bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

– Папа, и что вы расселись, как в палате лордов? Идите уже в комнаты, Клара Моисеевна согласны на стол, так надо освободить мебель.

Залман Израилевич погладил крышку стола сухой рукой, взял недопитую чашку и пошаркал в комнату. Там, допив чай, он прилег на кушетку и уснул.

– Дядько Митя, вы только посмотрите, что у меня для вас есть! Вы же даже когда помрете, будете мне благодарны, чтоб вы мне были здоровы! Тьфу на вас!

– Та ни тьфукай ты! И що у тебе е? Що я тут не бачив?

– Как що? А это? А это бачили? Смотрите на эту кушетку! Это же прелесть что! Вы же на ней как атаман запорожской мишпухи, дядько Митя!

– Ни, ну кушетка хороша, але в мене вже е…

– Ай, я вас прошу! Как будто не знаете, что хорошие кушетки по рынку ногами не ходят! Если хотите знать, то Беркович уже ее хочет, эту кушетку, да я сказала, что пока дядько Митя не посмотрит, никому не продам!

– И що Беркович прямо так ие хоче?

– Ну, а как же еще? Это же не кушетка, это королевская ложа, я вам говорю, как родному, что вы, не знаете Берковича? Он плохого никогда не хочет.

– Так ти, доню, правильно мени цю кушетку показала, я беру…

– Папа, я так дико извиняюсь, но вам надо поднять свои бебехи на диван, кушетка уже не наша, чтоб вы, папа, мне никогда не болели…

– Вот так. Циля. Я таки все понимаю. Может, все и правильно, потому как сама знаешь. Люди зря не поедут. И Гольдберги поехали в прошлом годе, ты же знаешь мадам Гольдберг? Ну, конечно знаешь, с зубами и шиньоном такая, из второй парикмахерской, ну. Потом Шустеры поехали. А Люсика Шустера так просто не сдвинешь, он еще тот гоцн-поцн, зазря даже нос не высморкает. Кто еще? Белоцерковские, Ланцманы, Хаскины… много кто. Вот и Беллочка с Гришей тоже за поехать хотят. И уже даже что-то делают, стол продали, кушетку, ширму, которую Песя подарила на мой юбилей.

Нет, все правильно, зачем нам это счастье там? Там есть свое счастье. А если мы это возьмем с собой, так мы же умрем от такого большого счастья. Ну, я-то ладно, но Беллочка, дети… им надо пока еще жить. Иначе зачем куда-то ехать? Хочу ли я тоже? Хочу – не хочу… Кому интересно мнение старого поца? Я только знаю, что я всегда хотел вернуться сюда, в наш городок, куда бы я ни уезжал. И в сорок первом хотел, и в сорок втором, и в сорок третьем. А в сорок четвертом, только когда меня откопали в воронке под Корсунью, вернулся. И знаешь, что я тебе скажу, Циля? Я ехал в санитарном вагоне, я не чувствовал ни одной ноги, я почти помер, Циля, но я так радовался, что я вернусь сюда, что я тебя умоляю. А ты тоже тогда уже вернулась из эвакуации, из Мордовии. И что, нам надо было куда-то ехать? Нам никуда не надо было ехать, мы тогда уже приехали, и нам было хорошо.

А потом, в пятьдесят втором, в Мордовию поехал уже я. Два года, конечно, немного, так мне еще повезло, что можете быть спокойны. Даже если я ничего и не делал, и не был никаким шпионом. Вы видели такого шпиона, которого зовут Залман Израилевич, и он всю жизнь работал счетоводом на камвольной фабрике? Циля, никто за такого шпиона не слышал, но мне сказали, что я таки он. Я не то чтобы с этим согласился, но кто меня спрашивал? Меня вообще мало кто когда за что-то спрашивал. Так зачем Беллочке спрашивать меня, хочу ли я ехать? Она думает, что хочу. Жаль, меня нельзя продать, как кушетку, я бы остался тут. Но меня никто не купит, у меня радикулит и желудок. Кому надо такое счастье?

Но знаешь что, Циля, я не то чтобы сразу, но подумал, что я не поеду. И даже не говори мне за такие глупости! Зачем мне ехать, откуда я всегда хотел вернуться и жить? И зачем мне этот их Израиль? Нет, я не против, пусть едут кому надо, и слава богу, что такое есть, пусть будут всегда здоровы и счастливы. Но ты? Как же я оставлю тебя, Циля?

Залман Израилевич тяжело поднялся со скамейки, провел ладонью по фотографии седой женщины на мраморном памятнике, улыбнулся и, повернувшись, не спеша побрел по заросшей травой тропинке старого кладбища.

Придя домой, он налил чаю и сказал суетящейся над большим серым чемоданом Беллочке:

– Ты знаешь что, Белла, я имею тебе сказать за одну вещь.

– Что? – удивленно вскинула брови Беллочка, в последнее время папа не часто разговаривал, а уж тем более хотел сказать за какую-то вещь.

– За одну вещь, – повторил Залман Израилевич.

– И что за вещь, папа? Только не надо трагедий! Можно подумать, вы не можете жить без этой ширмы! Там вам будут столько ширм, сколько захочете, папа…

– Нет, Белла, я хотел тебе сказать за другую вещь. Я хотел тебе сказать, что я не хочу ехать.

– В смысле – не хочу ехать?

– В том смысле, что ехайте, Белла, без меня. Я не поеду.

– Это как это не поеду? Да что ты говоришь, папа, ты меня хочешь убить при жизни, чтобы я умерла? Перестань говорить за такие вещи! Как это не поеду? А как же мы? Как Лева, как Леночка? Как это не поеду, папа?

Залман Израилевич сделал последний глоток чая из чашки, встал со стула и ушел в комнату. В комнате оставалось еще непроданное коричневое велюровое кресло. За дверью продолжала причитать Беллочка, но Залман Израилевич опустился в кресло и умер. Залман Израилевич решил-таки никуда не ехать.

Бейгеле

Фирочка была очень удивлена. Надо же такому случиться! Не то чтобы она была против доктора Шулькина, таки очень не против доктора Шулькина, но чтобы такой видный мужчина и медицинский работник стал приходить к ней на чай и вздыхать под ее портретом, это было крайне удивительно!

Что же тут удивительного, спросите вы? Так я вам скажу, что здесь удивительного, а вы себе думайте, что хочите.

Фирочке тридцать три года, она работает буфетчицей на железнодорожной станции и имеет лишний вес.

Тридцать три года, конечно, еще не повод просить у государства пенсию, но дамы в тридцать три года в нашем городе уже давно имеют семью, детей и маленькую собачку!

А Фирочка не то чтобы отчаялась, но, присутствуя на свадьбах, даже не поднимала свой обширный, как украинские степи, зад, чтобы поймать букет невесты.

– Ай, я вас умоляю, и шо мне этот букет? Я слишком шикарная дама для этого города, чтобы местные оборванцы выстроились в очередь за таким счастьем!

Так говорила Фирочка и откусывала от заварного пирожного.

Доктор Шулькин тоже был не женат. Но мужчина в тридцать девять – это вам не дама в тридцать три. За рукой и сердцем доктора стояла такая очередь, какая не выстраивалась за румынскими сапогами, когда их однажды привезли в местный магазин.

Даже Розочка Шейнман, женщина восточных форм и томного взгляда, мечтала о докторе, как не мечтала о сервизе «Мадонна» и хрустале в своем серванте.

– Этот доктор – не доктор, а молодой Иосиф Кобзон! Это же можно умереть, какой красавец! Дайте мне этого доктора, и я создам с ним советскую семью со всеми последствиями!

Но доктор ей не давался, теряясь от напора Розочкиных форм. Завидя ее на улице, он поспешно ретировался, галопируя к автобусной остановке, делая вид, что опаздывает на остановившийся Пазик.

Однажды он даже уехал в совершенно другой район города, откуда возвращался поздно вечером под дождем. Но все же это было лучше, чем пасть от кавалерийской атаки несгибаемой Розочки Шейнман.

И вот такой человек, этот доктор и медицинский врач, отвергнувший любовь такой видной натуры с грудью шестого размера и золотой брошью, стал ухаживать за обычной вокзальной буфетчицей тридцати трех лет.

Фирочка была не просто удивлена, она была в панике.

Последний раз за ней пытался ухаживать пьяный солдат, было это лет десять назад. Солдат спрыгнул на перрон из вагона пассажирского поезда на Киев, чтобы купить сигарет.

– Здравия желаю, красавица! – весело сказал он Фирочке. – Мне пачку «Пегаса»!

Фирочка смущенно протянула ему пачку. Красавицей ее никто никогда не называл, а тут такое.

– Спасибо! – так же улыбаясь, сказал солдат, подмигнул ей и уехал в Киев.

А Фирочка осталась. Долгие года она помнила этот, как она говорила, «мимолетный роман», который и на роман-то был не похож. Но других романов у Фирочки не было.

А тут вдруг закрутилось. Доктор Шулькин приходил каждый вечер, пил чай, кушал бублики и рассказывал про редкие медицинские случаи. Особенно Фирочке запомнился случай, когда одному мужчине лечили гайморит, а оказалось, что у него обыкновенный насморк.

Доктор отчего-то громко хохотал, рассказывая об этом, хотя Фирочке казалось это не таким уж и смешным.

Но потом доктор вдруг перестал смеяться, придвинулся к Фирочке, взял ее руку и стал страстно целовать:

– Вы… Вы… Фирочка, вы такая… такая… Выходите за меня замуж!

Фирочка от удивления открыла рот, прошептала о том, что подумает, и больше ничего так и не говорила, пока влюбленный доктор не ушел в ночь.

– Папа, вы таки не поверите и будете смеяться, но этот доктор позвал меня замуж! – Фирочка села на табурет возле кровати своего папы Арона Моисеевича.

– Фира, я, конечно, могу посмеяться над этим, но почему ты думаешь, что это смешно? Слава богу, тебя кто-то хочет иметь в жены. И что ты сказала этому шлемазлу?

– Я сказала, что подумаю, потому что не знала, что говорить, папа.

– Ты сказала все правильно, женщина всегда должна подумать, хотя тут и думать нечего.

– Но почему я, папа? Он бегает по всему городу от этой Розочки Шейнман, а она таки такая знойная мадам, что я вас умоляю! И зачем ему нужна такая буфетчица с вокзала, как я?

– Фира, когда я был молодым, в нашем городе жил один очень богатый человек. И хоть он был и русским, как белая береза, но каждый вечер приходил в лавку моего деда, Залмана Яковлевича, пусть будет благословенна его память и дай ему бог здоровья, и покупал бейгеле. Этот человек мог купить себе трефной икры, шампанское и осетрину. Он мог купить себе омаров, окорок и французские круассаны. Но он приходил в лавку моего деда и покупал обычный еврейский бейгеле. Понимаешь?

– Нет, – пожала плечами Фирочка.

– Что тут непонятного? Ты можешь кушать икру и другие деликатесы, но каждый вечер ты все равно приходишь туда, где тебя ждет бейгеле. В общем, мейделе моя, соглашайся за этого доктора и не делай мне беременную голову. Все, иди, спокойной ночи.

А через месяц Фирочка вышла замуж за доктора Шулькина. И каждый вечер он приходит домой, кушает свой ужин, а потом целует Фирочке ручку. А Фирочка улыбается, и ей очень хочется съесть бейгеле. Но она твердо решила похудеть и на ночь больше не ест.

Проруха

Нема Зильберман решил уйти.

– Все! – говорил Нема сам себе, смотря в потолок над кроватью, где он лежал рядом с Гуляевой. – Сегодня я все решу, потому что все! Сколько можно, если больше нельзя?

Его голова лежала на огромной груди Гуляевой, которая обнимала Нему большой рукой, на каждом пальце которой было надето золотое кольцо.

– Мой киса! – говорила Гуляева и целовала Нему в макушку.

У Гуляевой было хорошо. Тихо. Только стенные ходики раз в полчаса выпускали флегматичную кукушку, которая отсчитывала положенное.

В серванте матово блестел хрусталь, и томно Мадонна смотрела с рисунков на одноименном сервизе.

– Натали! Я сегодня же объяснюсь с супругой и все налажу! Вы только не переживайте, у вас мигрень!

– Мой киса! – томно говорила Гуляева и улыбалась очаровательными ямочками на пухлых щеках.

«Вот уж проруха!» – думал Нема Зильберман, проецируя на себя известную поговорку про старуху.

Маленький, лысоватый Нема, давно уже смирившийся с окружающей действительностью, муж Клары Иосифовны и отец Левочки и Беллочки, неожиданно влюбился без памяти.

Гуляева была восхитительная женщина, бухгалтер на предприятии, где Нема Зильберман служил счетоводом. Роман подхватил обоих и грозил больше цоресом, нежели нахесом. Но остановиться было невозможно.

– Все! – говорил Нема сам себе, смотря в потолок над кроватью. – Сегодня я все решу.

На улице была ранняя осень, листья еще не начали падать с деревьев, но уже ощущалась прохлада первых сентябрьских ветров.

У подъезда сидел Залман Абрамович Гриншпун, сосед семьи Зильберман.

– Здравствуйте, Залман Абрамович, и что ваше здоровье? – поприветствовал его Нема.

– Мое здоровье? Ай, я вас умоляю, кому интересно здоровье, когда его совсем не осталось?

– Не говорите таких слов, вы еще такой крепкий мужчина, что на вас можно пахать и выполнять пятилетку! Живите до ста двадцати!

– Что-то ты стал поздно возвращаться домой, Нема.

– Почему вы так решили? – покраснел Нема.

– Я ничего не решал, Нема, я сижу тут на скамейке каждый день, так что я все вижу. У меня может быть не так хорошо с желудком, но с памятью пока все нормально…

– А может, у меня много работы, я не понимаю, в чем вы меня подозреваете! – Нема покраснел еще больше.

– Боже упаси, Нема, в чем тебя может подозревать старый еврей, как я? Я же не из КГБ!

Помолчали. Раскрасневшийся Нема смотрел, как закат падает за печную трубу соседнего дома.

– Изя, мой троюродный брат, – вдруг заговорил Залман Абрамович, – уже давно умер, дай ему бог здоровья и долголетия. Но когда он таки был еще немножко живой, так его любили девушки и другие дамы. И знаешь почему, Нема?

– Почему его любили девушки, Залман Абрамович? – поинтересовался тот.

– Потому что он умел рассказывать майсы про то, какое небо в алмазах он сумеет им сделать, если они таки захочут пойти с ним в апартаменты. И ты знаешь, многим он таки делал беременную голову, что они соглашались. И этот обрезанный Казанова вместо идти с ними делать красиво, тут же включал заднюю скорость и скрывался куда-то в сторону синагоги. И бедная девушка или дама стояла одна, как русская береза в поле на семи ветрах, и очень переживала за бесцельно растраченное время на этого поца.

– Но почему он их обманывал ложными надеждами?

– Ай, я тебя умоляю. Разве это надежды, это обычные подозрения, – отвечал Залман Абрамович. – А делал он так потому, что еще в юности отморозил свой поц, когда пытался покреститься в проруби.

– Но таки он был еврей?

– Таки он был еврей. Но когда человек начинает делать то, что ему не свойственно, у него отмораживается поц, и потом ему приходится придумывать всякие глупости, и самому же в них верить.

– А зачем вы мне это сейчас рассказали?

– Не знаю, Нема, просто в голову пришло. Часто задерживаться с… работы бывает вредно. Осень. Скоро станет совсем холодно, что можно себе что-нибудь отморозить…

Дома Беллочка играла на фортепиано Брамса, Левочка кидал мяч в кота, который пытался убежать на шкаф, а супруга Немы Клара Иосифовна в старом ситцевом халате что-то готовила на кухне.

Нема молча вошел и сел на табуретку.

– Я так понимаю, Нема, ты окончательно стал стахановцем! Левочке надо сделать по математике, а у меня две руки! У Беллочки завтра экзамен, а тебе все равно! Ты слышишь, что я тебе говорю, или будешь делать вид, что умер?

– Слышу, – ответил Нема. – А кто тебе сказал, что я был на работе? Может, у меня есть женщина!

– Иди мой руки! Женщина у него! Ты давно стал шутником, как Хазанов? Борщ готов! Дети, идите ужинать! Сил у меня на вас больше нет!

Нема смотрел в потолок над кроватью, где он лежал рядом с женой, и ни о чем не думал. А потом он повернулся на бок и уснул. Ему приснилось небо в алмазах и Гуляева, которая улетала ввысь, подобно птице. Видимо, навсегда.

Эмма Леопольдовна

Эмма Леопольдовна считалась немкой, хотя ее грустные масляные глаза и горбатый, как одноименный кит, нос говорили совершенно о противоположном. Да, Эмма Леопольдовна, с одной стороны, была учительницей немецкого языка, но с другой стороны – ученик шестого «В» Миша Хейфец таки был ее племянником.

В общем, с одной стороны, все было запутанно, а с другой стороны, откуда взяться немцам в Калиновке после сорок третьего года, когда партизанский отряд Тимофея Гнатюка выбил их из городка?

С одной стороны, Эмма Леопольдовна хранила в себе тайну происхождения, хотя с другой стороны, все видели, как она в Песах хрустит мацой в учительской.

Но и это ничего не доказывает, потому что мацой в Калиновке хрустят даже участковые и продавщицы бакалеи, а уж мацу с салом кто только не любит, даже Эмма Леопольдовна.

Эмма Леопольдовна была дважды замужем. Впервые за председателем профсоюза, а второй раз за врачом-урологом. Ну, если с происхождением врача все, казалось бы, понятно, особенно учитывая его очки и отчество Самуилович, то с председателем профсоюза не все так однозначно, так как Самуиловичей, ровно как и Моисеевичей на такую должность, сами понимаете, не поставят.

Эмма Леопольдовна уходила от мужей тоже дважды и всегда сама. Первый раз после того, как пьяный председатель профсоюза случайно ущипнул ее за обширную ягодицу, Эмма Леопольдовна уничижительно посмотрела на него и со словами: «Я тебе не девка!» – выбросила несчастного председателя с веранды в весеннюю траву.

Второй раз она выставила вещи мужа молча, ничего не объяснив, так что доктор Самуилович долго рыдал у калитки дома, хватался за сердце и наконец уехал в другой город навсегда, позабыв на скамье автовокзала воспоминания и свой стетоскоп.

Эмма Леопольдовна не имела собственных детей, зато учила чужих в средней школе номер два немецкому языку. Дети учились плохо, но никто учиться хорошо немецкому у них и не просил. Получив в аттестате четыре, зная на языке Гёте только «дас ист фантастиш», они уходили в ПТУ, где приобретали профессию токаря или фрезеровщика. Лучшие ученики школы поступали в текстильный техникум. Медалистка Лена Шапкина уехала в областной центр и поступила в пединститут. Ею гордился весь город.

А потом Эмма Леопольдовна состарилась и умерла. Никто точно не знал, на каком кладбище ее похоронить. На еврейском или на русском? Немецкого кладбища в Калиновке отродясь не было.

Сошлись все-таки на еврейском. На всякий случай. Исключительно из материальных соображений. На еврейском оказалось дешевле. Да, да, не удивляйтесь, евреи Калиновки в девяностых почти в полном составе уехали в Израиль и даже в Германию. А Эмма Леопольдовна продолжала всех запутывать, никуда не собираясь уезжать. Так вот, евреи уехали, а русские, наоборот, приехали из окрестных деревень в освободившиеся и вновь строящиеся квартиры. Потому спрос на места захоронения евреев упал, ввиду их отсутствия, а на места захоронения русских – вырос, ввиду их присутствия, да и лихие девяностые подняли планку спроса до невиданных высот.

Таким образом тайна происхождения Эммы Леопольдовны раскрылась сама собой.

Сейчас в средней школе номер два немецкий преподает Ренат Абрамович. И опять все в недоумении. А дети по-прежнему учатся на четверки. Ну да дай им бог здоровьичка.

Березовый сок

Самуил Моисеевич знает только то, что, когда никто не спрашивает, ничего говорить не надо. А если вдруг кто-то что-то спросил, то отвечать можно тоже не совсем то, что думаешь. Раньше, когда он был совсем молодой и кудрявый, его звали Муля, и он, подобно многим жителям городка, ходил собирать березовый сок.

Самуил Моисеевич, то есть Муля, вставлял жестяной желобок в белую березку и ждал, пока капельки сока не начнут стекать в привязанную банку.

Потом Самуил Моисеевич, то есть Муля, нес эту банку домой. Прохожие здоровались с ним и спрашивали:

– Что ты несешь, Муля, в этой банке?

– Водичку, – отвечал Муля и застенчиво улыбался.

Зачем говорить правду на ничего не значащий вопрос, если вас могут упрекнуть в том, что вы занимаетесь не тем, чем должны? Разве человек по имени Самуил Моисеевич должен терзать тело русской березки и сосать из нее прозрачную кровь?

Потом Самуил Моисеевич вырос, а просто Мулей его продолжала звать исключительно супруга Роза Яковлевна.

Всю жизнь Самуил Моисеевич проработал бухгалтером на канатной фабрике.

– Все в порядке? – частенько спрашивал его, встретив в конторском коридоре, директор Шульгин.

– Все более чем прилично, Иван Петрович, – стеснительно улыбался Самуил Моисеевич.

Зачем начальству знать о вашей язве и о том, что вас вчера затопили соседи сверху? Если затопили, то, слава богу, есть чем. И в кране таки есть вода, поэтому, если вас зовут Самуил Моисеевич, можете пока спать спокойно, вам никто не предъявит ее отсутствие.

Сегодня все изменилось. Сегодня все не так, как было. Самуил Моисеевич уже не работает бухгалтером, он вышел на пенсию.

– Вы за кого? – спрашивают Самуила Моисеевича. – За этих или за вон тех?

Самуил Моисеевич не привык к таким вопросам. Потому что раньше все были за одних и тех же.

Самуил Моисеевич просто пожимает плечами и молчит. Он понимает, что в принципе те, кто его об этом спрашивает, хотят одного и того же, только разными путями и жертвами.

Но в конце концов платить по счету за попранные березки и отсутствие воды в кране придется ему. Поэтому он молчит, своим молчанием оттягивая расплату. А по ночам ему снится банка с березовым соком и березовая роща, которая шумит листвой исключительно для него. Но он об этом никому не расскажет.

Меня всегда любили

– Как это еврей? – не унимался я.

– Майнэ ингеле, – ответил дедушка. – Так это. Ты, конечно, можешь слушать за ту ерунду, что тебе говорит твой папа, который мой сын, но я тебе так скажу: не то чтобы было лучше, если бы ты родился в семье приемщика стеклотары дяди Феди, который русский, как белая береза, но тебе было бы немножко спокойнее.

Я давно подозревал, что семья у меня не совсем такая, как у всех. Во-первых, мои бабушка и дедушка говорили на непонятном языке. У других детей такого не было. Бабушки и дедушки других детей говорили почти по-русски, а у некоторых даже с «ходы сюды», «пойду пошукаю» и «Витя, падлюка, кажу бате, ен те пизды дасть».

Некоторые слова, которые говорили мои бабушка и дедушка, я даже улавливал на слух и научился понимать. Например, про «дрек» я точно знал, что это говно. Или «поц» что такое, тоже знал. Как и «шлимазл» и «азохен вэй». Дедушке нравилось, когда я, выпучив и без того выпученные глаза, становясь похожим на лемура, больного базедовой болезнью, выпаливал: «татэ майнэ таэре, ахи эсдерен копф!».

Тогда он смеялся и кричал бабушке на кухню:

– Циля! Циля! Ты слышишь этого шейгеца? Налей ему компотика!

Так вот, я давно подозревал, что с моей семьей что-то не так. Пару раз во дворе пацаны называли меня евреем, вернее нехорошим словом на букву «ж», но у нас слово это означало еще и «жадина». Я удивлялся, какой же я жадина? И лез в драку. Еще тетенька однажды назвала меня еврейчиком. Причем слово на букву «ж», как мне казалось, да и сейчас кажется тоже, не такое обидное, как еврейчик. В слове еврейчик, как и в слове «мужчинка», которое любят использовать некоторые дамы, есть что-то уничижительное и унижающее.

Но дело не в этом. Просто наступил тот день, когда я самоидентифицировался. Папа мне объяснил, что мы евреи, и что это хорошо. Собственно, я и не спорил. Потому что папа у меня хороший, мама у меня красивая, значит, и евреем быть не так уж и плохо. Ну, придется, когда стану дедушкой, говорить на непонятном языке, так я уже кое-что даже выучил. Кишен тухес, например.

Поэтому слова дедушки я воспринял с удивлением:

– Но почему, дедушка? Мне этот дядя Федя даже и не нравится совсем, у него усы, как у Гитлера, и он всегда пьяный.

– Понимаешь, ингеле, я не говорю, что евреем быть плохо. Таки евреем быть хорошо. У нас есть Ротшильд, который прекрасно живет сразу за всех нас, у нас есть синагога, у нас есть гефилте фиш. Так вот гефилте фиш, я тебе скажу, чтоб ты мне был здоров, уже стоит того, чтобы его кушать и быть евреем. Но есть одна вещь, ингеле, которая делает нам кадухес на всю голову и немножко портит нам жизнь. Я виноват перед тобой, ингеле, что родил твоего папу, который мой сын, в этой стране. А он родил тебя, который мой внук, там же. Нет-нет, я одобряю политику КПСС и люблю товарища Брежнева, как родного. И товарища Сталина, который хорошо, что умер, но и ему дай бог здоровья, я тоже любил. И даже потерял глаз и другое здоровье на войне. Но если тебе интересно, я тебе расскажу. Когда в этой стране таки все хорошо и мирный атом, то тебе говорят: ты еврей, сиди и не лезь. И евреи таки сидят и не лезут. А зачем им лезть, если им так говорят? Мы и делаем то, что нам говорят. Но когда в этой стране случается цорес, война, засуха или прочий Днепрогэс, то евреям говорят, вставайте и идите воюйте, пашите и желательно сдохните за общее дело, вы же советские люди. Уж лучше вы сдохните, чем нормальные люди. И евреи встают и делают, что им говорят. Нет, не то чтобы я жалуюсь, я просто говорю тебе, ингеле, почему. Ты же спросил почему, я и говорю почему.

– Но почему так происходит? Евреев не любят?

– Почему не любят, ингеле? Меня всегда любили. Так и говорили: Зэлик, ты хоть и еврей, но вполне нормальный. Понимаешь? Вполне нормальный. Вот им только жаль, что еврей. А то был бы не вполне нормальным, а просто нормальным. А так любят, конечно.

На страницу:
2 из 6