Полная версия
Последний срок
– Как будто.
– Почему «как будто»? Говори, правда. Время есть. Чай вот можно поставить.
– Чай не надо, – отказался Кузьма. – Не хочу. Недавно пил.
– Ну, смотри. Говорят, сытого гостя легче потчевать. Правда?
– Правда.
Кузьма поерзал на стуле, решился:
– Я, Евгений Николаевич, по делу к тебе тут по одному пришел.
– По делу? – Евгений Николаевич, насторожившись, сел за стол. – Ну, так давай говори. Дело есть дело, его решать надо. Как говорят, куй железо, пока горячо.
– Не знаю, как и начать, – замялся Кузьма.
– Говори, говори.
– Да дело такое: деньги я пришел у тебя просить.
– Сколько тебе надо? – зевнул Евгений Николаевич.
– Мне много надо. Сколько дашь.
– Ну, сколько – десять, двадцать, тридцать?
– Нет, – покачал головой Кузьма. – Мне надо много. Я тебе скажу зачем, чтобы понятно было. Недостача у моей Марии большая получилась – может, ты знаешь?
– Ничего не знаю.
– Вчера ревизию кончили – и вот преподнесли, значит.
Евгений Николаевич забарабанил по столу костяшками пальцев.
– Неприятность какая, – сказал он.
– А?
– Неприятность, говорю, какая. Как это у нее получилось?
– Вот получилось.
Они замолчали. Стало слышно, как тикает где-то будильник; Кузьма поискал его глазами, но не нашел. Будильник стучал, почти захлебываясь. Евгений Николаевич вновь забарабанил по столу пальцами. Кузьма взглянул на него – он чуть заметно морщился.
– Судить могут, – сказал Евгений Николаевич.
– Для того деньги и ищу, чтоб не судили.
– Все равно судить могут. Растрата есть растрата.
– Нет, не могут. Она оттуда не брала, я знаю.
– Что ты мне-то говоришь? – обиделся Евгений Николаевич. – Я не судья. Ты им скажи. Я говорю это к тому, что надо осторожно: а то и деньги внесешь, и судить будут.
– Нет. – Кузьма вдруг почувствовал, что он и сам боится этого, и сказал больше себе, чем ему. – Теперь смотрят, чтоб не зря. Мы не пользовались этими деньгами, они нам не нужны. У ней ведь недостача эта оттого, что малограмотная она, а не как-нибудь.
– Они этого не понимают, – махнул рукой Евгений Николаевич.
Кузьма вспомнил про ссуду и, не успев успокоиться, сказал жалобно и просяще, так что противно стало самому:
– Я ведь ненадолго занимаю у тебя, Евгений Николаевич. Месяца на два, на три. Мне председатель ссуду пообещал после отчетного собрания.
– А сейчас не дает?
– Сейчас нельзя. Мы еще за старую не расплатились, когда дом ставили. И так навстречу идет, другой бы не согласился.
Снова вырвалась откуда-то частая дробь будильника, застучала тревожно и громко, но Кузьма и на этот раз не нашел его. Будильник мог стоять или за шторой на окне, или на книжной полке, но звук, казалось, шел откуда-то сверху. Кузьма не вытерпел и взглянул на потолок, а потом выругал себя за дурость.
– А ты уже к кому-нибудь ходил? – спросил Евгений Николаевич.
– Нет, к тебе первому.
– Что ж делать – дать придется! – вдруг воодушевляясь, сказал Евгений Николаевич. – Если не дать, ты скажешь: вот Евгений Николаевич пожалел, не дал. А люди обрадуются.
– Зачем мне про тебя говорить, Евгений Николаевич?
– А я не знаю. Я не про тебя, конечно, – вообще. Народ всякий. Только у меня деньги на сберкнижке в районе. Я специально подальше их держу, чтоб не вытаскивать по пустякам. Ехать туда надо. Времени вот сейчас нет. – Он опять поморщился. – Придется съездить. Дело такое. У меня там сотня и есть – сниму. Это правильно: мы друг другу помогать должны.
Кузьма, как-то вдруг сразу обессилев, молчал.
– На то мы и люди, чтобы быть вместе, – говорил Евгений Николаевич. – Про меня в деревне всякое болтают, а я никому еще в помощи не отказывал. Ко мне часто приходят: то пятерку, то десятку дай. Другой раз последние отдаю. Правда, люблю, чтобы возвращали, за здорово живешь тоже работать неохота.
– Я отдам, – сказал Кузьма.
– Да я не про тебя, я знаю, что ты отдашь. Вообще говорю. У тебя совесть есть, я знаю. А у некоторых нет – так живут. Да ты сам знаешь – что тебе говорить! Народ всякий.
Евгений Николаевич все говорил и говорил, и у Кузьмы разболелась голова. Он устал. Когда он наконец вышел на улицу, последний туман, который держался до обеда, рассеялся и светило солнце. Воздух был прозрачный и ломкий – как всегда в последние погожие дни поздней осени. Лес за деревней казался близким, и стоял он не сплошной стеной, а делился на деревья, уже голые и посветлевшие.
На воздухе Кузьме стало легче. Он шел, и идти ему было приятно, но где-то внутри, как нарыв, по-прежнему зудила боль. Он знал – это надолго.
Мария все-таки поднялась, но рядом с ней за столом сидела Комариха. Кузьма сразу понял, в чем дело.
– Ты уж прибежала. – Он готов был выбросить Комариху за дверь. – Почуяла. Как ворона на падаль.
– Я не к тебе пришла, и ты меня не гони, – затараторила Комариха. – Я вот к Марии пришла, по делу.
– Знаю я, по какому ты делу пришла.
– По какому надо, по такому и пришла.
– Вот-вот.
Мария, сидевшая неподвижно, повернулась.
– Ты, Кузьма, в наши дела не лезь. Не нравится – уйди в другую комнату или еще куда. Не бойся, Комариха, давай дальше.
– Я не боюсь. – Комариха достала откуда-то из-под юбки карты, косясь на Кузьму, стала раскладывать. – Поди, не ворую – чего мне бояться. А на всех если внимание обращать, нервов не хватит.
– Сейчас она тебе наворожит! – усмехнулся Кузьма.
– А как карты покажут, так и скажу, врать не стану.
– Где там – всю правду выложишь!
Мария повернула голову, с затаившейся болью сказала:
– Уйди, Кузьма!
Кузьма сдержался, умолк. Он ушел на кухню, но и здесь было слышно, как Комариха плюет на пальцы, заставляет Марию вытягивать из колоды три карты, бормочет:
– А казенный дом тебе, девка, слава те господи, не выпал. Врать не стану, а нету. Вот она, карта. Будет тебе дальняя дорога – вот она, дорога, и бубновый интерес.
– Ага, орден в Москву вызовут получать, – не выдержал Кузьма.
– И будут у тебя хлопоты, большие хлопоты – не маленькие. Вот они, здесь. До трех раз надо. – Видно, Комариха собрала карты. – Сними-ка, девка. Хотя нет, подожди, тебе снимать нельзя. Надо, чтобы был чужой человек, который не ворожит. У тебя ребятишки дома?
– Нету.
– Ах ты, беда!
– Да давай сниму, – сказала Мария.
– Нет, нельзя, карта другая пойдет. Эй, Кузьма! – ласково запела Комариха. – Иди-ка к нам сюда на минутку. Ты на нас, грешных, не серчай. У тебя свое поверье, у нас свое. Сними-ка нам, дружок, шапку с колоды.
– Язви тебя! – Кузьма подошел и толкнул сверху карты.
– Вот так. У меня зять тоже не верил, партейный был – как же! – а как в сорок восьмом под суд его отдали, в тот же вечер ко мне за молитвой прибежал.
Она раскладывала карты вниз картинками, продолжала:
– Это ведь до поры до времени не верят, пока жизнь спокойная. А случись беда, да не так чтоб просто беда, а беда с горем – сра-а-зу и про Бога вспоминают и про слуг его, которым в глаза плевали.
– Мели, мели, Комариха, – устало отмахнулся Кузьма.
– А я не мелю. Говорю как знаю. Вот ты, думаешь, не веришь хоть и в эту ворожбу? Это тебе только кажется, что не веришь. А случись завтра война, думаешь, не интересно тебе будет сворожить, убьют тебя или не убьют?
– Да ты раскрывай карты-то, – заторопила Мария.
Комариха отступилась от Кузьмы и затянула опять про бубновые интересы и крестовые хлопоты. Кузьма прислушался: казенный дом не выпал и на этот раз.
После Комарихи они остались дома вдвоем. Мария все так же сидела за столом, спиной к Кузьме, и смотрела в окно. Кузьма курил.
Мария не шевелилась. Кузьма за ее спиной приподнялся и посмотрел туда, куда смотрела она, но ничего не увидел. Он боялся заговорить с ней, боялся, что, скажи он хоть слово, произойдет что-нибудь нехорошее, что потом не поправить. Молчать было тоже невмоготу. У него опять разболелась голова, и острые, тукающие удары били в висок, заставляя его ждать их и бояться.
Мария молчала. Он исподволь следил за нею, но он мог бы и не следить, потому что, пошевелись она, он в тишине сразу услышал бы любой ее шорох. Он ждал.
Наконец она пошевелилась, и он вздрогнул.
– Кузьма, – произнесла она, по-прежнему глядя в окно.
Он увидел, что она смотрит в окно, и опустил глаза.
Вдруг она засмеялась. Он смотрел в пол и не поверил, что это смеется она.
Она засмеялась во второй раз, но теперь ее смех был где-то далеко. Он поднял глаза – ее не было. Он испугался. Оглядываясь, он поднялся и осторожно подошел к двери, ведущей в спальню. Она лежала на кровати.
– Иди сюда, – позвала она, не глядя на него.
Он подошел.
– Ляг, полежи со мной.
Он осторожно лег рядом с ней и почувствовал, что она дрожит.
Через полчаса она рассказала:
– Ты, поди, решил, что я сошла с ума. Я и правда ненормальная. То плачу, то вдруг стала смеяться. Я вспомнила, кто-то рассказывал, что бабы там, в тюрьмах этих, вытворяют друг над другом. Срам какой. Мне стало нехорошо. А потом думаю: да ведь я еще не там, я еще здесь.
Она прижалась к Кузьме и заплакала.
– Ну вот и опять плачу, – всхлипывала она. – Не отдавай ты им меня, не отдавай, хороший ты мой. Не хочу…
Поезд подходит медленно, уже остановившись, в последний раз со скрежетом дергается и замирает. Кузьма замерз, но в вагон поднимается не сразу. Стоит, смотрит. Несколько пассажиров с поезда мечутся по перрону, перебегая от одного киоска к другому, – со стороны кажется, что их кружит ветер. Откуда-то из-за туч пробивается легкое и тонкое, как высохший лист, солнечное пятно, хотя самого солнца не видно; подрагивая, оно чуть держится на платформе, на крышах вагонов, но ветер быстро срывает его и уносит.
Кузьма ездит редко и всякий раз чувствует себя в дороге неспокойно, будто он потерял все, что у него в жизни было, и теперь ищет другое, но неизвестно еще, найдет или нет. В этот раз особенно: он знает, что надо ехать, и все-таки ехать боится. А тут еще ветер. Конечно, ветер не может иметь никакого отношения ни к истории с Марией, ни к поездке в город, он дует сам по себе, как дул, наверно, и в прошлом и в позапрошлом году, когда у Кузьмы с Марией было все хорошо, и тем не менее Кузьма не может отделаться от чувства, что одно с другим связано и ветер дует не зря. И то, что не было билетов в общие вагоны, тоже, наверно, не так просто, что-нибудь вроде предупреждения: мол, если не дурак, то поймешь и никуда не поедешь.
По радио объявляют, что до отхода поезда осталось две минуты, и Кузьма, заторопившись, идет к своему вагону, но, перед тем как подняться, оборачивается к вокзалу и думает: с чем же я приеду обратно? Как ни удивительно, это помогает ему, будто он прочитал молитву и доверил свою судьбу кому-то другому, а сам теперь может ничего не делать. Он стоит у окна и смотрит, как за поездом сходятся друг с другом станционные постройки, и ему странно думать, что еще утром он был дома. Кажется, это было давным-давно. Он вздыхает. Скоро его мучения с деньгами кончатся – плохо ли, хорошо ли, но кончатся: через два дня приедет ревизор, и тогда все решится. Два дня – это немного. Он чувствует усталость, страшную усталость, которая тем и страшна, что она не физическая – к физической он привык.
– Билет ваш покажите! – раздается за его спиной голос.
Кузьма оборачивается – подошла проводница, уже немолодая, уставшая от поездок. Она вертит в руках билет и несколько раз переводит взгляд с него на Кузьму и обратно, будто Кузьма этот билет украл или подделал; в этот момент она, пожалуй, искренне жалеет, что на билеты не наклеивают фотографии пассажиров, а без фотографии доказать ничего нельзя.
Проводница смотрит на сапоги, и Кузьма тоже опускает глаза – на ярком, до стеклянности чистом ковре его поношенные, изрядно запылившиеся в дороге кирзовые сапоги сорок второго размера выглядят гусеницами трактора, на котором заехали в цветник. Кузьма хочет оправдаться и виновато говорит:
– В другие вагоны билетов не было.
– А вы и рады, – зло бросает она и, не имея возможности выгнать его, но и не желая с ним больше разговаривать, делает знак, чтобы он шел за ней.
Она стучит в одну из узких, будто игрушечных, синих дверок, потом отодвигает ее в сторону и, став у входа сбоку, так что Кузьму хорошо видно вместе с его сапогами, фуфайкой и армейской сумкой, говорит виновато, совсем как Кузьма перед этим говорил ей самой:
– Извините, пожалуйста, тут вот пассажир… – она делает паузу и, оправдываясь, заканчивает: – С билетом.
– Неужели с билетом? – щуря один глаз, удивленно спрашивает военный; потом Кузьма разглядит, что он полковник.
– Не может быть! – сидящий рядом с полковником человек в белой майке с выгибающимся брюшком испуганно повторяет: – Не может быть!
Проводница натянуто улыбается. Потом произносит:
– С билетом…
– Неужели нельзя было подсадить к нам кого-нибудь без билета?! – полковник недовольно качает головой и даже цокает языком. – Ведь мы же вас просили.
Человек в белой майке, не сдержавшись, смеется легким, без всякого напряжения смехом, с частыми звуками, совсем как мотор мотоцикла, работающий на средних оборотах, и полковник, выданный этим смехом, теперь тоже улыбается.
– Вы все шутите, – с явным облегчением говорит проводница, по-прежнему выглядывая из-за двери. – Мне правда больше его некуда девать, все занято. – Уходя, она уже и сама пытается шутить. – Но он с билетом…
– Заходи, заходи, – кивает полковник Кузьме.
Кузьма переступает в купе и у дверей останавливается.
– Полка твоя вон там, – полковник показывает наверх. – Опускай ее и, если хочешь, устраивайся. Не робей, тут все свои.
– Да я не робею.
– Воевал?
– Довелось.
– Ну, тем более. Тогда ничего не страшно.
– Относительно того, что все занято, она, мягко говоря, несколько присочинила, – подает вдруг голос человек, лежащий на второй нижней полке. – Рядом с нами, в девятом, тоже трое. Туда она, однако же, не пошла.
– Ну-у, – понимающе отвечает ему человек в белой майке. – К ним она так просто не пойдет.
– А к нам, выходит, можно?
– Она, Геннадий Иванович, привыкла разбираться, кто из нас чего стоит. Ей удостоверения личности не нужны. И тебя она в первую же минуту рассмотрела, что ты всего-навсего какой-то там директор радиостанции, – человек в белой майке подмигивает полковнику.
– Не директор радиостанции, а председатель областного комитета по радиовещанию и телевидению, – сухо поправляет Геннадий Иванович.
– Поверьте, для нее это не имеет разницы.
– Не понимаю… – Геннадий Иванович поджимает губы, так и не договорив, чего он не понимает. Он лежит в пижаме, пижамные брюки заправлены в носки, роста он маленького, с красивым немужским лицом, на котором прежде всего обращают на себя внимание большие, холодно глядящие глаза. Голову с гладко зачесанными длинными волосами Геннадий Иванович поворачивает медленно, с достоинством, а повернув, поправляет ее так, чтобы она сидела красиво.
Кузьма все еще стоит; хотел снять с себя фуфайку, но посмотрел – обе вешалки с той стороны, где его полка, заняты, а повесить ее поверх дорогого коричневого пальто не решился – не замарать бы пальто. Фуфайка вообще-то чистая, но мало ли что – все-таки надеванная. Сумку он пристроил на свободное местечко на полу у дверей – так что с сумкой все в порядке.
Опустить бы полку, может, там и для фуфайки найдется место где-нибудь в ногах, но Кузьма не знает, как она опускается; на всякий случай он дергает ее вниз и, обернувшись, встречает насмешливые глаза Геннадия Ивановича.
– Подожди, подожди, – полковник поднимается и снимает задвижку, которая держала полку. – Вот так. Техника, брат. А то ты мужик здоровый, чего доброго, вагон перевернешь.
– Из деревни? – спрашивает Кузьму человек в белой майке.
– Из деревни.
– Постель должна быть где-то там, – полковник показывает на нишу над дверью, похожую на деревенские полати. Туда, в эту нишу, и заталкивает Кузьма фуфайку, потому что его полка обтянута белым и положить на нее фуфайку нельзя. Но, слава богу, место нашлось. Он чувствует, что стало легче, теперь осталось пристроить куда-нибудь самого себя.
– Как ты думаешь, Геннадий Иванович, почему я догадался, что товарищ из деревни? – спрашивает человек в белой майке.
– По духу.
– Нет, по лицу. Обрати внимание: у деревенских, почти у всех, без исключения, черные, загорелые лица. Они всегда на воздухе.
– А я думал, по духу, – насмешливо повторяет Геннадий Иванович.
Полковник, освобождая для Кузьмы место, отодвигается, и Кузьма садится – сначала на краешек, потом, поняв, что Геннадий Иванович заметил это, устраивается удобней. Он сидит у двери, у окна сидит человек в белой майке, между ними полковник. На другой полке – с подогнутыми в коленях ногами лежит на спине Геннадий Иванович. Кузьма поднимает на него глаза и сразу отводит их: Геннадий Иванович внимательно рассматривает его. Потом Кузьме кажется, что Геннадий Иванович смотрит на него не переставая, но он размышляет, что смотреть не переставая тот не может, а значит, это ему только кажется – такие у него глаза. Видно, он уже давно начальник, думает Кузьма, а сам по себе человек не сильно добрый. Голос у него слабый, голосом он взять не может, вот и научился брать глазами, чтобы люди его глаз боялись.
– Как вы там в деревне, дорогой товарищ? От-стра-дова-лись? – человек в белой майке с трудом произносит непривычное для себя слово.
– Отстрадовались, – отвечает Кузьма.
– И как урожай?
– В этом году ничего. В нашей местности вообще-то больших урожаев не бывает, но в этом году по двенадцать центнеров пшеницы на круг взяли.
– В этом году урожай везде хороший, – говорит полковник. – Так что деревня живет.
– А она всегда живет, – с нажимом, как бы вдавливая слова, говорит Геннадий Иванович. – Когда нет своего, берет ссуду у государства, когда надо расплачиваться, снова берет ссуду. И так до тех пор, пока государству ничего не остается, как плюнуть на эти долги и аннулировать их.
– Это было не от хорошей жизни, – заглядывая в окно, возражает человек в белой майке. – Сами знаете.
Геннадий Иванович хмыкает.
– Сколько рабочих ваш завод теряет каждую осень, когда в деревне начинается уборка? – спрашивает он.
– Что ж поделаешь? Видно, иначе нельзя. Деревне одной не под силу.
– А, бросьте. Но давайте даже допустим, что это так. Почему же в таком случае, когда у вас горит план в конце года, а деревне в это время делать почти нечего – почему она не посылает своих людей, чтобы помочь вам, как вы помогали ей? На равноправных началах, как хорошие соседи.
– На заводе нужна квалификация.
– У вас сколько угодно работы, где можно обойтись без квалификации.
– Геннадий Иванович, ты говоришь так, будто знаешь завод лучше меня.
– Конечно, я завод знаю хуже тебя, но деревню, думаю, не хуже, – говорит Геннадий Иванович. – Дело не в этом. Как-то раз один туберкулезный больной сделал мне очень интересное признание. Я, говорит, если бы захотел, давно бы вылечился, но мне нет интереса быть здоровым. Не понимаете? Я тоже сначала не понял. Он объяснил: четыре, пять месяцев в году он находится в больнице, на полном государственном обеспечении, или в санатории, где они ловят рыбку, гуляют по роще, а государство выплачивает ему все сто процентов заработка. Лечат его бесплатно, питание, конечно, самое лучшее, квартиру в первую очередь – все блага, все привилегии как больному. А он возвращается из санатория и с полным сознанием того, что делает, начинает пить, курит, – особенно если наблюдается улучшение, – лишь бы не лишиться этих привилегий. Он уже привык к ним, не может без них.
– Ну и что? – спрашивает человек в белой майке.
– Ничего. – Геннадий Иванович улыбается ему снисходительной улыбкой. – Но не станете же вы отрицать, что деревня у нас находится на несколько привилегированном положении. Машины мы ей продаем по заниженным ценам, хлеб покупаем по повышенным, и она со своей деревенской хитростью и расчетливостью уже давно поняла, что решать все свои проблемы своими силами ей невыгодно. Хотя, очевидно, могла бы. Она отлично знает, что на уборку из города пришлют машины, людей, надо будет – государство опять даст деньги.
«Ага, все дураки, один ты умный», – думает Кузьма, но молчит.
– Хлеб мы все едим, – говорит человек в белой майке.
– Машины, выпускаемые вашим заводом, тоже, очевидно, на заводе не остаются, – отвечает ему Геннадий Иванович, и человек в белой майке, соглашаясь, неохотно кивает. – Правильно вы говорите: хлеб мы все едим, но с каждого надо спрашивать за тот участок, за который ему поручено отвечать, по всей строгости. С нас тоже спрашивают. А с деревней мы почему-то позволяем себе заигрывать, будто она в другом государстве. Торгуемся с ней.
– Что это вы сегодня на нее ополчились? – спокойно спрашивает полковник, но в его спокойном голосе слышно – нет, не приказание – а всего только вежливое и тем не менее настоятельное желание, чтобы этот надоевший ему спор заканчивали.
– Почему ополчился? Нисколько. Как видите, я пытаюсь разобраться в причинах ее отставания, – не сразу сдается Геннадий Иванович. – Я считаю, что мы сами в этом виноваты. Сейчас это положение начинают понимать. В некоторых местах отказались от посылки горожан в деревню, и выяснилось, что она прекрасно обходится своими силами.
– Честное слово, Геннадий Иванович, разберутся и без нас – что мы будем себе зря голову ломать? – добродушно щурясь, но по-прежнему твердо говорит полковник. – Давайте найдем себе дело по силам. К примеру, преферанс.
Человек в белой майке моментально оживляется:
– Правильно. Действительно, пора начинать, а то спорим черт знает о чем. Пассажиры мы или Совет министров? – Он окликает Кузьму: – Эй, дорогой товарищ, ты в преферанс играешь?
– В преферанс? – Кузьма не знает, что это такое.
– Он в «дурака» играет, – подсказывает Геннадий Иванович.
– В «дурака», ага, играю, – простодушно признается Кузьма.
Раздается смех – смеются полковник и человек в белой майке, а на лице Геннадия Ивановича сияет довольная улыбка; громкий и легкий, похожий на звук мотоциклетного мотора, смех человека в белой майке разносится по всему вагону. Полковник, отсмеявшись, хлопает Кузьму по плечу:
– «Дурак» тоже хорошая игра, но нам нужен преферансист. В «дурака» сыграем в следующий раз… Придется вам опять идти за своим товарищем, – говорит полковник человеку в белой майке. Тот, вскакивая, козыряет:
– Есть!
Они возбуждены, говорят громко, и в купе становится тесно. Только Геннадий Иванович спокойно лежит на своем месте. Человек в белой майке надевает пиджак, стягивает его на животе пуговицей и, дурачась, начинает чесать нос, а сам поглядывает на Геннадия Ивановича:
– Геннадий Иванович, сколько мы вчера на вас записали?
– Не очень много.
– Неужели не хватит?
– Хватить-то хватит. – Геннадий Иванович смотрит на часы. – Но там сейчас перерыв.
– Это можно устроить.
Человек в белой майке, насвистывая что-то веселенькое, выходит, и из коридора доносится его голос:
– Девушка, хорошая, загляните в наше купе, пожалуйста.
Через минуту в дверях появляется проводница, уставшими глазами смотрит на полковника. Полковник показывает ей на Геннадия Ивановича. Геннадий Иванович совсем не просящим, твердым голосом говорит:
– Услуга за услугу, девушка. Вашего пассажира с билетом мы устроили, теперь хотим вас попросить об одолжении. – Он протягивает ей деньги. – Бутылочку коньяку, если вы ничего не имеете против. Вы там человек свой, вам дадут.
– Ну ладно, – привычно соглашается она.
Кузьма размышляет, что делать – взобраться на свою полку или выйти в коридор, но, ничего не решив, снова принимается ругать себя за то, что взял билет в мягкий вагон.
Если идти в коридор, все равно надо снимать сапоги, а то увидит опять проводница, и начнется. Корчит из себя барыню, а сама такого же роду-племени, как и он, ничем не лучше. Только работа другая. Вот что работа делает с человеком.
Кузьма стягивает с ног сапоги, разматывает портянки и чувствует, что Геннадий Иванович наблюдает за ним. Кузьме опять становится не по себе, в нем поднимается не то злость, не то робость. «Я ему как бельмо на глазу», – думает он. Рядом стоят блестящие хромовые сапоги полковника, и Кузьма скорей заталкивает свои под скамью и в носках выходит в коридор. «Теперь пускай придерется».
Он стоит у окна и слышит за спиной голос проводницы, принесшей коньяк, потом голосов сразу становится много – это человек в белой майке привел преферансиста. Они смеются, называют какие-то цифры, затем в наступившей тишине до Кузьмы доносится знакомое побулькивание, и кто-то от души крякает.
Ветер на улице не стал меньше. Небо серое, с грязными потеками, по воздуху, как по реке в половодье, несет мусор. Маленькие поселки в пять-шесть домиков вдоль дороги отстоят друг от друга недалеко, будто это ветром разнесло какую-то большую станцию. Даже из вагона видно, как сильно раскачиваются провода, и, кажется, слышно, как они гудят – натужно, из последних сил, мечтая оторваться и замолчать.