся барство, «которое торгуется из-за каких-то трёхсот рублей, проев и пропив перед этим у Смурова на пятьсот!». Казна прислала какого-то подьячего для экспертизы. Граф Уваров (министр просвещения) вякал что-то про необходимость проверки подлинности рукописей шестнадцатого века, которые Свиньин продавал там же. Пушкин что-то сомневался и ёрничал. Но подьячему, сказав предварительно и дословно: «Доказательства не продаются», вручили некоторые доводы, присовокупив печальный рассказ про г-на Лалаева. Подлинность была доказана!
Николай Васильевич Гоголь в это время жил на Малой Морской улице, неподалёку от заведения г-на Палацци, и на аукцион заходил неоднократно. И со Свиньиным был отлично знаком. Ведь писал же Н. В. Гоголь своей маме: «Мама, пришлите же мне раритеты для одного вельможи, страстного любителя отечественных древностей, которому я хочу прислужиться» (письмо от 2 февраля 1830 года). Вероятно, мама изыскала на своём хуторе раритеты, но Н. В. Гоголь больше об их судьбе ничего не пишет. Наверное, купила их казна заодно с трюмо Петра Великого. И из шестой главы Гоголь пассаж про музей решительно вычеркнул. Чего там старое ворошить?
Поэтому версию, что идею «Мёртвых душ» подсказал Пушкин, Гоголь не отрицал, а напротив. Пушкин придумал всё! Пушкин, господа! Пушкин!
Опрощение
Какое счастье, какое облегчение испытывает заплаканная женщина, когда понимает, стоя у зеркала, что не морщины это у неё на лице, а следы от чужих вельветовых штанов, на которых она так качественно выспалась у бассейна.
Это не встреча сокурсников была, а какой-то, исусиоборони, панкратион…
Откуда у людей столько прыти, хотелось бы мне узнать?! Откуда столько жизнелюбия? Ходили буквально по краю!
Обратил внимание на тенденцию, начавшую распространяться среди моих знакомых. Опрощение – имя ей. Но какое-то странное это опрощение.
Я могу понять и принять ситуацию, когда мы, босые, в домотканой простоте, идём дымчатым утром, шумно грызя репчатые луковицы, по росной траве на покос, неся на плечах умело оббитые литовки. Бабы наши шустрят перед немцем-управляющим, привставшим в бдительности на дутом тарантасе, поют, сгребают в тугие лохматые увязки снопы, носят нам квасы всяческие в щербатых крынках, счастливо охнув порой, утицами ныряют в рожь – рожать и пуповину перекусывать под тяжкий шмелиный гул.
Или вот мы, поскидавши тесноватые пиджаки, враскачку бичевой идём, тянем хлебную баржу, оступаясь в рыхлом, с прозеленью, волжском песке. Ой-да-да-ой-да! Распляли-ы-ы мы-ы бярозу, распляли-ы-ы мы кудряву! От-наддай! От-наддай! А на барже самоваром вскипает богатей, лается и бесчестит наше обчество… Знай себе бреди, надрывая жилы, член правления!
Такое вот я могу понять в плане возврата к естественности. Закинул айфон в соминый омут, неловко подпрыгивая на одной ноге, стянул с себя ботиночки с капризной перфорацией, рванул махом с шеи галстук, и вон уже бежишь, счастливо хлопая себя по мускулистому телу, к свиноферме, где ждёт тебя новая жизнь. Крутенько присолил крупной солью горбушку аржаную, увязал в тряпицу, идёшь на конюшню баловать Заседателя.
А тут со знакомыми творится не пойми что…
Третьего дня сломалась у меня кофейная машина. Полагаю, что от натуги изошлась. Полюбовался на умершую любимицу (см. блоковское «красивая и молодая»), упал лицом в ладони.
По дому залязгали запоры, застукали ставенки, кто-то счастливо спрыгнул со второго этажа – и зигзагом к забору. Всем известно, что без дозы кофеина по утрам я особенно как-то взыскателен к окружающему миру, начинаю в тягостной ломке задавать всякие неожиданные вопросы, гоняюсь со счётами по помещениям, наматывая на свободный кулак чьи-то русые тугие косы и наступая на кальсонные завязки.
Реанимация кофейной машины ни к чему не привела. Хотя был момент, когда казалось, что всё, заработала, судя по нутряному хрусту и вспыхиванию индикаторов. Ан нет!
В полном обалдении пошёл по гостям, вымаливать себе кофейку. Для того, чтобы пустили, лицемерно улыбался, а бидон прятал за спину, вроде как просто соскучился по общению.
В одном доме меня всё ж пустили.
Играя бровями, выразительно подтолкнул хозяйку на кухню, та аж обмерла. После трудного объяснения недовольная хозяюшка шваркнула передо мной чашку с капучино, к которой я жадно и припал, суча под столом ногами.
Между первой и второй прибежал и хозяин. Говорит:
– Давай я тебе новый гастрономический фокус покажу!
Спихивая хозяйку с колен, говорю весьма бесшабашно:
– А что, час ранний, до больницы не очень далеко. Показывай свой гастрономический фокус!
И протягивают мне тут стакан воды из-под крана. Запивай, мол, наше капучино этой известняковой степной водой с огромным индексом жёсткости, испытаешь удовольствие! Только не перепутай: сначала приторный капучино, а потом вот эту белесоватую воду, которая всё оттенит и подчеркнёт, а иначе, если водицей кофий обгонишь, то может и вывернуть с непривычки.
– И давно вы тут этим занимаетесь? – строго спрашиваю. – Давно вы тут забавам таким отдаётесь?! – А сам к двери, там у них в коридоре я топор видел.
– Давно! – отвечают. – Это нас в Риме научили! Мы теперь к простоте тянемся, к нахождению нового в неожиданном!..
– Вы это… – говорю. – Совсем уж тут!..
Не сразу нашёлся, что сказать. А когда нашёлся и рот уж раскрыл, то понял, что бреду по раскалённой поселковой улице, загребая ногами пухлую пыль.
Сволочи какие! Хорошо, что я у них молочник в суете увёл.
Симпозиум
Принимал посильное участие в научном симпозиуме.
Обычно я принимаю участие в симпозиумах в качестве капризного наглядного пособия. Сижу на столе, болтаю ногами и лучисто гляжу на собравшихся бездонной синью своих смышлёных глаз. Иногда просят посчитать до десяти, попрыгать, сложить несложный пазл. Когда я случайно угадываю последовательность чисел, прыгаю без судорог и пены и заколачиваю последний пазл кулаком, все радуются, хлопают друг друга по спинам и обнимаются. Иногда даже качают на руках самого старенького и взопревшего.
А тут принял участие практически как равный среди равных.
Поскольку так называемой наукой я не занимаюсь уже изрядное количество времени, было очень интересно. Проще говоря, десятилетия паутинного забвения в чулане не прошли для меня даром. Только я начинал как-то понимать, о чём идёт речь, только я открывал рот для изречения (изречения!), а с трибуны слышалось, что вот то, что я только собирался произнести, давно уже отвергнуто, давно вызывает смех, и двоих доцентов уже повесили за это дело в университете города Назрани по приговору шариатского суда.
Концепция Козюлькина отметена. Книга В. Протезина изъята из библиотек. Расчёты Тер-Погосяна оказались расчётами его дяди Гамлета и не оправдались. Экспедиция Слёзкина пропала совершенно, видели, правда, самого Слёзкина, но только на экране радара, над Аризоной и всего две секунды. Да и с назранскими доцентами не всё гладко прошло, хотя и надеялись. Прикладная кафедра теперь прячется в горах от кафедры теоретической. Ректорат в растяжках. Семь кандидатов искусствоведения в заложниках сидят в Ньютон-кале.
Все козыри оказались выбиты из моих рук. В активе только замшевые ботинки и мания величия.
И всё!
Чувствовал себя голым, ей-богу. Голым и растерянным.
Первый раз подумал, что случайность, старик, случайность! Не беда! Паника, прочь! Попей воды, ободрись, и снова в полёт! Сейчас ты им врежешь!..
Второй раз я уже совсем было расправил крыла и даже азартно попрыгал, как стервятник какой на ветке, готовясь к пикированию. Срезали очередью на взлёте! Едва дотянул до аэродрома, захлёбывась и дымя мотором.
После перерыва решил не рыпаться, разулся, распахнул халат и размышлял под учёный гул на крайне интересную тему. Вот третий размер, например, это размер груди или бюстгальтера? И в чём измеряются эти размеры? Или это чистая визуализация?
Расплата
Утром мне позвонил женский голос.
Указывал я уже, и читали про то помятые дьячки с крыльца распевно и с соблюдением, что не люблю я, когда мне звонят вообще, а тем более по утрам. Когда я, весь в тягостных думах, сижу с одиноким носком в руке посреди зеркал, куафёров, растерянных, выигранных недавно негритят. Сижу я в пудромантилье, на досадном кресле, поражённый собственным утренним несовершенством и скудостью возможностей. Всё равно как убитый недавно случившимся электричеством академик Рихман, коего даже чудотворные слёзы друга, «тож академика» Ломоносова, вокресить не смогли…
А тут звонок!
– Халлоу… – говорю чувственным своим баритоном. – Чё звóним по людям? Чё хочем услышать?
Из трубки же донеслось мелодичное:
– Вас из библиотеки беспокоят! Вы…
Тут я сразу трубку на рычаг положил. И желваками поиграл.
Добрались они до меня, добрались…
Глухомань
Ездил в глухомань опять.
В глухомани не протолкнуться, понятное дело. Все хотят в глухомани с собачками гулять и не бояться.
Зайди за мусорный бак в городском дворе. В центре. Ни-ко-го. Пой, пляши, веселись – пустыня за мусорным баком. Заверни за угол дома – вымерло всё уснувшее.
А в глухомань зайди – Пикадилли. Не рыбаки, так грибники. Не грибники, так пикники. Не пикники, так собачники. Не собачники, так молись, что этот дядя, бегущий за тобой с таким топором, в таком плаще и с таким взглядом, – Александр Сергеевич Пушкин, пиит известнейший, тончайший лирик.
В городе выбежишь в одной накинутой простыне из подъезда – никому не интересно, пару раз лениво сфотографируют, и это почётный максимум. Хотя и зима, и простыня, а ты генерал полиции и к тому же блондинка скандинавского типа. Все пресыщены.
В глухомани просто скинешь ватник на траву, достанешь простыню – по зарослям негодующие вскрики и адский испуг. Тётка в резиновой шапке лицом вниз всем телом с векового ясеня молча – хлоп! В кустах – бегство, крики, предостерегающий мат, щелканье курков. Из дупла – тонкий девичий вой.
Обрыв. Под обрывом – омут. Сомы по три метра на дне брёвнами вповалку лежат. Вспоминают, как жрали монахов в XVIII веке. Обрыв – грязь и мокрая трава.
Пошёл к обрыву. Из-под обрыва – ор: не ходите сюда, мы переодеваемся!
– В кого?! – ору в ответ. – В кого вы там, глядь, переодеваетесь?! Там десять метров полёта и коряги из воды колами торчат! В кого вы там переодеваетесь?!
Отошёл от обрыва – лицом в паутину. Поляна. На поляне люди в шафрановом сидят и ноют с колокольчиками. Капает сверху. Поныл тоже. Мимо бабка с ножом деловито прошла. Рядом суют собачку. В брезентовую трубу, что ли? А в трубе кто-то сидит и собачку ждёт активно. А собачка не очень хочет в трубу, но она такса и поэтому выбора нет. Ногами сучит, хвостом можно доску пробить, уши забросила. Готова! Господа, я готова!
Снова бабка с ножом, но куртка другая и на башке пакет ашановский от сырости.
В городе если и глазеют, то чтобы рассказать. А кому рассказывать? А некому. Поэтому хэштеги и лекарство горстями.
В глухомани глазеют, чтобы самим не участвовать. Это тонкость важная.
Опустошенцы
У нас в компании закадычной двое есть моральных опустошенцев. И-н и я.
Мы с И-ным постоянно находимся в женатом состоянии. Кажется, что как только принесли нас из роддома, так сразу подложили нам в кроватки каких-то сморщенных новорождённых баб, проштамповали нам пелёнки, внесли посильные записи в тяжеленные книги, а потом сели вкусно и весело выпивать за счастье недовольных молодых.
Не буду утверждать, что не бросал из люльки соблазнительных взглядов на сторону.
Может быть, «честным пирком да за свадебку» произошло с нами чуть позже. Я не помню! Может, ехал я к себе в апартаменты на дутых шинах с собрания октябрятской звёздочки, и тут меня, молодого лорда Фаунтлероя, подманили к какой-нибудь злобной от девичьей тоски ровеснице раскрошенной печенькой и оженили.
Что там говорить? Неженатым я себя не помню. Причина проста: без штемпселя в паспорте мне решительно не давали. А я азартен. Поэтому не успевал я развестись с какой-то очередной женой, а уже новая жена, маша зонтом, въезжала в имение, тяжело прыгая с рессорной брички на тучные покосы. Не успевал я проводить лакированными сапогами предыдущую принцессу Грёзу, а новая царица Ночи тут как тут – в фате крепко сидит на лавке и смотрит на меня с некоторым вызывом, который я долгое время принимал не за спорт, а за чувство.
Ладно ещё, что награбил я по персиянским брегам столько, что пока хватает на многое и многих. Рукой махнул, давай, ору в припадке, всех из города сюда привозите, раз такое дело! На всех, тать, женюсь по разумной очередности!
Иной раз выскочу в исподнем на крыльцо и, поклонившись перед зрителями на три стороны, начну неистовствовать и кукишем тыкать, при этом приговаривая такие выговорки, что самому бывает даже совестно потом.
И если я являюсь продуктом развращённости, то И-н – романтик чистейшей воды. Оттого страдает, в отличие от меня, безвинно. Всё ищет созвучную душу.
Последняя его находка – девушка, укравшая у него почерк. Честное слово! Украла роспись и столько всего надписала, что даже смотреть теперь на И-на как-то неохота.
Охота
Вечером уезжаю на охоту.
Буду с грустным лицом ловить доверчивых девиц и с весёлым лицом буду ловить недоверчивых животных. Потом, ближе к ночи, обниму свою плеть, свитую из кож поэтов и прозаиков нашего пограничного с южными варварами уезда, и буду смотреть в квадратный пруд, усеянный круглыми черепаховыми островками.
Вновь буду переживать чувство государственной нежности и собственного бессилия.
Снова и снова подают вокруг меня челобитные об упадке народной нравственности и школьного образования. Сорок тысяч учителей вышли на площадь перед уездным судом и, плача слезами, встали на колени. Стали крутить над своими головами зонтики с вышитыми на них правилами и лозунгами и бить поклоны перед мозаичным черепом Народного Просвещения. Наемные арбалетчики, опасаясь бунта мудрецов, рассредоточились на полусогнутых по крышам соседних с управой зданий. Я в это время пил полуденный чай в своём выгнутом углами золотом присутствии и обратился к своим друзьям, подозреваемым в богатстве, облокотясь о лаковый столбик цвета киновари:
– Велите их топтать конями, господа!
Потому как в последнее время томим ощущением собственного невежества.
Вот выезжаю я в свое имение и ничего о нём не знаю. Самый распоследний дядя Толя, неволей удерживаемый в разуме, на грани похмелья и белого водочного безумия, знает о лесе больше, чем я. Знает названия деревьев хотя бы, которые жарко обнимает по дороге к дому. Я же, выходя из загородного дома, крепко стоящего на спинах трёх земных и семи водных драконов, чувствую себя бессильным, словно очутился в каком-нибудь трансваале. Иду в лес – не знаю названий деревьев, иду в сад – кроме яблонь опознать могу разве что пихту. Чем удобрять, когда обрезать? Каково направление спила? Чем замазывать?..
Подхожу к своим фашистским собакам в вольере и тут понимаю, что если бы не специальная девушка-собачатница, то мои немецко-фашистки померли бы или с голодухи, или от обжорства. Не говоря уже про чистку ушей и всяких там желез под хвостом. А девушка-собачатница всё это знает и умеет ещё глистов выводить, ей легко будет семью свою построить.
В доме котлы какие-то, манометры, тумблеры, трубы… Обхожу всю эту «Аврору» стороной.
Завёлся где-то жучок в стенах. С умным видом ходил за спецами, тоже стучал по стенам и кивал со значением. Стыдно же.
Тот же дядя Толя. Ведь если с ним не говорить о политике, то ответы его внятны, точны и корректны, а суждения здравы. Он как зеркальное отображение моих кафедральных знакомых, которые здравы только в политике, а в остальном как-то так.
А всё это проистекает от имитации сельской жизни. Когда зарабатываешь в городе и зависишь от городских упырей, времени и желаний на поклонение богам сельской округи уже нет. А все эти сельские божества мстят нам, городским. Насылают на нас сон выходного дня, например. Это типичное аграрное проклятие. Когда только приехал в имение и рот раскрыл с желанием, наблюдая разгрузку женского хора, только чихнул от их перьев, а глаза раскрываешь – уже утро понедельника, идёт дождь и ты в одном носке стоишь на чужом огороде, поджимая дарованное природой под спокойным взглядом внимательного соседского козла.