Полная версия
Пан Володыёвский
– Светская жизнь мне неведома! – тихонько шепнула панна, смущаясь все больше.
– Могу ли я надеяться на помощь вашу? – спрашивал Кетлинг.
– Встаньте, сударь!..
– Могу ли я на вашу помощь надеяться? Я брат пана Михала. Если дом опустеет, он нам этого вовек не простит.
– Воля моя здесь ничего не значит! – отвечала, слегка опомнившись, панна Кшися. – Но вам за добрую волю вашу спасибо.
– Благодарю! – отвечал Кетлинг, поднося к губам ее руку.
– Ха! На дворе мороз, а Купидон-то голый, но, впрочем, в этом доме ему не замерзнуть! – крикнул Заглоба.
– Полно, сударь, полно! – сказала Кшися.
– Я уж вижу: от одних только вздохов скоро оттепель будет! От одних только вздохов!..
– Слава Богу, что вы, пан Заглоба, не утратили своего беззаботного нрава, – сказал Кетлинг, – веселый нрав – признак здоровья.
– И чистой совести, чистой совести! – подхватил Заглоба. – Как сказал один мудрец: «У кого свербит, тот и чешется». А у меня нигде не свербит, вот я и весел! Как живешь, Кетлинг?! О, сто тысяч басурманов! Что я вижу? Ты ведь был настоящий поляк – в рысьей шапке да с саблей, а теперь опять англичанином заделался, и ноги у тебя тонкие, как у журавля!
– Я в Курляндии был долго, там польское платье не модно, а сейчас два дня в Варшаве, у аглицкого посла гостил.
– Так ты, значит, к нам из Курляндии пожаловал?
– Да. Приемный отец мой скончался, а перед смертью там же отписал мне еще одно поместье.
– Вечная ему память! Католик он был?
– Да.
– Ну пусть это тебе утешением послужит. А нас ты ради своих курляндских владений не покинешь?
– Здесь хотел бы я жить и умереть! – ответил Кетлинг, взглянув на Кшисю.
А она молчала, опустив долу длинные ресницы.
Пани Маковецкая вернулась домой затемно, Кетлинг встречал ее почтительно, словно удельную княгиню. Она хотела было уже на другой день подыскивать себе в городе дом, но, как ни противилась, вынуждена была уступить. Рыцарь на коленях так долго ее молил, ссылаясь при этом на братство свое с Володыёвским, что она сдалась. Решено было, что и пан Заглоба погостит еще: столь почтенный муж в доме – лучшая защита от злословья. Да он и сам рад был остаться, потому что от всей души привязался к гайдучку и лелеял тайные планы, для коих его глаз был нужен. И барышни повеселели, а Бася сразу же открыто приняла сторону Кетлинга.
– Сегодня выбираться поздно, а где сутки, там и неделя!
Ей, как и Кшисе, Кетлинг понравился, он всегда женщинам нравился, а Бася к тому же до сей поры никогда еще не видела иноземного рыцаря, если не считать офицеров наемной пехоты, людей и попроще, и менее знатных; она ходила вокруг него, раздувая ноздри, потряхивая светлыми вихрами, и глаза ее светились детским любопытством, таким откровенным, что пани Маковецкая украдкой одернула ее. Но Бася все равно не сводила с него глаз, словно прикидывая, каков-то он на войне будет, и наконец, не удержавшись, подошла к пану Заглобе.
– А хороший ли он солдат? – спросила она потихоньку старого шляхтича.
– Лучше не придумаешь. Видишь ли, опыт у него великий, с четырнадцати лет служил королю, против англичан за праведную веру выступая. Знатный дворянин, что и по манерам его лицезреть можно.
– А вы, ваша милость, видели его в бою?
– Тысячу раз… Стоит – не дрогнет, коня по холке треплет и о нежных чувствах говорить готов.
– Это что, мода такая, говорить о чувствах?
– Все модно, что небрежение к пулям подтверждает.
– Ну а в рукопашной, в поединке он каков?
– Ого-го! Увертлив как бес, тут и говорить не о чем!
– А против пана Михала устоит?
– Нет, супротив Михала он пас!
– Ага! – воскликнула Бася торжествующе. – Я так и знала! Сразу подумала – пас! – И захлопала в ладоши.
– Стало быть, ты сторону Михала держишь? – спросил пан Заглоба.
Бася тряхнула головой и умолкла: и только из груди ее вырвался глубокий вздох.
– Эх, да что там! Рада, потому что наш!
– Но заметь, гайдучок, и заруби себе на носу, если на поле брани лучшего солдата трудно найти, то для женских сердец он еще более periculosus[44]: ни одна перед ним не устоит! Купидон у него на посылках.
– А вы об этом Кшисе скажите, мне материя эта незнакома, – сказала Бася и, обернувшись к панне Дрогоёвской, позвала:
– Кшися! Кшися! Иди сюда, я что-то тебе скажу!
– Вот я! – отвечала панна Дрогоёвская.
– Пан Заглоба говорит, что ни одна особа перед Кетлингом не устоит, глядеть на него опасно. Я смотрю, и как будто бы ничего, а ты?
– Бася! Бася! – строго, словно читая мораль, произнесла Кшися.
– Признавайся, нравится он тебе?
– Опомнись! Знай меру! И не болтай всякий вздор, пан Кетлинг идет сюда.
Кшися не успела еще и сесть, как Кетлинг приблизился и спросил:
– Смею ли я сим славным обществом насладиться?
– Милости просим! – отвечала панна Езёрковская.
– Тогда спрошу смелее – о чем шла речь?
– О любви! – выпалила не задумываясь Бася.
Кетлинг сел рядом с Кшисей. Минуту они молчали, потому что Кшися, обычно умевшая поддержать беседу и светский тон, в присутствии этого рыцаря как-то странно робела. Наконец он сказал:
– Правда ли, разговор шел о столь возвышенном предмете?..
– Да! – тихим голосом отвечала панна Дрогоёвская.
– Я был бы счастлив услышать ваши мысли на сей счет, сударыня.
– Простите, сударь, мне и смелости, и ума на такой ответ не хватит. Тут, пожалуй, за вами первое слово.
– Кшися права! – вмешался Заглоба. – Говори же!..
– Ну что же, спрашивайте, сударыня! – отвечал Кетлинг.
Он устремил взор к небесам, задумался, а потом, не дожидаясь вопросов, заговорил тихо, словно сам с собою беседуя:
– Любовь – тяжкое бремя: свободного она делает рабом. Как птица, пронзенная стрелой, падает к ногам охотника, так и человек, сраженный любовью, припадает к стопам любимой. Любовь – это увечье, человек как слепец, кроме нее ничего вокруг не видит…
Любовь – это грусть, ведь когда еще мы проливаем столько слез и вздыхаем так тяжко? Кто полюбил, тому на ум нейдут ни наряды, ни танцы, ни охота, ни игра в кости; он часами сидит, обняв колени, и тоскует так тяжко, будто близкого друга лишился.
Любовь – это болезнь, ведь влюбленный бледен лицом, под глазами у него тени, в руках дрожь, он худ, помышляет о смерти или бродит как безумный, с нечесаными кудрями, сто раз на песке милое имя пишет, а когда имя сдует ветер, говорит: «Несчастье!..» и заплакать готов…
Тут Кетлинг на мгновенье умолк. Кто-нибудь сказал бы, что он погрузился в раздумья. Кшися слушала его слова как музыку, всей душой. Ее оттененные темным пушком губы были приоткрыты, а очи устремлены на рыцаря. Волосы лезли Баське на глаза, трудно было догадаться, о чем она думает; но она тоже молчала.
Вдруг пан Заглоба громко зевнул, засопев, вытянул ноги и сказал:
– Из такой любви шубы не сошьешь!..
– И все же, – продолжал снова рыцарь, – хотя любить тяжкий труд, без любви еще тяжелее на свете, что тому роскошь, слава, богатства, драгоценности или благовония, кто любви лишился? Кто из нас не скажет своей любимой: «Ты мне дороже целого королевства, дороже, чем скипетр, здоровья и долголетия дороже…» Влюбленный рад был бы жизнь отдать за свою любовь, а стало быть, любовь дороже жизни.
Кетлинг умолк.
Барышни сидели рядышком, дивясь и его пылкости, и умелому красноречию, искусству столь чуждому польским воякам. Даже пан Заглоба, который под конец вроде бы задремал, вдруг встрепенулся и, моргая, стал поглядывать то на девиц, то на Кетлинга и наконец, проснувшись окончательно, громко спросил:
– О чем беседа?
– Хочу сказать вам спокойной ночи! – отвечала Бася.
– Ага! Вспомнил: рассуждали об амурах. И к чему пришли?
– Отделка богаче плаща оказалась.
– Еще бы! А меня сон одолел. А может, и жалобы эти: мечтанья, стенанья, воздыханья. А я возьми да и придумай для складу – засыпанье. И мое слово самое верное, потому что час поздний. Спокойной ночи честной компании, и не докучайте мне больше своими амурами… Боже, Боже! Кот мяучит, пока шкварки не съест, а потом знай сидит да облизывается… И я в свое время был вылитый Кетлинг, а влюблялся так страстно, что себя не помнил, баран мог бы меня под зад рогами поддать, я бы и не заметил. Но на склоне лет мне всего милее добрый сон, особливо если обходительный хозяин не только до постели проводит, но и напоит так, чтоб голова сама клонилась к подушке.
– Рад служить вашей милости! – сказал Кетлинг.
– Пойдем, пойдем. Глядите, вон как месяц-то высоко. К погоде: небо чистое, светло как днем! Кетлинг об амурах всю ночь готов рассуждать, но только не забывайте, козочки, он притомился с дороги.
– О нет, я ничуть не устал, в городе отдыхал два дня. Боюсь, панны слушать меня устали.
– Слушая вас, не заметишь, как ночь миновала, – сказала Кшися.
– Нет ночи там, где солнце светит, – отвечал Кетлинг.
Тут они расстались – ведь и правда давно наступила ночь. Опочивальня у девиц была одна, и они, как водится, подолгу болтали перед сном, но на сей раз Басе не удалось разговорить Кшисю, потому что насколько одной хотелось поговорить, настолько другая была молчалива, на все вопросы отвечала вполслова – да, нет. И каждый раз, когда Бася заводила речь о Кетлинге, смешно изображая его, Кшися нежно обнимала ее за шею, умоляя оставить насмешки.
– Он хозяин этого дома, – говорила Кшися, – он приютил нас… и тебя отметил и полюбил сразу…
– Неужто? – спрашивала Бася.
– Разве можно тебя не любить, – отвечала Кшися. – Все тебя любят, и я, я тоже…
С этими словами она приближала чудное лицо свое к Басиному лицу, терлась щекой об ее щеку, целовала ей очи.
Наконец они угомонились, но Кшися долго не могла уснуть. Какая-то тревога томила ее душу. Сердце начинало вдруг биться так часто, что она прижимала руки к нежным своим персям, лишь бы унять его биение. Стоило ей закрыть глаза – в каком-то чудном сне, прекрасное лицо склонялось над ней, и тихий голос шептал: «Ты мне дороже целого королевства, дороже, чем скипетр, здоровье и долголетье, жизни самой дороже!»
Глава XII
Спустя несколько дней пан Заглоба писал Скшетускому письмо, заключив его такими словами:
«А ежели я до коронации к вам выбраться не сумею, не дивитесь. Не мое к вам пренебрежение тому причина, но суть в том, что дьявол не дремлет, а я не хочу, чтобы он пташку из моих рук спугнул и неведомо что подсунул. Худо будет, коли Михалу к его приезду не смогу я сказать: «Эта-де просватана, а гайдучок vacat[45]. На все воля Божья, но полагаю, что, узнав такую новость, Михал не станет упираться, и все без особых praeparationes[46] уладится, так что приедете к свадьбе. А пока, вспомнив Улисса, придется мне прибегнуть к кое-каким уловкам, вести интригу, хоть и нелегко мне это, ибо всю жизнь правда была мне хлебом насущным, и ею я весь век бы кормился. Но ради Михала и любимого моего гайдучка я готов взять на душу грех, оба они – чистое золото. За сим обнимаю вас вместе с пострелятами и к сердцу прижимаю, всевышнему и его милости препоручая».
Покончив с писаниной, пан Заглоба присыпал лист песком, ударил по нему ладонью и, отставив подальше от глаз, перечел еще раз, после чего сложил, снял с пальца перстень с печаткой, послюнявил ее и хотел было уже письмо запечатать, но в этом ему помешал своим приходом Кетлинг.
– Добрый день, ваша милость!
– Добрый день, день добрый! – ответил Заглоба. – Погода, слава Богу, отменная, а я гонца к Скшетуским послать собрался.
– И от меня поклон передайте.
– Так я и сделал. Непременно, подумал я, от Кетлинга поклон передать надо. Пусть доброй вести возрадуются. Да и как не передать поклон, коли я про тебя да про барышень целое послание сочинил.
– С чего бы это вдруг, ваша милость? – спросил Кетлинг.
Заглоба, сложив руки на коленях, долго перебирал пальцами, а потом, склонив голову, посмотрел на Кетлинга из-под нахмуренных бровей и сказал:
– Друг Кетлинг, не надо быть пророком, чтобы предвидеть, что там, где есть кремень и огниво, раньше или позже посыплются искры. Сам ты мужчина видный, но и девам, должно быть, в красоте не откажешь.
Кетлинг смутился.
– Слепцом я быть должен или варваром последним, чтобы красы их не почитать и не отметить!
– Вот видишь! – сказал в ответ Заглоба, с улыбкой глядя на красного от смущения Кетлинга. – Только ежели ты не варвар, то знай, за двумя сразу приударять негоже, так только турки делают.
– Какие у вас, сударь, для таких рассуждений резоны?
– А я безо всяких резонов, так, про себя размышляю. Ха! Ну и хитрец! Столько им наплел про амуры, что Кшися третий день сама не своя ходит, будто ее опоили. Гм! Да и не диво! Помнится, я в молодые годы тоже часами простаивал под окнами у одной черноглазой панны (она на Кшисю была похожа), на лютне бренчал и пел:
Ты в постели сладко дремлешьИ моей игре не внемлешь.Ля! Ля!Хочешь, я тебе эту песню взаймы дам, а нет – новую сочиню, мне талантов не занимать! А заметил ли ты, что панна Дрогоёвская давнишнюю Оленьку Биллевич напоминает, только у той волосы как конопля и пушка над губкой нет, а впрочем, именно это для многих милой приманкой служит. Очень уж томно она на тебя поглядывает. И об этом я написал Скшетуским. Скажи, разве неправда, что она на панну Биллевич смахивает?
– Признаться, я этого сходства не заметил, но, пожалуй… Рост, осанка…
– А теперь слушай, что я тебе скажу, фамильные arcana[47] открою, а впрочем, раз ты друг, так знай: как бы ты Володыёвскому злом за добро не отплатил – ведь мы с пани Маковецкой одну из этих дев для него приберегаем.
Тут пан Заглоба метнул на Кетлинга проницательный взгляд, а тот, побледнев, спросил:
– Которую?
– Дро-го-ёв-скую, – медленно, по складам сказал Заглоба.
И, выпятив вперед нижнюю губу, насупил брови, подмигнув здоровым глазом.
Кетлинг молчал, и молчал так долго, что Заглоба наконец, не выдержав, спросил:
– Ну и что же ты скажешь на это? А?
Голос у Кетлинга дрожал, но он отвечал без колебаний:
– Не сомневайтесь, ваша милость, ради Михала я ко всему готов и поблажки себе не дам.
– Правду говоришь?
– В жизни своей я повидал немало, и честью клянусь – не дам воли!
Тут пан Заглоба раскрыл ему объятия.
– Кетлинг! Дай себе поблажку, дай, коли желаешь, ведь я тебя испытать хотел. Не Дрогоёвскую, а гайдучка мы для Михала предназначаем.
Лицо Кетлинга осветилось открытой и неподдельной радостью, он долго обнимал пана Заглобу и наконец спросил:
– Они и впрямь любят друг друга?
– А кто, скажи, не полюбил бы моего гайдучка, кто? – отвечал Заглоба.
– И помолвка была?
– Помолвки не было, у Михала старые раны еще не зарубцевались, но будет, будет помолвка. Предоставь это мне! Барышня хоть и своенравна, как ласочка, однако слабость к нему питает, сабля для нее все…
– Я это сразу приметил, ей-богу! – воскликнул повеселевший Кетлинг.
– Гм! Приметил. У Михала еще слезы по покойной не высохли, но уж если кто и придется ему по душе, так непременно наш гайдучок, она и с невестой его сходство имеет, только глазами не так стреляет, потому как моложе. Все складывается отлично, верно? Помяни мое слово – коронация не за горами, а тут и две свадьбы!
Кетлинг, не говоря ни слова, облобызал пана Заглобу и, приложившись щекой к его пылающим щекам, так долго не выпускал его из объятий, пока наконец старый шляхтич, засопев, не спросил:
– Неужто Дрогоёвская так тебе в душу запала?
– Ах, этого я и сам не ведаю, – отвечал Кетлинг, – знаю только, что едва мы встретились и неземная краса ее утешила мой взор, я сказал себе – вот она, только ее скорбящее сердце мое полюбить в состоянии, и той же ночью, вздохами сон отогнав, отдался я сладостным грезам. С тех пор она ни из памяти, ни из мыслей моих не уходит и так душой моей завладела, как королева вверенным и верным ей государством. Любовь ли это или что другое – не знаю.
– Но знаешь точно, что это не шапка, не три локтя сукна на штаны, не подпруга, не шлея, не яичница с колбасой, не фляжка с водой. Если ты в этом уверен, то об остальном спрашивай у Кшиси, а не хочешь – сам спрошу.
– Не делайте этого, ваша милость, – отвечал с улыбкою Кетлинг. – Если суждено мне утонуть, то пусть хоть два дня поживу я с мыслью, что плыву.
– Шотландцы, как я погляжу, вояки отменные, но в любовной науке смыслят мало. Когда дело имеешь с женщиной, тут тоже военный натиск нужен. Veni, vidi, vici[48] – таков был мой девиз…
– Если б моим мечтаниям суждено было бы сбыться, – сказал Кетлинг, – я просил бы вас о дружеской auxilium[49]. Хоть мне и дворянский титул присвоен, и благородная кровь течет в моих жилах, но все же имя мое тут неизвестно, и не знаю, согласится ли пани Маковецкая…
– Пани Маковецкая? – перебил его Заглоба. – Это уж не твоя печаль. Она как музыкальная табакерка, как заведешь, так и сыграет. Я сейчас к ней пойду. Надо ее загодя упредить, чтобы на твои маневры не смотрела косо, тем паче что вы и ухаживаете как-то чудно, не по-нашему. От твоего имени говорить я не стану, намекну только, что дева тебе по душе пришлась и недурно было бы из этой муки и хлебы испечь. Сей же час пойду, а ты не празднуй труса, мне все говорить дозволено.
И как Кетлинг ни удерживал его, пан Заглоба тут же встал и вышел.
По дороге ему попалась как всегда бежавшая со всех ног Бася, и он ей сказал:
– А знаешь, Кетлинг из-за Кшиси совсем голову потерял.
– Не он первый, – отвечала Бася.
– А тебе не завидно?
– Кетлинг – кукла! Учтивый кавалер, но кукла. А я коленку об дышло ударила, вот!
Тут Бася нагнулась и принялась растирать колено, одновременно поглядывая при этом на пана Заглобу.
– О Боже, будь осторожней! Куда ты так мчишься?
– Кшисю ищу.
– А что она поделывает?
– Она? Целует меня беспрестанно и ластится, будто кот.
– Смотри не говори ей, что Кетлинг голову потерял.
– Угу! Не скажу!
Пан Заглоба отлично знал, что Бася не в силах будет сдержать слово, оттого-то и придумал такой запрет.
Он поспешил дальше, чрезвычайно радуясь своей хитрости, а Бася словно бомба влетела к панне Дрогоёвской.
– Я ушибла колено, а Кетлинг голову потерял! – закричала она еще с порога. – Не заметила в каретном сарае дышла… и бах! В голове зашумело, но ничего, пройдет! Пан Заглоба просил про Кетлинга не рассказывать. Говорила я, так и будет? Сразу сказала, а ты, верно, сглазить боялась. Я-то тебя знаю. Полегчало, но болит еще! Я про пана Нововейского никаких намеков не делала, он на тебя не глядел, а Кетлинг – ого-го! Бродит по дому, за голову держится и сам с собой разговаривает: люблю тебя, в карете и пешком…
Бася лукаво погрозила ей пальчиком.
– Бася! – крикнула Дрогоёвская.
– И на щите и под щитом…
– Боже мой, Боже, до чего же я несчастна! – воскликнула вдруг Кшися и залилась слезами.
Бася принялась ее утешать, но, увы, тщетно, Кшися впервые в жизни так безутешно рыдала.
Ни одна душа в этом доме не знала о том, что она и впрямь несчастна. Несколько дней была как в лихорадке – побледнела, осунулась, грудь ее вздымалась от тяжких вздохов, с ней творилось что-то необъяснимое; казалось, тяжкая болезнь настигла ее не исподволь, украдкой, а сразу, налетела как вихрь или ураган, воспламенила кровь, поразила воображение. Она ни минуты не могла сопротивляться этой силе, такой внезапной и беспощадной. Спокойствие оставило ее. Воля была подобна птице с подбитым крылом…
Кшися и сама не знала, любит она Кетлинга или ненавидит, и страх охватывал ее, когда она себя об этом спрашивала; знала только, что из-за него так сильно бьется сердце и все помыслы только о нем, что он всюду в ней, с ней, над нею. И не найти от этого защиты! Легче не любить его, чем заставить себя о нем не думать; вот он стоит перед глазами, в ушах звучит его голос, им наполнена душа… И сон не приносил избавления от непрошеного гостя. Стоило ей закрыть глаза, как тут же являлся он, шепча: «Ты мне дороже целого королевства, дороже, чем скипетр, слава, богатство…» И лицо его склонялось так низко, что щеки девушки полыхали жгучим румянцем. Это была русинка с пылкою душой, неведомый ей прежде огонь, о котором она и не подозревала, разгорался все сильнее в ее груди, страх, стыд и какое-то невольное, но милое сердцу томление одолевали ее. Ночь не приносила покоя. Она чувствовала себя разбитой, словно от тяжких трудов.
«Кшися! Кшися, опомнись! Что с тобой?!» – говорила она себе. И снова забывала обо всем как одурманенная.
Ничего еще не случилось, они с Кетлингом друг другу не сказали наедине и двух слов, но, хотя она только и думала о нем, неведомый голос подсказывал ей: «Опомнись, Кшися! Сторонись, избегай его!..» И она избегала…
О своем сговоре с Володыёвским Кшися, к счастью для себя, не вспоминала; не вспоминала потому, что все оставалось по-прежнему, и она не думала ни о ком, ни о себе, ни о других, ни о ком, кроме Кетлинга!
Девушка скрывала от всех свои чувства, и мысль, что никто не догадывается о них, никто не думает о них с Кетлингом, не ставит их имена рядом, приносила ей облегчение. Неожиданно слова Баси убедили ее в другом, что люди на них смотрят, объединяют их в мыслях и тайное угадать готовы. Смущение, стыд и боль, слившись воедино, оказались сильней ее, и она расплакалась, как дитя.
Слова Баси были только началом – тут-то и последовали многочисленные намеки, понимающие взгляды, подмигиванья, кивки и наконец, ранящие слова. Началось все это тотчас же за обедом. Тетушка перевела взгляд с Кетлинга на нее, с нее на Кетлинга, чего не делала прежде. Пан Заглоба многозначительно кашлянул. Иногда вдруг разговор прерывался неизвестно почему, воцарялось молчание, и во время одной из таких пауз взволнованная Бася крикнула через стол:
– А я что знаю! Но никому не скажу!
Кшися тотчас же залилась румянцем, потом побледнела, будто в смертельном испуге. Кетлинг тоже опустил голову. Они знали, что это на них направлено, и хотя пока словом не перемолвились, а Кшися старалась на Кетлинга не глядеть, чудилось им, что какая-то новая близость установилась между ними, некая общность смущения, которое и притягивало их, и отчуждало, потому что они утратили свободу и простоту прежнего своего дружества. К счастью, никто не обратил на Басины слова внимания, пан Заглоба собирался в город, чтобы привезти оттуда дружину рыцарей, и разговоры шли только об этом.
Вечером в зале загорелись огни, приехала добрая дюжина военных и музыканты, приглашенные хозяином для увеселения дам. По случаю великого поста и Кетлингова траура от танцев пришлось воздержаться, довольствовались беседой и музыкой. Дамы были в изысканных туалетах. Пани Маковецкая выступала в восточных шелках; гайдучок в ярком наряде невольно приковывал взоры своим румяным лицом и светлыми, то и дело спадавшими на лоб вихрами, вызывая смех бойкостью речей и удивляя манерами, в коих казацкая удаль сочеталась с неуловимым кокетством.
Кшися, у которой траур по покойному батюшке подходил к концу, явилась в платье из серебряной парчи. Рыцари сравнивали ее кто с Юноной, кто с Дианой, но никто не подходил к ней слишком близко, не подкручивал ус, не шаркал ножкой, не бросал влюбленных взглядов, не заводил разговора о чувствах. Напротив, она заметила, что те, кто с восхищением смотрел на нее, тут же переводили взгляд на Кетлинга, а некоторые подходили к нему и пожимали руку, словно бы поздравляя, а он только руками разводил, словно отнекиваясь.
Кшися, с ее чувствительным сердцем и проницательностью, была почти уверена, что Кетлингу говорят о ней, быть может и невестою называя. А так как она ведать не ведала, что пан Заглоба успел каждому шепнуть словцо, ей было невдомек, откуда берутся догадки.
«Разве у меня на лбу что написано?» – думала она в тревоге, смущенная и озабоченная.
А тут стали доноситься до нее и слова, вроде бы и не к ней обращенные, но вслух сказанные: «Кетлинг-то счастливчик!», «В сорочке родился…», «Да и сам недурен, чему удивляться…» – и тому подобное.
А иные из рыцарей, стараясь быть учтивей, развеселить и порадовать ее, беседовали с ней о Кетлинге, превознося его мужество, светское воспитание, манеры, древний род. Кшисе невольно приходилось выслушивать все это, и глаза ее сами искали того, о ком шла речь, а иногда и встречались с его глазами, и она глядела на него как завороженная, не в силах отвести взгляда. Как же отличался Кетлинг от всех этих грубоватых простаков! «Королевич со свитой», – думала Кшися, глядя на его благородное, аристократическое лицо, глаза, постоянно исполненные грусти, на лоб, оттененный светлыми кудрявыми волосами. Сердце у Кшиси замирало, и казалось ей, что дороже этого лица нет для нее ничего на свете. А Кетлинг, угадывая Кшисино смущение, подходил к ней лишь в те редкие мгновения, когда возле нее находился кто-то другой. И королева едва ли удостоилась бы больших почестей. Обращаясь к ней, Кетлинг склонял голову в поклоне и отступал назад в знак того, что в любую минуту готов пасть перед ней на колени; беседовал без тени улыбки, хотя с Басей был не прочь порой и пошутить. В разговоре его с Кшисей, весьма изысканном, всегда был оттенок какой-то сладостной грусти. Его почтительность защищала ее и от слишком откровенных слов, и от намеков, как будто бы всем передалось убеждение, что эта панна знатностью и благородством превосходит всех и в обхождении с ней особый политес нужен. В глубине души Кшися была ему за это благодарна. Вечер, несмотря на все тревоги, был для нее отраден.