Полная версия
Улица Красных Зорь (сборник)
И Анатолий Федорович осторожно прикоснулся к руке Ульяны своими холодными пальцами. Прикосновение больных пальцев было неприятно, но Ульяна вытерпела, чтоб не обидеть этого милого человека. Они сидели в странном кресле, двойном, спиной друг к другу. Слышно было, как в соседней комнате Раиса Федоровна бренчала на гитаре и тихо пела:
Целый день спят ночные цветы.Но лишь солнце за рощу зайдет…– Это кресло так и было обозначено в рекламе: «Для более укромного и тайного поцелуя», – сказал Анатолий Федорович. Он блеснул глазами и улыбнулся таинственно. Пенсне по-чеховски висело у него на ухе, на шелковом черном шнурке. – «Я тебе ничего не скажу…» – игриво пропел Анатолий Федорович, повторяя куплет, который из соседней комнаты пела его сестра. – «Я тебе ничего не скажу, я тебя не встревожу ничуть…» Теперь Надсон забыт, а во времена моей юности он был любимцем. Он искал успокоения от надвигающихся потрясений на лоне чистого счастья, в мире грез, в мире чистой красоты… «У меня не песни, а намеки» – очень образно сказано… Он сейчас забыт, а тогда его любил Чехов, Бунин считал его своим учителем… Знаете, человек, прежде чем сделать решительный выбор, желает не только мыслью, но и сердцем осознать предстоящий ему путь… Вам скучно меня слушать, Ульяна Григорьевна?
– Нет, очень, очень интересно… Я и не думала, что возможно так говорить… Но только извините, кресло слишком неудобное… Отчего это спиной надо сидеть один к другому?
– Для большей интимности, – тихо сказал Анатолий Федорович. – Впрочем, если вам неудобно, мы можем пересесть в то кресло, тоже сдвоенное, но друг против друга. Оно в рекламе называлось «Для чинной беседы и покойного обмена рассудительными разговорами».
– Давайте пересядем, – сказала Ульяна, чувствуя беспокойство от прикосновения к ее спине худых лопаток Анатолия Федоровича, – то кресло удобней.
– «Не говорите мне, он умер, он живет, – продекламировал Анатолий Федорович Надсона, когда они пересели, – пусть жертвенник разбит, огонь еще пылает, пусть роза сорвана, она еще цветет, пусть лира сломана, аккорд еще рыдает». – Он снова блеснул глазами, потом надел пенсне и тихо пропел вслед за сестрой:
И в больную усталую грудьВеет влагой ночной, я дрожу,Я тебя не встревожу ничуть,Я тебе ничего не скажу…Приехали мы сюда давно, а вот впервые я так с местным человеком говорю… Помню, поселок был маленький и улица называлась Брусничная. Потом, к десятилетию Октября, ее в Красных Зорь переименовали… Сколько лет прошло, а вражда вокруг меня и сестры так и осталась. Поэтому я вам благодарен, Ульяна Григорьевна. И Тоне… Хорошая у вас дочка, берегите ее. Она должна учиться.
– Отчего ж меня благодарить, – сказала Ульяна, – это я вас благодарить должна. Но мне пора, Тоня одна дома управляется.
– Погодите, – умоляюще сказал Анатолий Федорович, – я вам собирался нечто сказать, но вот запамятовал.
– В следующий раз вспомните.
– Нет, Ульяна Григорьевна, в следующий раз я, может, и не решусь… Скажите, Ульяна Григорьевна, – он опять снял пенсне и посмотрел ей в лицо, близоруко щуря голубые, влажные глаза, – Ульяна Григорьевна… Отчего… нас ненавидят?
Чувствовалось, что он спросил вовсе не то, что хотел, и в последнее мгновение вопрос свой подменил. Ульяна знала, какой это вопрос, она слышала его уже произнесенным: согласитесь ли вы выйти за меня? «Конечно, нет, потому что я люблю Менделя». Но, по счастью, Анатолий Федорович не спросил и она не ответила; по счастью, он вопрос о любви подменил вопросом о ненависти.
– Сестра моя – человек с больными нервами, но ведь она права. Выросли новые поколения, а ненависть к нам осталась прежняя. Отчего так?
– Оттого, Анатолий Федорович, что они Надсона не читали.
– Но ведь и вы Надсона не читали?
– Я живу одна, а они живут все скопом. Они и меня не шибко любят за то, что я не живу вместе с ними скопом.
Пришла Ульяна после этого разговора домой, покормила детей, управилась по прочим бытовым нуждам, а когда дети заснули, окончательно решила: больше к Мамонтовым не пойду. Тоня пусть ходит, а я не пойду. Анатолий Федорович умный, душевный человек, он поймет отчего и не обидится. Жаль, конечно, да что поделаешь.
И действительно, больше не ходила. Тоню посылала, а сама не ходила. Раз увидела на улице Красных Зорь Анатолия Федоровича со спины, так в тупичок торопливо свернула, переждала.
– Раиса Федоровна про тебя спрашивала, – говорит как-то Тоня, – отчего ты не приходишь?
– Скажи – захворала, – отвечает Ульяна. – Я туда, дочка, больше не пойду, а отчего, тебе еще не понять, поскольку мала слишком. Ты же ходи, люди они хорошие и хорошему тебя научат. А я папу нашего, Менделя, ждать буду, тем более до весны уже недалеко.
Такой срок сама себе внушила и в него поверила. Однако гораздо ранее весны, под новый, пятьдесят третий год, прибывает поздравительная открытка. Глянула Ульяна и затряслась: от Менделя. Что написано, прочесть из-за слез не может, да и буквы от волнения не складываются, а просто прижимает открытку то к губам, то к сердцу и целует. Как взяла открытку у почтальона, села с ней на лавку, так и не поднялась, пока Тоня с прогулки не пришла.
– Случилось что? – спрашивает Тоня, глянув на мать.
– Папа приезжает, папа Мендель приезжает! – как закричит Ульяна.
А ведь открытку-то так и не прочла. Начали они с Тоней открытку разглядывать. С одной стороны – елка в золоте и серебре и Дед Мороз с подарками среди зайцев. А с другой стороны корявым почерком Менделя написано поздравление жене и детям, а про то, что приедет, – ни слова. Однако Ульяна не унывает: раз вспомнил, написал, значит, приедет. Ульяна ответить не могла, поскольку обратный адрес указан не был, однако ждала, и действительно, в феврале – новая открытка: крейсер «Аврора», по углам – красные знамена, а с обратной стороны корявым почерком Менделя: «еду» и прочее, разное – «люблю», «соскучился». Но главное – «еду», а то, что «люблю, соскучился», и без того понятно.
В начале февраля прибыла открытка с крейсером «Аврора», а двадцать шестого февраля, в метельный, морозный день приехал Мендель.
Встречать на станцию на санях поехали Ульяна и Тоня; меньшого Давидку дома закрыли. Сани с лошадью выделил профком мочально-рогожной фабрики, поскольку Ульяна известила о приезде мужа и фабричные тоже были рады: хороший шофер и первоклассный слесарь возвращается, а людей не хватает. Увидели Ульяна и Тоня Менделя, повисли на нем. Он еще с вагонных ступенек на снег не спустился, а они уже повисли, другим пассажирам мешают выходить.
– Подождите, – смеется Мендель, – давайте дома доцелуемся, а то на морозе друг к другу примерзнем. – Потом вдохнул воздух. – Ах, – говорит, – ну и вкусный же здесь воздух, как брусника промороженная, со снежком.
Дорога от станции и улица Красных Зорь были в сугробах, лошадь вязла, сани боком шли, и Мендель выскакивал из саней, вместе с возницей лошади помогал. Пуржит, ветер в лицо снегом хлещет, но весело, радостно, и, что б Мендель ни сказал, Ульяна и Тоня хохочут. Мендель, кстати, себя шутником считал. Был он мужчина сильный, с большими руками, упитанным квадратным лицом, нос имел широкий и курносый, уши оттопыренные, и если вглядеться, то чем-то Луку Лукича напоминал. Был тяжелодум и каждое слово произносил значительно, так что брат его, Ося, даже дал ему кличку Философ. Однако, в отличие от Луки Лукича, был Мендель добрый и обаятельный, а в сочетании с некоторой туповатостью это создавало характер спокойный, веселый, ласковый. Недаром Ульяна так по мужу тосковала. И Мендель соскучился по жене и детям.
– Как Давидка, – спрашивает, когда к дому подъезжали, – узнает ли меня, признает ли?
– Признает, – отвечает Ульяна, – он тебя тоже ждет не дождется. Ему уже четыре года, все понимает.
Когда Мендель вошел в дом, Давидка стоял у окна.
– Давидка, – сказал Мендель и протянул к нему руки. Давидка повернулся лицом к окну, спиной к отцу. Глаза мальчика наполнились слезами.
– Давидка, – снова, уже с некоторой тревогой, позвал Мендель.
Давидка по-прежнему стоял отвернувшись и молчал. Мендель сам подбежал, схватил сына на руки, поцеловал, и тогда лишь Давидка заплакал громко и сказал:
– Папа, чего ж ты так долго не ехал?
Однако и Давидка вскоре уж смеялся, веселился и вместе с Тоней помогал матери мыть отца. Ульяна крепко натопила печь, постелила у печи солому, поставила на солому деревянную, склепанную обручами бадью, наполнила бадью горячей мыльной водой и поливала сидящего в бадье Менделя из деревянной шайки. Мендель был человек рыжий, и белое тело его все покрывали веснушки.
Так вернулся Мендель к своей жене и детям, и поселок, как бы ни злословил ранее в его адрес, как бы ранее ни обзывал, но возвращение встретил одобрительно.
– Какой ни есть, а муж законный.
Может, из двух зол выбирали меньшее. Слишком уж разозлила и напугала поселок связь Ульяны с Мамонтовыми. Об этой связи быстро Менделю донесли, и он решительно стал на сторону поселка против Мамонтовых. Наверно, и ревность свою роль сыграла, потому что уж наговорили с полный короб. Пошел Мендель в фабком, на работу устраиваться, идет по улице Красных Зорь, ему с разных сторон:
– Здравствуй, Миша.
– С приездом, Мендель Моисеевич.
Бабушка Саввишна Котова встретила.
– Ты, Миша, то… это… Ты молоду жену более без присмотра не оставляй. Тут кобельков хватает… то… это… В черничник не зайдешь, старух лапают, а уж молоду и подавно… то… это… – И рассказала, как Ульяна к Мамонтовым ходила.
– Как, Уля, такое понимать? – спрашивает Мендель.
– Понимай, Миша, как понимается.
– А понимается так, что напрасно я приехал. Прав был мой старший брат Ося, недаром он доцент-историк. Прав был мой брат Ося, который сказал мне: Мендель, ты делаешь роковую ошибку. Права была моя мама, которая сказала мне: на мои похороны не приезжай и за моим гробом не иди, потому что буду проклинать из гроба.
– Ты, Миша, хотя бы при детях такие слова не говори, – отвечает Ульяна. – Ты поселковых не слушай, они и на тебя знаешь, что плели? Мамонтовы – люди хорошие, деликатные, ученые, они многому научить могут.
– И чему ж тебя это Мамонтов учил? Приставал к тебе?
– Это здесь, в поселке, да в черничнике пристают, и, может, там, на родине твоей, такие же уличные пристают. Анатолий Федорович имел серьезные намерения насчет меня. Но я ж тебя люблю, Менделечек мой. Я туда давно уж ходить перестала.
И обняла Менделя, размякла, и размяк Мендель. Однако против Мамонтовых не остыл.
– Пусть Тоня тоже туда не ходит. В поселке говорят, они детям вред могут причинить. Уколы какие-то детям делают.
– Какие еще уколы? Лают это поселковые, а ветер носит. Он Тоне книжки давал с картинками. Ей же скоро в школу.
– Пусть книжки в библиотеке берет. У нас на мочально-рогожной фабрике в клубе библиотека большая. Не ходи туда больше, Тоня.
– Не пойдет она, – соглашается Ульяна, – раз отец запрещает – не пойдет.
Уж очень ей хотелось с мужем поладить. Соскучилась по нему и все не могла привыкнуть, что муж у нее, как и у всех, и ничего в том особенного нет: живет в доме, ест да пьет, ходит на работу, когда дети заснут, то побалует с полчаса – и спать до утра. Все ей чего-то особенное в муже своем виделось. А раз виделось, значит, и было это особенное. И жить хотелось по-особенному, тем более деньги в доме завелись, как Мендель на мочально-рогожную фабрику вернулся. За время отсутствия Менделя дом пообносился, пообнищал, надо было сызнова достаток добывать. Мендель работал смену шофером и еще полсмены слесарем. Однако Ульяне велел со своей работы уволиться и более вагоны не мыть.
– Хватит тебе надрываться. Ты лучше дома по хозяйству хлопочи и за ребятами следи.
Трех-четырех месяцев не минуло – окреп дом, приоделся, отъелся. Ульяна была хозяйка хорошая, стряпуха неплохая. И времена чуть лучше стали, кое-что в продуктовом появилось, кое-что в промтоварном. Хлеб всегда уж купить можно было, колбасу чайную, с яичками куриными стало полегче и даже с маслом сливочным.
– Давай, – говорит Ульяна Менделю, – вторую свадьбу устроим, поскольку у нас с тобой вторая жизнь началась, и должна она быть лучше первой. Тем более общий достаток увеличился и народ повеселел.
А это были первые месяцы после смерти Сталина, и кое-что еще к лучшему менялось. Дедушка Козлов, к примеру, на Маленкова сильно надеялся, который «в Бога верует православного и для народа православного истинно коммунистическую жизнь собирается устроить».
– Попляшем, – говорит Ульяна, – да и попоем, раз такое дело. И выпить можно по такому случаю.
– Согласен, – отвечает Мендель.
И сыграли Ульяна с Менделем вторую свадьбу, собрался народ поселковый, все разодетые, все веселые да певучие. И тетя Вера с дядей Никитой на свадьбу приехали. Ульяна напекла, наварила, насолила, выпивки накупила. Лица у всех красные, как праздничные флаги. Все веселы, один лишь дедушка Козлов от выпивки помрачнел и громко начал какую-то историю рассказывать.
– Он мне кричит: разойдись отсюда! Я ему: ах ты, смердячий рот! За такие вещи, говорю, не в морду бьют, а в висок.
– Ладно тебе, дед, – говорит дядя Никита, – ладно настроение портить… Жизнь пошла веселая. – И запел: – Я другой такой страны не знаю, где так долго дышит человек…
Дядя Никита если запоет, то обязательно хоть слово, да вставит не то. В спортивном марше пел не «закаляйся, как сталь», а «напрягайся, как сталь». Мендель же умышленно слова коверкал, шутки ради: «Две гитары за стеной жалобно заныли, кто-то свистнул патефон, милый мой, не ты ли?..»
Тут тетя Вера, в свою очередь тоже выпившая, заявляет:
– Подсладить бы…
И сразу несколько догадливых голосов с разных сторон:
– Горько!
Припала Ульяна губами к губам Менделя – не оторвешь.
– Будя, – кричат, – задавишь!
А дедушка Козлов ладони у рта сложил лодочкой.
– Брысь! – кричит.
Отпустила Ульяна Менделя, сняла с гвоздика отцовскую балалаечку, и начался общий свадебный перепляс с припевками. Уж кто как мог, так и плясал, а уж пел – кто в каком голосе. Даже бабушка Саввишна Котова запела, а дедушка Козлов говорит:
– Голосина как волосина. Так тонка.
Жердочка еловая, досточка сосновая.По той жердочке никто не хаживал.Перешел наш Мендель-свет.Перевел Ульянушку…Напоминаем, в народных песнях переход по жердочке-досточке через реку всегда означал любовь. Хоть и без песни всем было понятно, что Ульяна да Мендель – это любовь. Поздней ночью, когда уж всё угомонилось, все разошлись и легли Ульяна с Менделем в лунном полусвете, спросила Ульяна:
– Менделечек, не боязно тебе, что у меня родинка слева?
– Что ж мне боязно должно быть?
– Старые люди говорят, родинка слева у женщины приносит несчастье мужчине.
– Бабские сказки, – говорит Мендель и целует родинку у левого плеча Ульяны.
Тогда припала Ульяна к Менделю и забылась надолго. Очнулась от детского плача. Давидка плакал – видно, приснилось ему что-то. Плакал уж несколько минут, да Ульяна не слыхала. Вот как любила мужа, даже о детях забывала, точно, кроме ее и Менделя, на свете пустота.
Однако люби не люби, а каждый день жить надо. Пошли дни один за другим. На Пижме лед раньше времени сломало – значит, лето будет теплее обычного. И действительно, расцвело раньше. Брусничные кусты вечно зеленые, как хвойные деревья, а черничные меняют листву. Но и они к концу мая зеленью покрылись, и уж ягоды начали наливаться. В июле можно было чернику потреблять.
Как-то утром собралась Ульяна печь черничный пирог. Растопила печь, замесила тесто, помяла чернику, когда вдруг в дверь стучат. Мендель был на работе, Давидка – в детском садике, Тоня к соседским детям пошла, кто б это? Отпирает дверь – Раиса Федоровна. Сразу в глаза бросилось: на улице жарко, а она вся в черном – туфли черные, платье черное, длинное, шляпка черная. Поздоровалась.
– Извините, – говорит, – я попрощаться пришла и кое-что передать. Меня Анатолий Федорович просил. Вот вазочку Тоне завещал и вот записку написал. Больше ничего не осталось, всю мебель в область забрали. Говорят, в музей.
– А что с Анатолием Федоровичем? – спрашивает Ульяна.
– Умер.
– Умер? – Ульяна от неожиданности и печали рот ладонью прикрыла, помолчала. – Когда умер? Я и не слыхала.
– Неудивительно. Вы ведь счастливая, а счастливые часов не наблюдают, газет не читают, ничего вокруг не видят. Я знаю, к вам муж вернулся.
– Да, вернулся, – растерянно говорит Ульяна, точно она виновата в своем счастье перед этой женщиной. – Вы проходите… Извините, у меня руки в тесте, пирог черничный печь собралась.
Села Раиса Федоровна у стола, вынула из темной сумочки вазочку фарфоровую и на стол поставила, а рядом записку положила.
– Это Тоне, – говорит.
В записке были две строчки нетвердым почерком: «Я тебя люблю. Ты должна учиться».
– Когда это случилось?
– Неделю назад.
– Я и про похороны не слыхала.
– Хоронить буду в Абрамцеве, там, где мама, и папа, и Костя похоронены. Добилась. Мертвому выезд разрешили. Так что Анатолий Федорович теперь в дороге на родину. И я уезжаю. Слава богу, никогда больше не увижу эти места, этих людей.
– А вот Мендель мой соскучился по этим местам, – сказала Ульяна, – я ему предлагала: если хочешь, продадим дом, поедем жить к тебе на Украину. Нет, говорит, мне здесь больше нравится.
Раиса Федоровна сидела у стола сгорбившись, подперев голову тонкими своими, аристократическими пальцами.
– В Абрамцеве я жить не собираюсь, – сказала она после паузы, – что мне там делать? Старого народа давно уж нет, отцовских столяров. Всюду одна и та же рвань, а руководят разжиревшие комбедовцы. Всюду светят красные зори, всюду красная астрология, от которой зависят наши судьбы.
– Где ж вы жить будете? – спросила Ульяна.
– Поеду в Литву, все-таки ближе к Польше, к Европе. Может быть, приму католичество. Мой брат был православный, верил в русского Бога, а мне это азиатское христианство не по душе… У вас муж еврей, я вам завидую. Я б и сама вышла замуж за еврея, за поляка, за литовца, только не за русского. Не люблю русских, ненавижу русских. Народ грубый, злой, а если доброта, то юродивая. – Она вдруг закашлялась, может быть, от подступившего к горлу кома ненависти, и кашляла долго, все не могла остановиться. Ульяна налила ей в стакан брусничной настойки. Раиса Федоровна сделала несколько глотков, вытерла губы кружевным платочком. – Я, конечно, на личное счастье больше не надеюсь. Как поется: только раз бывают в жизни встречи, только раз судьбою вьется нить…
Глаза ее были измучены злобой и страданием, а губы дергались, извивались, точно жестокая насмешка и горький плач боролись меж собой и каждый пытался вылепить из этих дрожащих губ свое, но ни того, ни другого не получалось.
Когда Раиса Федоровна ушла, Ульяна долго не могла успокоиться. От этого беспокойства пирог с черникой не получился, подгорел, лопнул, черника вытекла, что еще более Ульяну расстроило. Пришел Мендель с работы – сразу увидал: жена не в духе.
– Что с тобой? – спрашивает.
– Пирог подгорел, – отвечает.
– Не беда, новый спечешь.
Сходила Ульяна за Давидкой в садик, кликнула Тоню; сели обедать. Поели щей, Тоня спрашивает:
– Где же пирог?
– Пирог сгорел, – говорит Мендель, – но ты не расстраивайся, Тоня, я вам с Давидкой в поселковом магазине конфет-тянучек купил. – И дал тянучек.
Дети успокоились, а Ульяна все не может.
– Тебе тоже тянучек дать? – шутит Мендель.
– Возьми, Тоня, Давидку, – говорит Ульяна, – и пройдись после обеда. Погода, гляди, хорошая.
Ушли дети, и говорит Ульяна:
– Пирог жалко, но не в пироге дело. Тут Раиса Федоровна приходила, сестра Анатолия Федоровича.
Потемнел сразу лицом Мендель.
– Ей что надо здесь?
– Пришла проститься, она уезжает, Анатолий Федорович ведь умер.
– Ну и что, – говорит Мендель, – знаю я, что умер. В поселке слышал.
– Знал и мне не сказал, – говорит Ульяна.
– А что в этом интересного? В поселке говорят: скатертью дорога. Воздух станет чище.
– Нельзя так, Миша, против мертвого. Это был добрый человек. Он вот Тоне вазочку передал и записку.
– Какую еще вазочку и записку? – совсем обозлился Мендель, взял у Ульяны записку и прочел вслух: – «Я тебя люблю. Ты должна учиться». Чего это он чужих детей любит и им советы дает? Своих надо было завести, контрик недорезанный. Эту вазочку вместе с запиской я в Пижму выброшу. Незачем Тоню расстраивать.
– А греха не боишься, Миша? Все-таки воля покойного.
– Ты, я вижу, у меня верующая. Это он тебя религии обучил, бабским сказкам. Ты, я знаю, к нему бегала. – И выразился грязно.
Может, впервые за их жизнь так выразился, и впервые в их жизни был день несчастливый. Даже когда Мендель оставил ее, Ульяна его продолжала любить, а в этот день любить перестала и не любила его до следующего утра. Спать легла отдельно на лавку и всю ночь проворочалась. Понимала, что ревнует, понимала, что насплетничал поселок, понимала, что расстроен письмом от матери, прибывшим накануне, а все не могла простить.
«Мендель, – писала мать, – что ты наделал, куда ты уехал, с кем ты живешь? Ты укорачиваешь мне жизнь, я не сплю ночами, и, если б собака сейчас лизнула мое сердце, она бы сдохла».
Первую половину ночи Ульяна злилась на Менделя, а когда начало рассветать, подумала, как бы хорошо поехать на родину к Менделю, познакомиться с матерью Менделя и братом Менделя, Иосифом. Да так удачно съездить, чтоб им понравиться.
Мендель тоже всю ночь ворочался, лежа один в постели, соскучился по Ульяне, еле дождался рассвета, пришел к ней босой, стал на колени и попросил прощения. Ульяна тут же его простила, и опять зажили хорошо. А вазочку с вложенной в нее запиской покойника Мендель все-таки в Пижму выбросил. Так никогда Тоня и не узнала про то, что ей Анатолий Федорович завещал. Зато вместо сгоревшего черничного пирога решила Ульяна настряпать пельменей с мясом и луком. Мясо в совхозном поселке раздобыла у знакомого Вере мясника. Специально в совхоз за мясом ездила.
– Можно, конечно, и пельменей с редькой налепить, – говорит Ульяна Вере, – я, случается, и с редькой делаю. Натру редьку, с маслом смешаю и леплю. Но мои более с мясом любят. Еще бы сметанки достать.
– Балуешь ты своего, – говорит Вера, – смотри, мужчин баловать нельзя.
– Мой Мендель – мужчина особенный. А покушать кто не любит? Помнишь, как семечки вместо хлеба грызли? Теперь, слава богу, не то, Мендель у матери жил, хорошо питался, и я его питать не хуже буду. Зачем же мне уступать?
Так побыла у сестры, поговорила, мяса достала – и назад. По дороге на станцию Лука Лукич встретился.
– Доброго здоровья, – говорит, словно ничего не случилось, словно не рванула она его за бороду, когда он этой бородой ей в лицо полез целоваться.
– Здравствуйте, Лука Лукич, – отвечает, а потом, дорогой, как вспомнит, так смеяться начинает. Однако одновременно думает: о Луке Лукиче надо б Веру предупредить, пусть при Менделе его не упоминает. Мало ли что Мендель себе в голову возьмет.
На следующий день, прямо с утра, взялась за пельмени, поскольку работа эта серьезная, если ее с толком делать. Мясо от сухожилий и пленок очистить, фарш приготовить, не пересолить, лук измельчить, потом тесто приготовить на яйцах, раскатать и прочее. Полдня провозилась, спины не разгибая. Вдруг вспомнила: надо бы к Козловым за посудиной сходить. В кастрюле варить долго, и слипнуться могут, а у Козловых специальная низкая широкая посудина для пельменей имелась. Глянула в окно – льет не переставая. Хорошо, хоть Тоня калоши надела. И тут же подумалось: как бы Мендель не узнал, кто Тоне калоши подарил. Может, предупредить Козловых, чтоб не говорили, а может, не надо – зачем напоминать, авось забудется. Так в мыслях и заботах накинула Ульяна плащ и, скользя по грязи, побежала в тупичок к Козловым.
– Пельмешки задумала? – говорит дедушка Козлов.
– Задумала, – отвечает Ульяна, – у меня недавно черничный пирог сгорел, не углядела, жалко. Дай, думаю, взамен пельмешек налеплю.
– Черничный пирог – это жалко, – говорит дедушка Козлов, – вкусна черница… Вкусна, да дорога. Слышала, в черничнике скелет обнаружили.
– Какой еще скелет? – испугалась Ульяна.
– Человеческий.
– Все б тебе, старому, пугать, – ворчит бабушка Козлова, – может, этот скелет еще с царя Гороха лежит…
– Может, с Гороха и лежит, – говорит дедушка Козлов, – да череп проломлен и истлевшая одежда рядом. Обувь валяется.
Ульяна уж и не рада, что за посудиной пришла. Взяла да быстро домой. А там Мендель дожидается с детьми. Он с работы зашел в детский сад и Давидку взял. Тоня у соседских ребят была, увидала в окно – отец с Давидкой возвращается, – выбежала.
– Хорошо, что вся семья в сборе, – говорит Ульяна, – сейчас пельмени будут готовы.
Но начала лепить – и видит, уж не к обеду поспевает, а к ужину.