bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8
* * *

Выбрать курс по литературе оказалось непросто. Всё, что говорили профессора, представлялось каким-то неуместным. Я хотела знать, почему Анне Карениной непременно нужно было погибнуть, а тебе рассказывают про то, что русские помещики в девятнадцатом веке не могут решить, европейцы они или нет. Подразумевалось наивным ожидать бесед об интересных вещах или думать, что ты когда-либо узнаешь что-то важное.

Меня не занимали проблемы общества или денежные трудности людей прошлых веков. Мне хотелось узнать, о чем именно говорят книги. Именно так мы с матерью всегда и обсуждали литературу. «Я хочу, чтобы ты тоже это прочла, – говорила она, протягивая мне “Нью-Йоркер” с историей о несчастном в браке мужчине, которому пришлось сделать прививку от бешенства, – и рассказала мне, о чем здесь речь на самом деле».

Я сходила на курс «Лингвистика 101» посмотреть, что там такое. Там говорили о том, что язык – это биологическая способность, жестко встроенная в мозг, – она не имеет пределов, может возобновляться и никогда не остается неизменной. Самый главный, главнее Святого писания, закон – это «интуиция носителя языка», закон, которого нет ни в одном грамматическом учебнике и который нельзя ввести в компьютер. Возможно, это будет мне интересно. Всякий раз, когда мы с матерью беседовали о той или иной книжке и мне приходила в голову мысль, которая не приходила ей, она с восхищением восклицала: «Вот ты говоришь по-английски по-настоящему!»

Профессор лингвистики, благодушный фонетик с легким дефектом речи, специализировался на диалектах тюркских племен. Порой он приводил примеры из турецкого, чтобы показать, как может отличаться морфология в неиндоевропейских языках, а потом он улыбался мне и говорил: «Знаю, среди нас есть говорящие по-турецки». Однажды в коридоре перед занятием он рассказал мне о своей работе, где изучались региональные консонантные вариации названия костровой ямы, вырытой где-то тюрками.

* * *

Я посетила один семинар по литературе на тему «Роман девятнадцатого века и город в России, Англии и Франции». Профессор твердил о несовершенстве опубликованных переводов, зачитывая нам пассажи из французских и русских романов, чтобы показать, насколько это плохо. Я ни слова не понимала из того, что он произносил по-французски и по-русски, так что предпочла переводы.

Худшая часть этого семинара началась в конце, когда профессор начал отвечать на вопросы. Какими бы тупыми и очевидными ни оказывались эти вопросы, они, похоже, до него не доходили. «Не вполне уверен, что понимаю, о чем вы спрашиваете, – говорил он. – Но если вы имеете в виду…» И он принимался говорить о чем-то совсем другом и, как правило, неинтересном. Нередко тот или иной студент всё же проявлял упорство и пытался донести до него смысл изначального вопроса, прибегая к размахиванию руками и другим жестам, – в итоге лицо профессора превратилось в маску раздражения, и он предложил – из уважения к остальной аудитории – продолжить дискуссию в часы его внеклассной работы. Этот коммуникативный провал привел меня в уныние.

* * *

Считалось, что можно выбрать только четыре предмета, но когда я обнаружила возможность взять пятый без дополнительной платы, то записалась на начальный курс русского.

Преподавательница Барбара, аспирантка из Восточной Германии – «из Восточной», подчеркнула она, – рассказала нам о русских именах и отчествах. Поскольку ее отца звали Дитер, ее полным русским именем должно быть Барбара Дитеровна. – Но «Барбара Дитеровна» звучит не совсем по-русски, – объяснила она, – поэтому я называю себя Варварой Дмитриевной, как если бы моего отца звали Дмитрий.

Мы тоже должны были подобрать себе русские имена, но только без отчеств, поскольку не занимали никаких ответственных постов. Грэг стал Гришей, а Кэйти – Катей. Двоим из иностранных студентов имя менять не пришлось – Ивану из Венгрии и Светлане из Сербии. Светлана спросила, можно ли ей взять имя Зинаида, но Варвара сказала, что Светлана – и без того прекрасное русское имя. Мое же, хоть и симпатичное, не оканчивалось ни на – а, ни на – я, и это создало бы сложности, когда мы будем проходить падежи. Варвара разрешила выбрать любое русское имя, какое я захочу. Но ничего не придумывалось.

– Может, тогда я буду Зинаидой? – предложила я.

Светлана повернулась и уставилась на меня.

– Как несправедливо! – сказала она. – Ты – идеальная Зинаида.

Но создалось впечатление, что Варвара не хочет никаких Зинаид, и поэтому, просмотрев страницу с русскими именами, я выбрала Соню.

– Эй, Соня, вот непруха, – позже в лифте посочувствовала мне Светлана. – Думаю, ты куда больше похожа на Зинаиду. Жаль, что Варвара Дмитриевна – такая ревностная славянофилка.

– Вы, ребята, реально замучили ее своими «Зинаидами», – сказал Иван, венгр необычайного, невообразимо огромного роста. Мы повернулись и подняли на него глаза. – Я даже волновался, – продолжал он, – что она сейчас наложит на себя руки. Подумал, что для ее немецкого чувства порядка это уже перебор.

Остаток пути в лифте никто не проронил ни слова.

Я впервые тогда столкнулась со стереотипом о «немецком чувстве порядка». Реплика Ивана заставила меня вспомнить непонятную мне шутку из «Анны Карениной», где Облонский говорит о немецком часовщике: «Немец сам был заведен на всю жизнь, чтобы заводить часы». Неужели считается, что немцы всё время действуют упорядоченно и механически? Неужели немцы и впрямь упорядочены и механичны? Варвара всегда приходила на занятия заранее и всегда одинаково одета – белая блузка и узкая темная юбка. Она вечно таскала огромную дамскую сумку с неизменными тремя предметами из словаря – бутылка «Столичной», лимон и красный резиновый мышонок, – словно содержимое какого-то унылого холодильника.

Русские занятия были каждый день и вскоре стали восприниматься как процесс интернализации, как нечто повседневное и серьезное, хоть мы и проходили вещи, известные любому ребенку, родившемуся в России. Раз в неделю мы посещали уроки разговорного языка, их вела настоящая русская по имени Ирина Николаевна, она раньше преподавала театральное мастерство в Петербурге, когда тот был еще Ленинградом. Она вечно опаздывала на пару минут, вбегала в класс и принималась живо и эмоционально, без умолку тараторить по-русски. Реакция на непонятную речь у всех была разная. Катя делалась тихой и напуганной. Иван с довольным видом наклонялся вперед. Гриша прищуривался и кивал, как бы намекая на проблески понимания. Бородатый докторант Борис виновато рылся в своих записях, словно ему приснился кошмар, где от него ожидали владения русским. Лишь Светлана понимала почти всё, поскольку сербохорватский и русский так похожи.

* * *

Бостонское метро сильно отличается от нью-йоркского: линии называются по цветам, а вагоны чистотой и размерами походят на игрушечные. Но при этом они вовсе не игрушечные, ими пользуются взрослые люди с серьезными лицами. Красная ветка в одну сторону идет до Эйлуайф, а в другую – до Брэйнтри. О таких названиях в Нью-Джерси и не слыхали, там всё называется Риджфилд, Глен-Ридж, Риджвуд или Вудбридж.

Мы с Ральфом поехали на метро в Норт-Энд, в одну известную ему кондитерскую. Там продавали канноли в форме телефонной трубки и «рождественское полено». А еще печенье в форме слоновьих ушей. Ральф заказал хвост омара. А я – плитку немецкого шоколада размером с детское надгробие.

Ральф посещал подготовительные медицинские курсы и ходил на занятия по истории искусств, но подумывал о политологии. Большинство студентов-политологов относятся к социальной группе, которую называют «бегунами в политику». Интересно, куда они деваются после университета. Становятся нашими правителями? И Ральф войдет в их число? Или он уже, некоторым образом, один из них? Но для этого у него многовато юмора и маловато интереса к войнам. Хотя в чем-то Ральф и впрямь – типичный американец, он просто одержим семейством Кеннеди. Постоянно изображает Джека и Джеки с их тягучими, глупыми интонациями шестидесятых.

– Я в восторге от кампании, миссис Кеннеди, – говорил Ральф, глядя вдаль с тревожным, озадаченным выражением лица. К тому времени он уже подал заявку на стажировку в Библиотеке-музее Джона Кеннеди.

* * *

В «Строительстве миров» занятия проходили по четвергам, один час до обеда и три – после. До обеда приглашенный художник Гэри читал лекцию со слайдами, вышагивая по кабинету и с убывающей дружелюбностью давая указания своей ассистентке, молчаливой готичной девушке по имени Ребекка.

В первый день мы разглядывали жанровые сцены. На одной картинке мускулистые мужчины с голым торсом циклевали пол. На другой – горбились на желтом поле сборщики колосьев. Потом – кадр из фильма, где в театральной ложе сидели люди в вечерних нарядах, а дальше – карикатурный рисунок с множеством гротескных мужчин и женщин на коктейле, хитро поглядывающих поверх бокалов.

– Насколько хорошо вам знакомо это мероприятие? – выдохнул Гэри, подпрыгивая на цыпочках. – Вы смотрите и думаете: я знаю эту сцену, я там был, на этом чертовом коктейле. А если еще не были, то непременно побываете. Гарантирую, когда-нибудь вы там очутитесь. Потому что все вы стремитесь к успеху, а это – единственный к нему путь… Селин мне не верит, но однажды поверит.

Я вздрогнула. Вся вечеринка в миниатюре отражалась у Гэри в очках.

– Нет-нет, я верю, – сказала я.

Гари усмехнулся.

– Это что, искренность? Да, надеюсь, верите, поскольку настанет день, и вы будете знать эту сцену назубок. Будете знать о них, обо всех до единого – чтó они говорят, едят, думают. – В его устах это звучало, как проклятье. – Власть, секс, секс как власть. Всё это – прямо здесь. – Он постучал по желчной физиономии мужчины, который в одной руке держал бокал мартини, а другой – играл на пианино. Я решила, что Гэри неправ и что едва ли я познакомлюсь с этим человеком. К моменту моего алкогольного совершеннолетия его уже, вероятно, и в живых-то не будет.

Следующий слайд был цветной фотографией женщины, подводящей губы за туалетным столиком. Снимали сзади, но ее лицо отражалось в зеркале.

– Макияж, подготовка себя для презентации на приеме или шоу, – говорил Гари нараспев. – Взгляните на ее лицо. Взгляните. Разве у нее счастливый вид?

Последовало долгое молчание.

– Нет, – в тон ему произнес один студент, тощий бритоголовый парень с предпоследнего курса – то ли его в самом деле звали Хэм[2], то ли так звучало на слух.

– Благодарю. У нее несчастливый вид. Я рассматриваю эту картинку не как портрет, а, скорее, как жанровую сцену, поскольку то, что мы видим, – это обобщенная ситуация: что стоит на кону, когда создаешь себя.

На следующем слайде была гравюра: театр со стороны сцены, некрашеные задники, силуэты трех актеров и огромное черное пространство за рампой.

– Фальшь, – выпалил Гэри, словно в припадке. – Рамки. Кто выбирает, что нам смотреть? – он принялся рассказывать, как музеи, которые мы считаем воротами к искусству, на самом деле – главные агенты, скрывающие искусство от публики. У каждого музея – в десять, в двадцать, в сотню раз больше картин, чем мы видим в залах. Хранитель музея – это такое Сверх-Я, скрывающее 99 процентов мыслей в темноте за дверью с табличкой «Посторонним вход воспрещен». Хранитель имеет власть сотворить художника или разрушить его – су-прессировать или ре-прессировать человека всю его жизнь. По мере рассказа Гэри всё сильнее злился и распалялся.

– У вас есть гарвардские студенческие билеты. С ними вы можете попасть куда угодно. Почему вы ими не пользуетесь? Почему вы не пойдете в Музей Фогга, в Музей сравнительной зоологии, в «Стеклянные цветы», не потребуете показать то, что они прячут? По студенческому билету они обязаны вам показать. Они должны впустить вас внутрь, понимаете?

– Пойдем! – воскликнул Хэм.

– А вы хотите? Вы и впрямь хотите? – спросил Гэри.

Настало время обеда. Мы решили после перерыва отправиться в эти музеи и потребовать показать нам всё, что они прячут.

* * *

Будучи единственным первокурсником в группе, в столовую для первого курса я пошла в одиночестве. На облицованных панелями стенах висели портреты стариков. Высоченный потолок был едва виден, хотя если напрячься, на нем различались бледные пятна – вероятно, сливочное масло, которое еще в двадцатые годы забрасывали туда резвые магистранты. Я подумала: вот ведь уроды. Свет поступал из маленьких окошек высоко в стене и от нескольких массивных люстр с рогами. Когда перегорала лампочка, рабочему приходилось лезть по двухъярусной стремянке и дотягиваться до нужного патрона, отмахиваясь и уклоняясь от рогов, норовивших его боднуть.

Добыв себе сандвич с фалафелем и выйдя из очереди, я заметила Светлану из нашей группы по русскому, она сидела у окна с открытым блокнотом.

– Соня, привет! – крикнула она. – Как раз хотела с тобой поговорить. Ты же ходишь на лингвистику, да?

– Как ты узнала? – я подвинула стул и села напротив.

– На прошлой неделе заходила на занятие. Видела тебя там.

– А я тебя – нет.

– Я пришла раньше времени и обратила внимание, когда ты вошла. У тебя очень заметная внешность. В буквальном смысле. Конечно, ты высокая, но дело не в росте. – Я и в самом деле выше из всех ныне живущих членов моей семьи обоего пола. Двоюродные родственники говорят, что я так вытянулась благодаря американской пище и праздной жизни. – У тебя очень необычное лицо. Знаешь, я тоже подумываю о лингвистике. Как она, расскажи?

– Нормально, – ответила я и рассказала о вырытой тюрками костровой яме, о том, как вместе с эпохой и географией меняются гласные, и о том, что у фонетика – дефект речи.

– Как интересно! – Ударение на слове «интересно» было почти плотоядным. – Уверена, это куда интереснее, чем «Психология 101», но, понимаешь, занятия психологией для меня практически неизбежны, поскольку мой отец – психоаналитик. Юнгианец, очень крутой. Он основал единственный в Сербии серьезный журнал по психоанализу. Потом два его пациента сделались лидерами оппозиции, и партия стала до него докапываться. Чтобы отдал записи разговоров. Разумеется, на него и без того точили зуб.

Я обдумывала услышанное, пытаясь удержать фалафель внутри сандвича.

– Так им удалось получить записи?

– Нет, никаких записей не существовало. У отца фотографическая память, и записи он никогда не вел. А я наоборот – настоящая графоманка. И это очень грустно. Только взгляни на мои заметки, а ведь всего только вторая неделя пошла. – Светлана пролистнула блокнот, демонстрируя страницы, исписанные с обеих сторон мелким витиеватым почерком. Она взяла вилку и вдумчиво зачерпнула солидную порцию салата.

– Нашу квартиру обыскивали солдаты, – рассказывала она, – искали воображаемые записи. Они пришли в одиннадцать вечера, в форме, с ружьями, и разгромили всю квартиру – даже мою комнату и комнаты брата и сестер. Они вывернули на пол коробку с нашими игрушками. У меня была новая кукла, и кукла сломалась.

– Ужасно! – сказала я.

– Если потянуть за шнурок, она произносила «мама», – продолжала Светлана. – Когда ее швырнули на пол, она всё повторяла: «Мама», «Мама», – пока ее не пнули. В отцовском кабинете они выпотрошили страницы из книг, разорвали все до единого листы бумаги, разворотили стену. В ванной выколупали кафель. В кухне они высыпали из банок муку, сахар, чай – всё искали записи. Младший брат укусил одного из них, и его ударили в зубы. Они забрали кассеты, все до единой. Все мои альбомы U2. Я плакала без удержу. А мать была так зла на отца. – Светлана вздохнула. – Даже не верится, – сказала она. – Мы впервые по-настоящему беседуем, а я уже нагрузила тебя своим эмоциональным багажом. Хватит – расскажи о себе. Ты собираешься специализироваться на лингвистике?

– Еще не решила. Возможно, займусь искусством.

– О, ты художник? У меня мать – художница. Вернее, была. Потом стала архитектором, потом – дизайнером, а сейчас она спятила и, по существу, нигде не работает. Ну вот, я снова со своей родней. А ты ходишь на какие-нибудь занятия по искусству?

Я рассказала о «Строительстве миров» – о слайдах, о том, как музеи прячут от людей всякие вещи, и как наша группа, похоже, собирается устроить что-то вроде налета.

– У меня никогда не хватило бы смелости выбрать такой курс, – сказала она. – В академическом плане я очень традиционна – это тоже от отца. Он с пяти лет говорил мне, какие книги читать, и я так их и читаю. Ты, наверное, думаешь, что я ужасно скучная.

– Ты тоже хочешь стать психоаналитиком?

– Нет, я хочу изучать Иосифа Бродского. Поэтому и выбрала курс по русскому. Кстати, у меня плохие новости – мы больше не будем вместе заниматься. Мне пришлось перевестись в другую секцию из-за психологии.

– Жаль.

– Знаю, мне очень нравилось начинать утро с этих занятий. Но не волнуйся. Кажется, мы живем в одном здании. Ты же в «Мэтьюсе», да? Я на четвертом этаже. Думаю, мы будем часто встречаться.

Я была тронута и польщена уверенностью в ее голосе. Я записала ее телефон на руке, а она мой – у себя в ежедневнике. Уже в тот момент я проявила себя как импульсивная сторона в нашей дружбе, как человек, которого мало заботят традиции и личная безопасность, который каждую ситуацию оценивает с чистого листа, словно она возникает впервые, – в то время как Светлана была тем, кто придерживается правил и систем, кто всё записывает в куда следует и полагает себя наследником многовековой человеческой истории, человеческих обязательств. Уже тогда мы стали сравнивать, чей способ лучше. Но это было не соревнование, а, скорее, эксперимент, поскольку ни она, ни я не смогли бы вести себя иначе – и мы обе чувствовали друг к дружке восхищение, смешанное с жалостью.

* * *

Вторая часть «Строительства миров» прошла в Музее естественной истории, где мы увидели пару фазанов, принадлежавших Джорджу Вашингтону, одну из черепах Торо и «примерно миллион муравьев», о которых сообщалось, что это – «любимые муравьи Э. О. Уилсона». Меня впечатлила способность Э. О. Уилсона выделить из почти бесконечного мира муравьев миллион любимчиков. Еще мы видели крокодилий череп, который считается самым большим из всех хранящихся в музеях черепов ныне живущих крокодильих видов. Когда у этого крокодила вскрыли желудок, там обнаружили лошадь и 150 фунтов камней.

В течение часа мы донимали людей у стойки на входе, толпясь вокруг, пока они совершали телефонные звонки, и наконец появился человек, который повел нас в заднюю комнату с невыставленными экспонатами. Там была траченная молью новозеландская диорама – гипсовый лужок, усыпанный ветхими фигурами овечек, страус эму и птичка киви.

– Мы обычно проводим дезинфекцию и латаем акриликом, – рассказал нам музейный работник.

– Акриликом? А почему не шерстью? – спросил Гэри.

– Ну, мы поначалу пробовали шерсть, но акрилик лучше держит.

– Вот видите? – строго спросил Гэри, повернувшись к группе. – Видите эту фальшь?

Нам попалась масса разбитых гипсовых индейцев. Школьные группы нередко пытались вступать с ними в бой.

– Вот что прячут от нас хранители, – заметил Хэм, указывая на бизона, чья набивка вываливалась из нутра.

Гэри грустно усмехнулся.

– Думаешь, в «Уитни» или в «Мете» всё не так? Я тебе, парень, вот что скажу: в задней комнате всегда полно крови и кишок – в той или иной форме.

* * *

Вне занятий я из своих знакомых чаще всего виделась с Ральфом. Его общежитие стояло прямо напротив моего. Сосед Ральфа, индеец Айра – сокращенное от «Айрон Дог», «Железный пес», – и в самом деле много гладил, причем рано поутру[3]. В остальном же он был превосходный сосед – добрый, вежливый, он почти всё время проводил у своей девушки старше него, которая училась на юридическом, и лишь иногда появлялся на заре – погладить рубашки.

Однажды вечером, когда Айра был на юридическом, я пришла к Ральфу позаниматься. Ральф читал «Записки федералиста», а я – «Нину в Сибири», русский текст, написанный специально для начинающих. Первая часть называлась «Письмо».

Письмо

Дверь открыл отец Ивана.

– Кто там?

– Доброе утро, Алексей Алексеевич, – сказала Нина. – Иван дома?

Отец Ивана не ответил. Он просто стоял и смотрел на нее.

– Извините, – сказала Нина и повторила вопрос. – Иван дома?

– Почему мы никогда его не понимали? – очень медленно спросил отец Ивана.

– Простите, но я не понимаю вас, – сказала Нина. – Где Иван?

– Бог его знает, – ответил отец Ивана. Он вздохнул. – Ты знаешь, где его комната. Там на столе письмо.

В комнате Ивана что-то было не так. Окно открыто. Стул перевернут на бок. Фотография Нины лежит на столе. Рамка разбита.

– Моя фотография! – Нина взяла письмо, вскрыла его и прочла.


Нина!

Когда ты получишь это письмо, я буду в Сибири. Я бросаю диссертацию, потому что физика элементарных частиц меня больше не интересует. Я буду жить и работать в Новосибирске, в колхозе «Сибирская искра», где живет мой дядя. Думаю, так будет лучше. Знаю, что ты меня поймешь. Пожалуйста, прости меня. Я никогда тебя не забуду.

Твой Иван


Нина посмотрела на отца Ивана. – Что это? – спросила она. – Это шутка? Я знаю Ивана, и знаю, что он хочет закончить диссертацию. Как он мог бросить физику? Он пишет, что я пойму его, но я не понимаю.

Отец Ивана тоже прочел письмо.

– Да, – сказал он.

– Думаете, он написал это письмо серьезно?

– Бог его знает.

– Но если Иван действительно в Сибири, мы должны его найти.

Отец Ивана посмотрел на нее.

– Разве вы не хотите найти своего сына? – спросила Нина.

Отец Ивана промолчал.

– До свидания, – сказала Нина. – Мне пора.

Отец Ивана не ответил.

* * *

Рассказ был написан изобретательно, в нем использовалась только грамматика, которую мы уже прошли. Поскольку дательный падеж мы еще не учили, отец Ивана, вместо того, чтобы вручить Нине письмо, просто говорил: «Там на столе письмо». Глаголы движения тоже нам были еще не известны, и поэтому никто из персонажей не мог сказать «Иван уехал в Сибирь». Вместо этого Иван писал: «Когда ты получишь это письмо, я буду в Сибири».

Рассказ создавал ощущение неестественности, но при этом, читая, ты полностью погружался в его мир – тот мир, где реальность зеркально отражает грамматические ограничения и где не существует того, чего мы пока не прошли учебном курсе. В нем нет понятий «уехал» или «послал», никаких намерений или причинных связей – лишь необъясненные появления и исчезновения.

Я поймала себя на том, что читаю и перечитываю Иваново письмо, словно он написал его мне; я пыталась понять, где он теперь, безразлична я ему или нет?

* * *

На занятии по неигровому кино мы смотрели «Человека из Арана», немой фильм тридцатых годов, где действие происходит на каком-то ирландском острове. Сначала женщина качала ребенка в колыбели. Это длилось довольно долго. В следующем кадре мужчина загарпунил кита, а потом принялся что-то скрести ножом. «Делает мыло», – говорилось в интертитрах. В итоге мужчина с женщиной роют палками землю: «Людям в Аране приходится выращивать картофель в суровой почве».

Столь скучного фильма я в жизни не видела. Я прожевала девять резинок подряд – напомнить себе, что еще жива. Парень передо мной уснул и захрапел. Но профессор этого не заметил, поскольку через тридцать минут после начала вышел из зала. «Я смотрел уже несколько раз», – сказал он.

В классе профессор рассказал нам, что к моменту съемок аранские жители уже пятьдесят лет как перестали ходить на кита с гарпуном. Чтобы запечатлеть на пленке эту древнюю профессию, режиссер привез гарпун из Британского музея и показал островитянам, как им пользоваться.

– Теперь, когда мы это знаем, – спросил профессор, – можем ли мы по праву считать фильм неигровым? – Нам предстояло обсуждать этот вопрос в течение часа. Не может быть! Неужели в этом состоит разница между вымыслом и документальностью? Неужели именно это должно нас заботить? Меня больше волновали вопросы, насколько добр профессор и нравимся ли мы ему. «Забавно, что вы полагаете, будто здесь существует – или вообще может существовать – верный или неверный ответ», – мягко заметил он одному студенту. В конце занятия другой студент сказал, что ему нужно съездить в Прагу к брату и поэтому придется пропустить следующий урок.

– Но, наверное, на пленку записать нельзя, да? – спросил он.

– Это абсолютно бесполезно, – дружелюбно ответил профессор. – Вам не кажется?

* * *

В четверг на занятия по разговорному русскому я пришла раньше времени. В классе сидел только Иван, тот венгерский парень. Он читал книгу с иностранным названием, но знакомой обложкой: две руки подбрасывают в воздух шляпу-котелок.

– «Невыносимая легкость бытия»? – спросила я.

Он опустил книжку. – Как ты узнала?

На страницу:
2 из 8