bannerbanner
Ненаглядный призрак
Ненаглядный призрак

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

«Городские ведомости», насколько я знаю, – Федюшина карманная газета, насквозь партийная и заказная. И в том, откуда прилетело поручение, можно было не сомневаться.

Я горестно вздохнул и ответил, что дико занят, прямо вот катастрофически занят, даже некогда умыться и почистить зубы. Поэтому, в крайнем случае, на самые срочные, животрепещущие вопросы попытаюсь ответить по телефону.

Он спросил, видимо, на автопилоте:

– Каким путём вы пришли к творчеству? Откуда? Что было источником вдохновения и, так сказать, школой жизни?

Я ответил, что школой жизни для меня, так сказать, были армия и флот. Особенно, так сказать, флот.

– Вы служили на корабле? – догадался корреспондент.

– Да, совершенно верно. Служил под Кандагаром, в специальной военно-морской части кандагарской флотилии.

Он заинтригованно молчал.

– Понимаете, когда тяжёлый авианесущий крейсер выходит во враждебный океанский простор, наши ребята не думают о героизме. Они думают о родных просторах, на которые посягают душманы и, так сказать, моджахеды… Извините, не могу, волнуюсь. К сожалению, командованием частей особого назначения наложен строгий запрет на разглашение. Поэтому нельзя поведать обо всём, что вдохновляло. Но кое-что я вам всё-таки скажу. Когда взвод ракетных катеров идёт в атаку…

Говорил я минут двадцать. Он слушал так взволнованно, будто на его глазах совершался подвиг.

По окончании интервью мне хотелось хорошенько отхлестать себя по щекам. Но вместо этого я оделся и поехал за билетом в железнодорожную кассу. Вернувшись, нашёл в интернете адрес и телефон гостиницы «Заря», единственной в городе Усть-Вишенске, позвонил туда и забронировал на двое суток одноместный номер. Он стоил чуть дороже, чем скромная гостиничная комната в центре Лондона.


Когда я садился в такси, чтобы ехать на вокзал, меня окликнула бродяжка Надежда Викторовна свежим и трезвым голосом:

– Куда поехал? Москва-Кремль? Передавай привет президенту Ельцину!

Мне пришлось поставить её в известность, что у нас давно совсем другой президент, а Ельцин уже умер.

У Надежды Викторовны страшно искривилось лицо:

– Как же так?? – она была готова зарыдать.

Уже из такси я слышал, как утренний двор оглашается причитаниями: «Что ж это такое? Даже Ельцин умер!..»


Если бы меня спросили, где откровеннее всего явлена картина жизни в моей стране, я бы не задумываясь назвал провинциальные вокзалы, железную дорогу, поезда дальнего следования. Адский запах хлорки в туалете, влажное бельё мышиного цвета, клетчатые китайские сумки невыносимых габаритов: люди с такой поклажей одновременно похожи на беженцев и кустарей-спекулянтов, заведомо виноватых перед милицией и рэкетирами. В вагонном окне ползёт и пропадает невменяемо запущенная местность, погружённая в себя и совершенно ничья. Как после войны, где больше нечего терять.

На сиротливых полустанках вдоль вагонов бегали бабушки, предлагая пироги с луком и варёную картошку, закутанную в одеялки.

В одном купе со мной ехала молодая мамаша с дочкой лет пяти. Это могло быть вполне приятное соседство, если бы девочка хоть изредка закрывала рот. Всё, что она говорила, имело форму вопроса. Из неё вылетало примерно тридцать вопросов в минуту. «Мама, я устала?» – спрашивала девочка. «Конечно, ты устала!» – оставалось надеяться только на это. Но тут же следовало уточнение: «Мам, а я очень устала?» Если мать не отвечала, вопрос повторялся раз двадцать. Женщина поглядывала на меня с мукой и стыдом. Не то чтобы ей было стыдно за ребёнка – скорее она боялась, что я подумаю о её девочке плохо. Поэтому мне приходилось ободряюще улыбаться и строить добрые глаза. Хотя, если честно, впору было застрелиться: всю дорогу я не мог ни читать, ни спать. «Наш поезд скоро сломается? А после поезда мы ногами пойдём?» Они выходили за полчаса до Усть-Вишенска, и напоследок ещё прозвучал неплохой вопрос: «А моя попа хочет какать?»

Гостиница «Заря» нашлась в трёх шагах от вокзала.

Администраторша в чёрном костюме долго и торжественно вбивала одним пальцем в компьютер мои паспортные данные. Она дважды переспросила фамилию, поэтому я посоветовал ей заглянуть в паспорт, который она держала в руке.

Комната порадовала антикварной советской мебелью из ДСП и кроватью с панцирной сеткой, продавленной чуть не до пола. За полчаса, пока я пытался уснуть, позвонили из двух разных фирм с предложением интимных услуг. «У нас все девушки стройные и худенькие», – сказала одна из звонивших. Я пожелал девушкам поправляться и не грустить.


Первобытная Венера стояла в подвале музея, в обрамлении автомобильных покрышек, коробки от холодильника и каких-то пахучих промасленных тряпок. Но это нисколько не портило её убойной дикой прелести.

Переватюк, пока меня дожидался, видимо, неплохо подготовился к тому, чтобы «порешать вопрос». Если верить его словам, он провёл археологическую экспертизу с участием важного специалиста, который уверенно датировал статую началом четырнадцатого века.

Меня это впечатлило:

– Одновременно с «Божественной комедией».

Он не расслышал или не понял:

– В каком смысле «комедия»?

Я растолковал: наши предки тесали эту каменную бабу как раз в то самое время, когда в Италии Данте писал свою главную книгу.

Упоминание Данте директора явно задело, он сразу надулся и потускнел. Как будто сам факт существования Данте мог уронить достоинство наших великих предков или снизить стоимость экспоната.

Но уже через час в домашнем застолье Переватюк снова был похож на самого себя или на Мела Гибсона, победительного, как бронетранспортёр. Жена бегала на кухню и обратно, показательно виляла всем телом, расставляла салатницы, рюмки, принесла супницу с ухой, разливала её по тарелкам, изгибаясь и наклоняясь так, что я реально опасался, как бы она не ошпарила груди: как и в прошлый раз, они взлетали и выпрыгивали в самый центр внимания.

Я чувствовал, мне не хватит моральных сил, чтобы выслушивать рифмованные тосты в честь русской культуры, поэтому я сделал коммерчески озабоченную мину и тупо спросил о цене. Время поджимает, клиент торопится и хочет знать условия сделки.

Переватюк отвечал страшно многозначительно, будто сообщал по секрету результат сложнейших научных изысканий, которые привели наконец к теоретически обоснованной и практически доказанной сумме четыреста тысяч.

– Четыреста тысяч чего?

Он вдруг засмеялся как-то нервно:

– Рублей, конечно! Нам, знаете, ваши «зелёные» только на одно место налепить… У нас в народе говорят: «С рублём милый, с долларом – постылый!» А рубль, он и в Африке…

Я перебил:

– А у вас в народе официальный договор подписывают? Деньги учтённые, с налогообложением? Или втихую, в конверте.

Можно было и не спрашивать.

Он очень складно запел о простых людях, которым все эти формальности ни к чему. «Свой человек для своего человечка ничего не пожалеет, всю душу задаром отдаст». Потом началось длинное рассуждение о сердечной открытости наших граждан в отличие от бездушных западных, у которых одна только прибыль и выгода на уме.

Я смотрел на этого человека и думал: он очень удобно сидит, чтобы сейчас, например, вынуть мельхиоровый половник из супницы и ёбнуть ему этим половником по лбу. А потом, справедливости ради, и самому треснуться об стену головой.

Когда я собрался уходить, хозяйка в прямом смысле встала грудью, чтобы не выпустить меня из-за стола, пока я не отведаю жаркое или домашние пирожные. Выглядело это очень трогательно, однако я не поддался.

Назад в гостиницу шёл пешком, смотрел на пыльную листву и жёлтую штукатурку старых двухэтажных домов. Захолустный город молча, одним своим видом напоминал, что лето кончается.

Вернувшись в номер, скинул с себя одежду, лёг и сразу же очутился в подвале, где ровеснице Данте, первобытной Венере было стыдно и зябко стоять среди автомобильных покрышек и деловых, озабоченных мужчин.

Разбудил меня стук в дверь. Кое-как спросонья натянул джинсы и открыл: горничная спросила, не нужно ли убраться в комнате, а то ей пора уходить домой. Спасибо, не нужно.

Снова лёг, но минут через десять опять постучали.

Вспомнил, что забыл запереться, поэтому не стал выскакивать из-под одеяла, крикнул: «Кто там?»

Это была госпожа Переватюк, жена музейного директора, на сей раз в строгом жакете и густо напудренная.

– Уже спите? А я вам на ужин пирожные принесла. Лежите, не вставайте! Я не помешаю…

Вставать и правда было затруднительно, потому что вся моя одежда, включая трусы, висела на кресле в противоположном углу.

Гостья присела на край постели очень уютно, по-свойски, и я, наверно, стал похож на лежачего больного, которого пришли навестить.

Она помолчала, как будто мысленно репетировала вступление к заготовленной исповеди, но забыла текст и вдруг решила начать с конца:

– Женя! Увезите меня отсюда! Я вас умоляю, Женечка, заберите меня! Не могу здесь больше оставаться с этим чудовищем… Возьмите меня к себе! Женечка, я же знаю, что я вам нравлюсь. Я видела, как ты на меня смотрел… Ну ты же сам всё видишь! Видишь??.

Ничего я уже не видел, потому что она в один момент расстегнулась и выложила мне прямо на лицо свои полновесные, влажные от пота сокровища. Постанывала, тёрлась грудями о мою трёхдневную щетину и закрытые глаза. Я лежал как дурак и молчал. Вероятно, в этом молчании ей почудилось восторженное согласие, и она заговорила совсем другим тоном, с ласковой хозяйской сварливостью:

– Вот вы такие все, кобели бесстыдные! Вам бы только это… Не цените нас, женский пол. Ладно уж, потерпи! Я сейчас быстро, только помоюсь.

Схватила сумочку и убежала в ванную. Слышно было, как судорожно раздевается, терзает волосы расчёской, но воду не включала. Я встал и оделся – почти машинально, с армейской чёткостью.

Она вышла вся белая, как сметана, коротенькими японскими шажками, чуть приседая, обняв себя за плечи, с торчащими над животом огромными розовыми сосками и таким же розовым лобком.

– Ты куда?!

– Сигареты надо купить. Дойду до киоска.

Тут она возлегла на постель, как одалиска, с неописуемой томностью, закинув ногу на ногу, и приказала мне вдогонку:

– Шампанское, Жень, захвати!


Я вышел на улицу, добросовестно добрёл до киоска, купил пачку «Честерфилда» и двинулся в сторону вокзала.

Уже возле билетной кассы я обнаружил, что оставил в гостинице сумку с книгой и сменой белья. Но паспорт, бумажник и телефон были здесь, в пиджаке.

В привокзальном буфете мне продали сто грамм тёплой водки и стакан томатного сока. Потом ещё сто грамм.

С левой стороны вокзала открывался пустырь, примыкавший к железнодорожному тупику. Там я нашёл бетонный пенёк, присел и закурил.

Для полноты картины оставалось только позвонить Федюше. Телефон у меня почти разрядился, но я не собирался долго говорить.

– Хэллоу! – сказал мне третий заместитель председателя политсовета «Единственно Правильной Отчизны». – Есть новости?

– Новость одна. Я отказываюсь от заказа.

– А что? Какие-то затруднения?

– Ну, можно сказать, стилистические.

– Чего-о?! – Слышимость была неважная. – Политические?

– Хорошо, пусть будут политические.

Он молчал, наверно, с полминуты.

– Может, тебе моя партия не нравится?

Я честно удивился:

– А что там может нравиться?

– Ты это брось! Совсем страх потерял? Давай лучше вступай к нам.

– Зачем?

– …А потом вместе выйдем, через год-два. Когда уже не надо будет.

На этих словах мой телефон выдохся, и партийный вопрос так и остался нерешённым. Всю обратную дорогу в людном плацкартном вагоне я проспал, как новорождённый.


Не помню точно, кто это сказал: времени всегда тратится ровно столько, сколько у тебя его есть. Раньше мне это казалось шуткой, теперь перестало казаться. Особенно когда счёт пошёл на недели и дни. Время можно пытаться растягивать, выворачивать наизнанку или сжимать. Можно его конвертировать в какую угодно валюту или просто разменивать на фантики неземной красоты. Но всё равно – потратишь без остатка. Никаких заначек или резервов, ни для кого.

Вечером 21 августа меня занесло в торговый центр «Капитан» – я туда хожу оплачивать коммунальные услуги через терминал, а потом иногда поднимаюсь на третий этаж в магазин «Видео-Шторм».

Мне вдруг сильно захотелось накупить сразу много фильмов – только не новых, а тех, которые давным-давно видел, и заново их посмотреть.

В этом «Шторме» среди полок, уходящих за горизонт, меня так укачало, что я в итоге набрал невыносимо пёструю пачку: «Нежную кожу» Трюффо, «Связь» братьев Вачовски, «Ганнибала» Ридли Скотта, «Охотника на оленей». Да, ещё позднего Стэнли Кубрика, Иоселиани, Гринуэя. В общем, диковатый винегрет, который правильней было бы забыть возле кассы, изобразив рассеянность, но там случился любопытный эпизод.

Улыбчивая кассирша пробила чек и поздравила меня с тем, что, сделав покупку на такую-то сумму, я получил право на бесплатную консультацию астролога, хоть сейчас! Это у них такая акция – вот талончик. А сам астролог сидит на первом этаже, рядом со свежевыжатыми соками. В другой день я бы сказал «огромное спасибо» и тут же с лёгким сердцем оставил где-нибудь этот талончик вместе с фильмами. Но 21 августа я, как полноценный обалдуй, попёрся на первый этаж к бесплатному астрологу, спрятанному за бархатной шторой, в тесной кабинке, между оранжевым прилавком с соками и кремовым бутиком дамского белья.

У меня возник запасной вариант: если за шторой обнаружится пылающая очами брюнетка с массивными перстнями, я без зазрения совести отверну в оранжевую сторону и выпью грушевый.

Но в кабинке за столиком сидел невзрачный юноша лет двадцати шести, гладко причёсанный, в сером костюмчике. Такой типичный ботаник, выражаясь школьным языком. Сидел, уткнувшись в экран ноутбука. Мой приход его не очень-то отвлёк.

Парень предложил мне стул и запросил «выходные данные»: место, год, месяц, день и час рождения – всё с дежурной вежливостью, так и не отрываясь от экранчика. Это внушало доверие. По крайней мере он не щупал меня наглым, всезнающим взглядом доморощенного психотерапевта.

Когда компьютер выдал натальную карту (или как там у них называется эта круглая схема, перечёрканная цветными хордами и категорическими острыми углами), астролог наконец заговорил. Он довольно складно изложил обстоятельства моей жизни за последние лет пятнадцать, даже угадал профессию, но я его прервал. Своё-то прошлое я как-нибудь сам предскажу, память пока не отшибло.

Он спросил раздражённо:

– Вам что, лишь бы на будущее?

– Мне лишь бы настоящее. Ближайшие дни.

Парень опять уткнулся в монитор. Вся складность улетучилась. Теперь он хмыкал, как технарь, нашедший поломку, и гундел себе под нос:

– Ну, тут у вас это… Вроде бы. Ну, в том смысле, что…

Он мрачнел буквально на глазах. Я ждал.

– Ну, в том смысле… Кардинальное что-то. Возможно, с медициной. Операция, типа?

– Да, – говорю.

– А какого числа?

– Двадцать седьмого.

И вот тут он заткнулся. Просто завис у экрана с вытянутым лицом, как будто язык проглотил.

Не знаю. Может, у этих астрологов вообще не принято клиентам плохие новости сообщать. Но молчал он очень конкретно.

Я попытался его приободрить: «Да ладно, говорите прямо, я ведь и так всё понимаю».

Он осторожно покашлял и кое-как выдавил из себя:

– В общем, это… Не хочу вас пугать. Но лучше бы это было не двадцать седьмого. Лучше в этот день не трогать ничего. Тогда, может, обойдётся.

Как говорится, и на том спасибо.

Оставалось идти пить грушевый сок. Или томатный.


23 августа по-честному дозвонился до клиники, чтобы напомнить о себе: я такой-то, собираюсь на днях приехать сдаваться.

Та же самая девушка снова задумчиво поцокала по клавишам – и вдруг начала многословно извиняться: «Очень сожалеем, что причинили неудобства! По независящим причинам… Вам операцию на двадцать восьмое перенесли. Так уж получилось! Двадцать седьмого только освободится палата, и мы вас положим в стационар».

– Это безобразие, – говорю. – Я возмущён.

– Приезжайте после обеда! Не забудьте домашнюю одежду и деньги.

В тот же день я услышал по телефону от моей интернетовской Дюймовочки, что к следующей встрече она, так и быть, накрасится ради меня. Думаю, после слов: «Ну, прощайте!» – это уже явный прогресс.

27-го ближе к полудню я пошёл в татарский гастроном. Покупателей почти не было. У витрины с форелью во льду, шевеля губами, стояла бомжиха Надежда Викторовна и рассматривала рыбу, как музейный экспонат.

Я набрал продуктов больше обычного и, проходя мимо Надежды Викторовны, тихо сказал: «Есть важное дело». Она кивнула со значением и пошла вслед за мной.

По пути из гастронома Надежда Викторовна на всякий случай дважды заявила: «Я ведь не какая-нибудь там фитюлька!» Это я охотно подтвердил.

Когда мы пришли ко мне, я сказал Надежде Викторовне, что она остаётся здесь домохозяйничать. Вот деньги, вот еда. А сам я уеду, может быть, дня на три. Или, возможно, на долгие годы. Она вытаращила глаза, огляделась по сторонам и сказала сурово: «Тогда я буду мыть пол».


Меня положили в одну палату с человеком по фамилии Стечкин. Мы вместе выходили на больничное крыльцо покурить, и Стечкин рассказывал, что живёт вдвоём с котом по имени Барселон. В домашних условиях, если никто не слышит, к нему ещё можно обратиться Барсик. Но при людях, на улице – никакой фамильярности, только Барселон. Иначе кот сильно страдает неврастенией. У Стечкина правый глаз минус одиннадцать, а левый совсем перестал видеть год назад. После долгих колебаний решено было оперировать левый. Стечкин пояснил: «Женщин давно не вижу, очень хочется посмотреть».

Он угостил меня малиной, которую, по его словам, выращивает дома на балконе, чтобы порадовать кота.

Вечером неожиданно позвонила Дюймовочка:

– Как ты, жив ещё? Я собиралась погадать на тебя, но боюсь.

– Давай я сам погадаю. Только ты меня научи.

– Ты там, наверно, не сумеешь. Надо свечи и зеркала. А окно у тебя там есть? Ты просто подойди к окну и выгляни. Что первое увидишь, то и будет. Я так в детстве гадала.

– Уже выглядываю. Здесь одни деревья и вывеска банка «Русский кредит».

– О! Как интересно.

– Ничего интересного. Сейчас буду пытаться уснуть. Завтра обещают поднять в шесть часов.

Но Стечкин заснуть мне не дал: он храпел так, будто участвовал в вулканическом процессе. На месте Барселона я бы тоже страдал неврастенией.

В шесть утра включили свет и объявили по радио, что оперируемым запрещается завтракать и даже пить, а сами операции начнутся в девять. «Тогда какого хера будить в шесть?» – спросил Стечкин и вернулся к вулканическому процессу.

Мне возвращаться было не к чему, поэтому я пошёл на улицу курить. Там ещё было темно, светилась лишь неоновая вывеска банка. К концу второй сигареты мне пришли на память дивные стихи, четыре строчки, читанные в студенческом возрасте. Тогда они мне показались чересчур высокопарными: «Были очи острее точимой косы – по зегзице в зенице и по капле росы». Как там дальше? Вспомнить надо было позарез. А, вот: «И едва научились они во весь рост различать одинокое множество звёзд». Человек, который это написал, мог уже ничего не бояться. Точнее говоря, потому и написал, что не боялся ничего.

В полдевятого я застиг себя раздевающимся на глазах у странной кастелянши. Она принесла белую полотняную рубаху, белые штаны, белые бахилы с завязками, белую шапочку, встала напротив и принялась разглядывать меня. Оказалось, её томили сердечные истории. Пока я надевал рубаху и безразмерные штаны задом наперёд, потом снимал и заново их напяливал, она успела рассказать о своём первом возлюбленном, который пел ей под гитару, что на нейтральной полосе цветы необычайной красоты. Меня почти доконали непарные куцые завязки на бахилах, когда речь зашла о родной племяннице кастелянши. Смысл сообщения сводился к тому, что ближайшая подруга младшей сестры её второго мужа однажды была в Риме!

– Вы представляете?!

– Ну, представляю. Я тоже был в Риме.

– Вот!! Я так и чувствовала, что мы родственные души!


Спать хотелось сильнее, чем жить. Спотыкаясь, наступая на завязки и теряя бахилы, я чувствовал себя плохо экипированным детсадовцем. Но операционный стол с маленькой подушкой в изголовье мне понравился. Здесь никто не храпел и ничто не предвещало дурного. Поэтому я прикорнул и уже готов был вздремнуть. Как вдруг сзади на меня вероломно накинулись сразу двое – судя по голосам, мужчина и женщина. Действовали стремительно, в четыре руки: марлевый кляп на лицо, справа – наручник-манжетка, слева – игла убойной длины. Пока мужская пясть упиралась в мой лоб, как в столешницу, женские пальцы уже ставили распорку между век. Эта преступная парочка неплохо спелась, прямо Бонни и Клайд.

Я лежал и думал: ведь были очи острее точимой косы. Клайд с остервенением тыкал мне в глаз чем-то вроде тупого карандаша, но я довольно отчётливо видел заплаканное небо и дрожащие размытые звёзды, одинокое множество, да.

У этих двоих всё же случилась рискованная заминка. Клайд внезапно отлип от моего лба и крикнул напарнице очень грубо: «Ты что мне даёшь? Я просил Бэ-два!» – «Ой, – сказала Бонни, – извините». – «Быстрее! Давление видишь?!» Через полминуты он снова навалился на меня, ещё немного потыкал и выдохнул: «Всё».

Следы нападения убрали мгновенно, заклеили глаз пластырем и ссадили жертву на кресло-каталку. Медсестра, которая довезла меня до палаты, предупредила: «Три часа лежать. Только на спине!»

Я вытерпел ровно девяносто минут, потом встал, плавно прогулялся до лифта, спустился вниз и вышел на крыльцо. От сигареты меня слегка повело, я переждал головокружение на свежем воздухе и вернулся в палату.

Вскоре привезли Стечкина, тоже заклеенного пластырем, он скоропостижно уснул, но уже не храпел, а возмущённо стонал. Тогда я предпринял вылазку в больничный буфет. Это место покорило меня растворимым кофе и холодной куриной сосиской. Кажется, за всю жизнь я не едал ничего вкусней.

Часам к пяти пополудни всех заклеенных позвали в процедурный кабинет. В коридоре выстроилась очередь одноглазых. Я заглянул в приоткрытую дверь: медсестра сдирала пластыри одним лихим рывком, будто мстила кому-то или желала сорвать маску со всей мировой лжи.

Я покинул очередь и взялся раздевать глаз самостоятельно. Хорошо, что я делал это медленно и наедине с собой. Потому что счастье, я заметил, вещь труднопереносимая, иногда отнимающая рассудок, чувство дистанции, даже лицо. Но ничем иным, кроме как бешеным счастьем, я не назову эту голубизну воздуха, прошитого электрическим золотом, которое обожгло мне хрусталик, эту роскошь светопреломления, а главное – резкость, полузабытую алмазную резкость любой мелочи: транзитной ворсинки на рукаве, дёрганой секундной стрелки или пятнышка раздавленной малины, порочащей больничную простыню.

Это был цветной воздух. Пусть даже он скрывал те пресловутые девяносто четыре процента, прямо давая понять: не твоё собачье дело, тебе это видеть нельзя! Но зато легальные шесть процентов ужасали, счастливили, охорашивались и блистали всей своей неполнотой.


На скамейке возле крыльца сидел Стечкин с унылым пластырем на глазу. Я спросил, почему бы не снять. Стечкин встрепенулся: «Уже можно?» – почесал бровь, ещё с минуту поковырялся и вдруг заорал: «Ого!! Вот это женщина!»

Я обернулся: шагах в пяти, на краю аллеи стояла Дюймовочка на высоченных каблуках и неловко улыбалась.

Она сказала:

– Привет. Хорошо выглядишь! А мне казалось, ты лежишь весь в гипсе и в бинтах.

– Спасибо, уже не лежу. Как ты меня разыскала?

– Пришлось уйти с работы пораньше. Я тут, через дорогу, в «Русском кредите». Ты правильно погадал.

– Ничего себе гадание! Я думал, это был намёк, что придётся мне каким-то кредитом или деньгами заниматься. Значит, получается, не деньгами, а тобой? Если ты не будешь возражать.

Тут она посмотрела на меня с такой радиоактивной нежностью, ради которой уж точно стоило дожить до этих безнадёжно взрослых лет. И ответила:

– Я не буду возражать.

История третья

Острое чувство субботы

День добрый. Я являюсь корреспондентом газеты «Городские ведомости». А раньше я долгое время являлся сотрудником редакции «Областные огни». Мне нравится моя работа, несмотря на то что платят за неё очень мало.

Лучше всего у меня получается брать интервью – особенно у знаменитых людей. Для этого нужно быть проницательным и глубоким психологом, иначе собеседник не захочет раскрыть тебе свою знаменитую душу. Правда, встречаются наглые, избалованные персоны, для которых интервью служит только способом покрасоваться перед публикой. Я бы не стал с ними общаться, если бы этого не требовал мой шеф.

На страницу:
6 из 7