Полная версия
Неизвестность
Чернило у меня кончилось.
Наскреб из печи сажи и развел в конопляном масле. Получилось хорошо, но надо осторожно, а то грязнится.
Еще одно событие. Я стал примечать сестру Елизавету, что она поздно приходит. Стал следить. Смотрю, а она к старухе Куликовой. Куликова у себя пристраивает вечерки для молодежи, какая осталась. Она живет одна, и ей так веселее. Кто принесет хлебца, а кто и кренделек. Или даже селедку. Я посмотрел в окно и увидел, что вечерки там нет, а есть Иван и что-то там делает, а Елизаветы и старухи не видно. Я вошел и увидел, что Иван занимается с Елизаветой. А старухи нет. Я стал ругать Елизавету и Ивана. Что ты делаешь, она совсем молодая девушка, а ты мужчина в возрасте. Кто должен думать, она или ты, сообрази сам. Ивану было двадцать четыре. Я не знал, а потом спросил у него, а он говорит, мне двадцать четыре. Младшей меня на год оказался, хотя выглядит не молодым мужиком. Такая у него внешность лица, старая.
Иван сказал, что хочу на ней жениться. Елизавета плакала и ничего не говорила. Я сказал, еще бы не жениться, тебе теперь некуда деваться. Он сказал, что девался бы, если бы хотел, но не хочет, а хочет жениться.
Мы сговорились, хотя Захар Васильевич был против. Один раз сроднились с Худыми, а теперь еще. Сколько можно. Я немного посмеялся над ним, потому что помнил свою обиду про его отказ, что не дал лошадь, и сказал, что жаль, что у нас больше нет девки, а то бы отдали и за Никиту. Это был мой такой смех, потому что Никита уже женатый. Его жена даже в меня плюнула от злости. Она у него очень злая. Сам Никита добрый и спокойный, а она злая, как не знаю кто.
Сговорились, что свадьба будет после Филиппова Поста. Но еще не кончился Филиппов Пост, а Иван уехал. Никто не видел, как он уехал. А Елизавета, я чую, уже с начинкой. Куда мне девать столько детей, если она родит к двоим моим. Если не будет больше, потому что Ксения говорит, что у нее опять женские не пришли.
Спаси нас всех, Господи.
У нас был человек с города и говорил про религию, что ее нет. Я не знаю. Может, религии и нет, я сам в Церквы с детства ничего не понимаю, что там поют про религию и что Поп говорит, но Бог-то есть. Потому что, если нет Бога, то кто тогда? Тогда Человек получается сам по себе, а этого не может быть. Он сам по себе зверь и животный, и у него нет Души. А раз есть Душа, то она от Духа Небесного, Иже Ныне и Присно и Вовеки Веков. А от кого же еще.
27 декабря 1920 года
Как совпало, что я прошлый год записал в тетрадь 27 декабря, и в этот пишу тоже 27 декабря. Но я не рассчитывал, это просто совпадение.
Год был очень тяжелый.
Ксения родила мальчика Семена. А Елизавета тоже мальчика Михаила.
На всю избу теперь пищит целый выводок, и всех надо кормить.
Летом была такая сухота, что собрали пшеницы всего ничего. Была еще до этого озимая рожь, ее тоже мало собрали.
И мне некогда было, я воевал.
Но я расскажу в порядке поступления.
Я мог бы и раньше писать, что захочу, потому что теперь бумага и чернило у меня всегда есть в количестве, но раз уж я решил под новый год, то и пусть будет так.
Правда, 27 декабря я теперь считаю по Новому Стилю. Это началось еще с прошлой зимы. По Старому Стилю мы бы Рождество справили позавчера, а будем через неделю после нового года. Люди путаются, а кто, чтобы не ошибиться, на всякий случай празднует два Рождества, по Старому Стилю и по Новому.
Я остался Представитель и Член Сельсовета по Акулиновской волости, куда мы приписаны. С начала года ко мне приехал с Акулиновки Савочкин. Он был в повязке на глазу. Иван зря сказал, что Савочкина убило, он оказался живой. Я испугался, что он меня узнает и начнет обвинения. Я сказал, что я не убежал, а меня ранили, и я переправился домой, чтобы вылежаться. Он со мной согласился и сказал, что тоже был раненый в глаз и чуть не умер. И сказал, что по инвалидности зрения теперь он не командир, но в Акулиновке главный по Советской Власти. Он там себе нашел жену. А тут буду я. И должен составлять отчетность в смыслах Революции и Контреволюции. И чтобы все понимали новую жизнь. Он оставил мне три книги про комунизм. И оставил бумагу и чернило.
Я уже очень хорошо пишу, но читаю медленно. Я эти книги пока осилил только половину одной. Я читаю вслух, потому что, если молча, то ничего не понимаю. Правда, вслух я тоже не понимаю. То есть по словам почти все понятно, а в цельности нет.
Насчет Революции и Контреволюции я тоже не понял. У нас нету ни того, ни другого вследствие засухи и почти что голода, а как писать про то, чего нет. Но Савочкин прислал человека, звать Игнат, совсем молодой, он сказал, что Савочкин ждет отчетность, с него тоже требовают. Я сказал Игнату, что давай выпьем, он согласился. И оказался слабый на это дело, хоть и молодой. И я его три дня поил, а сам писал отчетность. Я списал слова из книги, а к ним прибавил, что был сход и что эти слова приведены в исполнение для населения села, и что оно согласилось. Потом я узнал, что Савочкину это понравилось. И я ему еще три раза посылал отчетность со словами из книги и одобрением населения, и ему всегда нравилось.
Игнат еще приезжал, кроме отчетности. Я не знал, что он сговорился с Елизаветой. Я даже не видел, как они сговорились. Я видел, что он на нее смотрит, но думал, что он, может, женится на ней с ребенком. Сразу было бы легче нашей семье. Но они ночью уехали с Елизаветой. А ребенка Михаила оставили. Мы и так работали всего только я и женьщины, Ксения, Екатерина и наша мама. Но у мамы уже не та сила, а Екатерина поработает и хватается за грудь. Некому работать, все на мне в этой жизни. Кто же выдержит.
Я поехал в Акулиновку за Елизаветой. Она не захотела ехать обратно, и Игнат ее не давал. Я пошел к Савочкину и сказал, где такой порядок, что чужой парень живет с моей сестрой, как нехристи. Они даже невенчанные. Он сказал, что для Советской Власти это не обязательно, а теперь гражданский брак. Я сказал, что, если так, пускай Игнат идет к нам в примаки, потому что некому работать. Он согласился. Но Игнат сказал, что он не крестьянин, а строит новую жизнь и поедет в город. Вместе с Елизаветой. Я осерчал и начал его попрекать, но он показал ноган и сказал, чтобы я уехал.
И я уехал. Что с ним поделаешь. Где теперь Елизавета, никто не знает. Уехала с Игнатом. А Михаила Ксения кормила грудью. У нее грудь хоть на трех хватит.
На яблочный Спас приехали люди взять хлеба и фуражу для войны и пролетариата. Нашим людям это было неприятно, войны у нас нет, пролетариата тоже. Они нам объяснили сознательность, что без окончательной войны над белой армией и без пролетариата республика будет в опастности. Пролетариат нам делает промышленность. А Захар Васильевич сказал, что без хлеба и фуражу мы сами будем в опастности. А что до промышленности, то мы ее с царского время в глаза не видели. Мануфактуры нет, косу купить негде, мужики ходят в чунях взаместо сапог, а детишки вовсе босые. Тут он покривил правду, мы и раньше ходили в чунях, а сапоги только по праздникам, у кого были.
Ихий главный вытащил ноган и пригрозил Захару Васильевичу, что арестует его за контреволюцию. Сын Никита обиделся за отца, хоть всегда спокойный, весь задрожал и встал перед ним, на, тогда стреляй и меня. И обозвал его. Главный не стал стрелять, а велел своим двоим схватить Никиту. Они схватили. Тогда не выдержала жена Никиты Татьяна, она горячая очень баба по любому вопросу, и она вцепилась в волосы одному солдату, а другому плюнула в лицо. Солдаты ее оттолкнули, она упала. А была беременная. И ее начало корчить. Что тут началось. Никита схватил винтовку и прикладом ударил солдата. Главный навел на него ноган, но не успел, Никита в него выстрелил. Он упал. Тут кто-то крикнул, что семь бед один ответ. И все начали их крошить. Кого чем. Кого дрыном, кого камнем, кого шкворнем, а кого просто так, руками. Они некоторые побежали, Никита за ними бежал и стрелял. Смотрю, Сергей Калмыков тоже бежит и стреляет. Всех постреляли.
Я помнил свой удачный прошлый раз и дал совет их всех сжечь. Но не в избе, а в лесу. Будто там пожар. Но им стало жалко жечь лес, у нас его и так считано, загрузили на телегу, повезли к реке. Я тоже поехал с ними.
Мы их утопили. Я советовал привязать камни веревками, чтобы утонули. Но они пожалели веревок, сказали, пусть плывут кверху красным пузом.
Правду говорят, что жадность хуже воровства, на другой день приехали другие и стали обвинять, что мы убили тех. Эти другие сказали, что они Чека. Я раньше про них слышал, но не видел. Такие же люди, но у них полномочия. Мы сказали, что не одно село стоит на реке, спрашивайте других, а мы не виноваты. Они согласились и велели мне, как Представителю, идти по дворам, показывать, у кого что. Я сказал, что ни у кого ничего нет, была засуха и все посохло. Они сказали, тогда окажи пример и выдели излишки. Я сказал, что излишки в заду у мишки, а у меня, наоборот, одни нехватки. Но они пошли по хлевам и клетям, взяли десять пудов муки, сколько-то зерна, яйца, три курицы. Мама в голос кричала, но я сказал терпеть, а то будет хуже.
Потом они пошли по другим дворам и все там почистили, сколько нашли. Никто не оказывал действия, потому что, ну, постреляем и этих, все равно придут другие. И те уж не помилуют.
Я с ними тоже ходил, потому что они меня взяли с собой. Я хоть ничего не говорил про чужое добро, но все Смирновские видели, что я с ними, и серчали на меня.
Ночью объявился Иван, о котором я уже забыл вспоминать. Он постучал в избу, в окно, и сказал незнакомым голосом, хозяин, выйди побалакать. Я вышел, и меня ударили в голову. Когда очнулся, вижу, кругом поле, а передо мной Иван. И еще там были люди. Иван наставил в меня винтовку и сказал, что расстреляет за то, что я помог ограбить его отца и брата и всех других. Я ему сказал, ты, Иван, сукин сын и несправедливый человек. Меня самого ограбили. А я никого не грабил. А ты ушел гулять незнамо где, а я кормлю семью и твоего сына. Его взяла совесть, он сказал, ты хоть однорукий, но грамотный, нам такой нужен. Я сказал, никуда не поеду. Он сказал, а тебя не спрашивают.
Меня повязали и повезли.
Утром привезли в село, где были гражданские, но все с оружием. Иван сказал, что мы называемся партизаны и воюем за народ.
Там был Савочкин. Он привел меня в анбар, где было оружие и припасы, и сказал все переписать. Потому что брали кто что хотел, у одних по две винтовки и пулемет на брата, а у других на двоих одна мосинка.
Я стал все переписывать.
Я сказал Ивану, мы тут веселимся, а там наши семьи без мужиков. У тебя в семье хоть Захар Васильевич и Никита, а у меня вовсе никого. Или я сбегу, или надо послать им что-нибудь. Он сказал, как раз мы едем на народную реквизицыю. Давай с нами, тебе тоже достанется.
Мы поехали ночью на реквизцыю.
Когда ехали, я спросил Савочкина, что ничего не понимаю. Он объяснил, что Советская Власть стала неправильная, что нужна власть народная. Что он раньше тоже не понимал, но ему досталась жена, сельская учительша. Умная, не считая, что красивая. Она ему все разложила, как по сусекам. И у него открылось зрение. Но в чем оно открылось, он мне объяснить не успел, мы приехали и стали наступать. Там был отряд, который расселился по домам. Мы покрошили этот отряд. Когда ободняло, я производил учет вооружения у убитых, а потом пошли по домам собирать продукцию питания и фураж для народной войны. Савочкин им говорил, что они тут приютили врагов, поэтому лучше молчите, потому что у нас все находятся в сильной ненависти, у них у многих постреляли родных, поэтому они тоже не задержатся пострелять кого попало в случае сопротивления.
Мы вернулись обратно. Иван нашел человека из нашего села, Ломакина, незаметный всегда был мужик, но старательный, нагрузили ему воз и послали в Смирново. Его по пути встрели, отобрали все и велели идти назад, но он испугался и пошел в Смирново, где всем нашим передал привет от нас. Он там пожил, но от бескормицы испугался еще больше и пришел обратно к нам. Он с повинной все рассказал, что не виноват. Я сговорил Ивана, чтобы отправить меня в Смирново.
Мы опять собрали кой-чего, я поехал в Смирново. Ехал ночью, днем прятался по оврагам. Приехал, все поделил между собой и Захаром Васильевичем. Дарье занес тоже муки, соли, постного масла, две коробки серников и жестяную бадейку с керосином. И Сергею немецкую бритву с лезвием. Дарья заплакала, а Сергей спросил, как и что. Я сказал, что толком не знаю, потому что не знаю.
Мне не хотелось ехать обратно. Мне ночью Ксения сказала, когда мы с ней были на сеннике, не езжай никуда, мы тут все без тебя помрем. Я сказал, утро вечера мудренее. Но она мне не давала спать разговорами, я пошел в избу. Там лег к Екатерине, чтобы поспать. Но она начала меня обнимать, а я же не каменный, хотя и после Ксении. Но до этого у меня был фронт без женьщин, а я молодой, меня можно понять. И у нас с ней началось. Проснулась мама, пришла и сказала, что ты делаешь, бесстыдник, опомнись. Екатерина ей сказала, мама, это он с Ксенией бесстыдник, а я ему родная жена, и уйдите, дайте мне хоть немного радости в этой жизни.
Я удивился, что Екатерина была всегда тощеватая, а стала, хоть и без хорошего питания, круглее. Будто налилась. Ксения всегда была налитая и мягкая, а Екатерина стала крепче во всех местах. Мне это сильно понравилось, я не знал, как быть.
Утром Ксения смеялась над нами и кричала мне, что я петух на курятнике. Я ее стыдил, Екатерина молчала. А Ксения взяла из печки рогачом горшок и опрокинула на Екатерину, на ее ногу. Что было. Екатерина кричит, больно, Ксения на нее кричит как бешеная, мама плачет, дети орут, конец света. Я сказал, разбирайтесь сами, только не поубивайте друг друга.
У нас оставалось зерно, семена на чтоб посеять, а на еду только что я привез. Получается, или сеять озимые и голодать, или все подъесть и опять голодать. А там мы с Иваном за одну ночь запаслись на месяц вперед. Надо вернуться туда и опять разжиться.
Я поехал.
Перед как поехать опять ночевал с женой.
Ехал и думал, что теперь думаю об Екатерине все время. Будто она была одна, а стала другая, и к этой другой я теперь испытываю Любовь. А к Ксении уже не так, хотя тоже.
Я приехал в дислокацию к нашим.
У Савочкина там была жена, которую я увидел. Ольга. А она сказала, смотрите-ка, какой синеглазенький, хоть и однорукий. Мне это не понравилось. Зачем так говорить, если муж рядом, хоть он и командир. А она сама была с маузером на ремне, в деревячке[4].
Я прямо устал писать, а уже ночь.
Сейчас закончу.
К зиме нас, партизанов, стало много.
Был там рядом город, мы туда наведались. Там была наша власть, но другие люди. Савочкину надо было туда, он взял Ольгу и отряд. И меня как писаря и помощника.
В городе меня взяли в партию есеров, но без документа, так, на словах. И мы были там в комитете. Но Савочкин о чем-то поссорился с ними, его хотели арестовать. Отряд Савочкина начал стрелять в верх, а потом отошли. Ольга была как бешеная, кричала, что предатели. Потом мы опять туда пришли, но уже ночью. Там они сняли чесовых и прошли в комнату. В комнате было много золотых драгоценностей и деньги, какие бумажные, какие царские монеты. Бумажные мы оставили, остальное взяли.
Вернулись назад. Ольга сказала Савочкину, чтобы я ее проводил в Акулиновку, у нее там дом, посмотреть, как и что. Мы поехали. Приехали к ней домой. Большой дом, там до нее жил кто-то богатый, а потом стала жить она. Ночью она пришла ко мне. Я даже ей ничего не успел сказать, она набросилась, как голодная кошка на мыша. Я даже не чуствовал, что грех, потому что она была не как женьщина, а как какая-то бесноватая, так со мной все делала, будто она мужчина, а я женьщина. Я не хочу тут сказать, что мне это было не интересно, но я к ней не относился. Будто мне снится сон, а во сне ты не виноват. Ты не хочешь, а сон снится. И будто не про тебя.
Она меня там держала почти что неделю, а потом прискакал человек, сказал, что Савочкин велел возвращаться. Мы поехали.
Мы приехали туда, а там все порублены и постреляны. Даже спросить некого. Савочкина не было не живого и не мертвого. Ольга начала плакать и ударила меня, что я виноват. Я сказал, ты дура и бешеная.
И уехал. Там была брошенная телега с лошадью, я ее взял и уехал. Нагрузил, что мог, потому что кто помер, тому ничего не надо, а кто живой, ему надо как-то жить.
Я вернулся, и у меня тут трудность. Я в первую ночь ночевал с Ксенией. Я хотел сперва с Екатериной, но Ксения меня подстерегла, потащила на сенник, я с ней остался. Я собрался ночью уйти, а Ксения сказала, если пойдешь к Катьке, я возьму вилы и вас обоих припорю насмерть. Я сказал, чтобы не говорила глупостей. И пригрозил ее самую припороть за такие слова. На мне дети, ты думай, что городишь, дурная баба. Тогда уж и детей убивай, все равно без меня не выжить. Она поняла и просила прощение. Я пошел к Екатерине. У нее на ноге теперь пятно, которое сварила кипятком Ксения. Красное и большое. Но уже не болит, только чешется. Я с ней опять почуствовал Любовь. Даже заплакал.
Я не знаю теперь, что делать.
25 декабря 1921 года
Пишу на Рождество, которое попало на воскресенье.
Как я остался живой в этот год, сам не знаю. И буду я живой дальше, тоже не могу сказать.
Год был такой тяжелый, что такого раньше не было.
Я сначала никуда не ехал, работал по хозяйству.
Но меня глодала забота, что весной нечего будет сеять. А озимых летось посеяли мало. И мы останемся на бобах.
У меня были золотые драгоценности. Я их взял и поехал в Акулиновку. Там ходил и потихоньку спрашивал, чтобы сменять на семенную пшеницу. Но никто не хотел или ничего не было, чтобы сменять. Там опять была Советская Власть. Я поехал в Криуново, где, сказали, нет Советской Власти, а пшеница может быть. Но там тоже не было. Я поехал дальше. И тут меня встрели. Смотрю: опять Иван Большой. Он сказал, что он теперь в продотряде. У него мондат и задание. Мы поехали в село, не помню название, там Иван дал приказ провести реквизицыю. Я сказал, что они крестьяне, а он сказал, нет, они враги и кулаки.
Там был еще такой Горшков. Совсем сумашедший, хоть и молодой. Созвали людей, и он им кричал речь про контреволюцию и гибель наших братьев. Он им сказал, что без общего счастья не будет счастья ни у кого. И что там наши братья проливают свою последнюю красную кровь, а вы тут сидите без сознательности.
Меня это проняло. Мы жили каждый по себе, а вместе легче. Это идея. Никто никому покоя не даст, пока один мрет от худобы, а другой лопается от жиру. Значит, когда все станут одинакие, все успокоится. И я даже тоже крикнул, что, мужики, все равно вам не будет житья, пока не будет общего счастья, лучше сдайте все добровольно. Но они сказали, что ничего нет. Горшков стрелял в верх, а потом пошли по дворам. Мы с Иваном уже хорошо знали, где что прячут, и говорили Горшкову. И он с бойцами находил. Но в одном дворе хозяин застрелил нашего бойца. Тогда Горшков застрелил его, взял его винтовку, созвал опять сход и велел сдать оружие в приказном порядке. И сказал, что, если кто не сдаст, а потом найдут, он того, у кого найдут, расстреляет на месте. Мужики разошлись и скоро понесли оружие. Но Горшков не поверил и пошел проверять. Он нашел у одного пожилого мужика берданку и застрелил его на месте. А в другом месте вырыли из огорода целый пулемет. Но хозяина в доме не было. А Горшков совсем осатанел. Стал, как пьяный, кричать и рвать свою рубаху, что из этого пулемета стреляли его братьев, и где хозяин. Но хозяина не было, была его жена. Она была беременная. Горшков в нее выстрелил, но не попал. Я был рядом, я схватил Горшкова и сказал Ивану, уйми, не то нас всех постреляют сейчас за беременную женьщину. Горшков рвался и брызгал в меня слюнями прямо в глаза, но я не пускал.
Тогда Иван взял у Горшкова ноган и попросил его успокоиться. Горшков успокоился, но приказал арестовать беременную женьщину и меня. А потом еще кого-то. Всех посадили в анбар. Вечером вывели, и Горшков сказал, что по разверстке надо было сдать столько-то, а сдали столько-то. Или сдаете, или я сейчас стреляю каждого пятого. Я осмотрел наш наличный состав арестованных и сказал, что, Горшков, отпусти женьщин и детей. Потому что там были еще и дети, и даже старухи. Иван подтвердил мои слова. Горшков согласился, отпустили двух беременных, двух старух и десяток детей. Остались взрослое население и я. Я начал за себя тоже просить, что я свой, но Горшков закричал, что меня расстреляет вне очереди. Но не стал стрелять, а стрелял каждого пятого. Я думал, что пришла моя смерть.
Но тут крикнули, что на село едет какой-то отряд. А был уже вечер. Горшков дал приказ, чтоб обоз выступил. А не расстрелянное население взять в залог. И меня туда же. Мы выдвинулись, подъехали к лесу, но тут слышим, скачет конница. У нас развернулись два пулемета, начали стрелять для испуга. Оттуда крикнули, что будут переговоры. Прискакали три человека, сказали Горшкову, чтобы он отдал обоз, тогда останется живой. Горшков сказал, если будете наступать, постреляю заложников. Они сказали, нам все равно, они не наши.
Я сказал Ивану, Иван, ты видишь, что это ситуацыя? Сейчас пойдет такой кругозор, что никто не останется живой. Иван согласился, мы потихоньку пошли на перед обоза, взяли там по телеге с мешками с пшеницей и поехали. И уехали, а там началась стрельба. Чем кончилось, неизвестно.
Мы приехали, и нам все обрадовались. Мы смололи немного муки, но больше я не дал, потому что чем тогда сеять. Кое-как перебивались. Смирновым Большовым было легче, но они с нами не делились, самим мало.
В марте приехала Елизавета, чуть живая и на сносях. Игнат ее бросил. Она приехала с нашим смирновским, тот ее привез на телеге за Христа ради. Иван пришел к нам и хотел ее наказать, я его остудил, что она больная. Но теперь бери ее к себе в семью. И Михаила, он твой сын. Иван сказал, что сына взять согласен, а чужого ребенка ему не надо, пусть она вам сюда его рожает. И взял Михаила, а Елизавету оставил. Она родила ребеночка, но тот недолго жил, у Елизаветы молока почти что не было, а чем еще кормить. От коровы нам самим не хватало. Но мы давали все-таки ребеночку, но он все равно помер.
Потом я болел. Что такое, не знаю, а только спал на ходу и не было сил. Все мне стало не интересно. Не спал с Екатериной, в смысле, как муж с женой, хотя и спал с ней. С Ксенией тоже не спал. Мне с них даже было противно с обоих. И со всего на свете. Софрониха меня смотрела в глаза и в рот, щупала мне ребра, потом велела развести золу в воде и смотрела, как она там образуется. Что-то увидела и сказала париться, а в каменку брызнуть чего-то, что она мне дала. Дала бутылку с чем-то, я пошел париться, обдал каменку, меня заволокло вонючим духом, но я терпел. Но не выздоровел.
Сейчас думаю, хорошо бы, если бы я помер. Я тогда бесперечь спал, вот бы и помер во сне не больно и не заметно. Но выжил и даже оздоровел, потому что пришла пора сеять. А когда сеять, хоть ты живой, хоть мертвый, ползи на пашню. Но мы отсеялись. Если б знали, что будет, лучше бы подъели все, потому что потом выяснилось, что никакого толка.
Что потом было, на это у меня нет человеческих слов.
Какую сажали овощь, всю подъели еще не вызревшую. Пойдешь на огород, а там соседские дети копают картошки. Те картошки, как овечий горох, мелкие. Шугнешь их, а то кинешь палкой, убегут. А там уже половины нет. Я не мог стеречь ее. Пришлось выкопать и покушать всей семьей. Так же со всем остальным.
К осени, вследствие ни капли дождя, урожай был едва на будущее семя. Но надо как-то жить, учитывая детей. Но я хотел сберечь семя, мама меня в этом одобряла. Но Екатерина и Ксения спелись и сказали мне, что пока мы дождемся нового урожая, мы все помрем. А так хоть будем пока сыты. Я сказал, что сейчас будете сыты, а потом протянете ноги. Они сказали, что и так и так помирать, так хоть сейчас покушать. Я с ними спорил и не давал.
Но тут стали хворать поносом дети. Я помаленьку начал давать пшеницу. Мама сказала ее не молоть, чтобы не пропала шулуха, а промыть, парить, а потом варить. Так и делали.
Ходили также в лес, собирали там грибы, ягоды. А осенью пошли и листья. Мама сушила листья липы и толкла, смешивала с шулухой и пекла лепешки. Я спросил, откуда ты это знаешь. Она сказала, что не впервой, у нас голод не диковинка. Хотя в моей памяти такого не было. Было голодновато, но все-таки не так, чтобы толочь листья на еду.
Ловили, конечно, рыбу, но у нас мало умельцев. У нас рыба не считалась серьезной пищей, а в виде баловства. А теперь ловили как могли. Но у нас в реке ее мало. Есть раки и перловки[5], мы их тоже ловили и собирали, особенно дети. Мама их ругала, что едят перловки, и не велела. Я ее не понимал, а потом понял, когда нас начало этими перловками тошнить. Болели животами, но обошлось, кроме нашего маленького Семена, который кричал три дня и помер.