Полная версия
Разные оттенки смерти
Луиза Пенни
Разные оттенки смерти
Посвящается Шарон, Маргарет, Луизе и всем замечательным женщинам, которые помогли мне найти тихое место под ярким солнцем
Louise Penny
A TRICK OF THE LIGHT
Copyright © 2011 by Three Pines Creations
All rights reserved
This edition published by arrangement with Teresa Chris Literary Agency Ltd. and The Van Lear Agency
Перевод с английского Григория Крылова
Глава первая
«Ах, нет, нет, нет», – думала Клара Морроу, приближаясь к закрытой двери.
За матовым стеклом мелькали какие-то неясные тени, похожие на привидения. Они исчезали и появлялись вновь. Искаженные, но все же сохранившие человеческие очертания.
«Мертвец все свое неслышно гнул»[1].Эти слова весь день преследовали ее, то появлялись, то исчезали. Полузабытое стихотворение. Слова то всплывали, то уходили на дно. Клара никак не могла вспомнить стихотворение целиком.
Как там остальное?
Почему-то это представлялось ей важным.
«Ах, нет, нет, нет».
Смутные фигуры в дальнем конце длинного коридора казались чуть ли не жидкими или дымными. Они присутствовали, но оставались бестелесными. Порхали. Колыхались.
Ах, если бы и ей так!
Вот оно. Конец путешествия. Причем речь не о маленьком сегодняшнем путешествии, закончившемся, когда она и ее муж Питер приехали из квебекской деревушки в монреальский Музей современного искусства – место, так хорошо им знакомое. Близко знакомое. Как часто приезжали они сюда, чтобы восхититься какой-нибудь новой выставкой! Чтобы поддержать друга, такого же художника, как они. Или просто тихо посидеть в длинной галерее в будний день, когда остальной город работает.
Искусство было их работой. И даже чем-то бóльшим. Иначе и быть не могло. Иначе к чему все эти долгие годы уединения, неудач, молчания мира искусств, озадаченного и даже ошеломленного?
Они с Питером трудились, работали каждый день в маленьких мастерских в маленькой деревушке, где проживали свои маленькие жизни. Они жили счастливо. Но все же хотели большего.
Клара сделала еще несколько шагов по длинному-длинному, отделанному белым мрамором коридору.
Вот оно и пришло, это «большее». Оно за этими дверями. Наконец-то. Смысл всех ее трудов. То, к чему она шла всю жизнь.
Ее первая детская мечта, ее последняя мечта сегодня утром, почти пятьдесят лет спустя, – эта мечта находилась в конце коридора, по которому она шла.
Они оба предполагали, что Питер первым пройдет через эти двери. Он был гораздо более успешным художником. Его работы, его изысканные картины, на которых он изображал предметы в многократном увеличении, пользовались успехом. Они были столь детальными, столь проработанными, что естественный мир на них выглядел искаженным и абстрактным. Неузнаваемым. Питер брал естественное и изображал его так, что оно казалось неестественным.
И люди принимали это. Слава богу, принимали. Поэтому на столе у двух художников всегда была пища, а волки, постоянно кружившие вокруг их маленького дома в Трех Соснах, старались держаться подальше от дверей. И все благодаря Питеру и его искусству.
Питер шел немного впереди нее, на его красивом лице блуждала улыбка. Клара знала, что большинство людей при первом знакомстве не воспринимали ее как жену Питера. Они предполагали, что его пара – стройная топ-менеджер с бокалом белого вина в изящной руке. Пример естественного отбора. Или притяжение подобного подобным.
Этот известный художник с седеющими волосами и благородными чертами лица никак не мог выбрать в супруги женщину с руками, для которых самые подходящие перчатки – боксерские. Женщину с кусочком паштета в курчавых волосах. Женщину, мастерская которой наполнена скульптурами из старых деталей трактора и картинами с изображением летающих кабачков.
Нет, Питер Морроу никак не мог выбрать ее. Это было бы неестественно.
И все же он выбрал именно ее.
А она выбрала его.
Клара улыбнулась бы, не будь она уверена, что ее вот-вот вырвет.
«Ах, нет, нет, нет», – снова подумала она, глядя, как уверенно шагает Питер к закрытым дверям и приговору, который вынесут эти привидения от искусства. Приговору ей, Кларе.
Ее руки заледенели и онемели, пока она медленно шла вперед, движимая непреодолимой силой – смесью возбуждения и ужаса. Ей хотелось броситься к дверям, распахнуть их и прокричать: «Ну вот я и пришла!»
Но больше всего ей хотелось убежать и спрятаться.
Проковылять на заплетающихся ногах обратно по длинному-длинному коридору, заполненному светом и произведениями искусства. Признаться, что она совершила ошибку. Дала неправильный ответ, когда у нее спросили, хочет ли она персональную выставку. В этом музее. Когда ее спросили, хочет ли она, чтобы сбылись все ее мечты.
Она дала неправильный ответ. Сказала «да». И вот чем это закончилось.
Кто-то солгал. Или не открыл всей правды. В ее мечтах, единственных мечтах, которые она лелеяла с самого детства, она открывала персональную выставку в Музее современного искусства. Она шла по коридору. Сосредоточенная и спокойная. Красивая и стройная. Остроумная и популярная.
Шла в ожидающие ее объятия восторженного мира.
Не было никакого страха. Никакой тошноты. Никаких существ за матовым стеклом, готовых сожрать ее. Расчленить ее. Унизить ее и ее творения.
Кто-то солгал. Не сказал, что ее может ожидать кое-что другое.
Неудача.
«Ах, нет, нет, нет, – повторила про себя Клара. – Мертвец все свое неслышно гнул».
Как же там дальше? И почему она никак не может вспомнить эти строки?
Теперь, когда до конца путешествия оставалось всего несколько шагов, ей хотелось одного – убежать домой, в Три Сосны. Открыть деревянную калитку. Пронестись по дорожке, обсаженной яблонями в весеннем цвету. Захлопнуть за собой дверь дома. Прислониться к ней. Запереть. Прижаться к ней спиной, чтобы внутрь не ворвался внешний мир.
Но было уже слишком поздно, и Клара знала, кто ей солгал.
Она сама и солгала.
Сердце ее билось о ребра, словно испуганная птица в клетке, отчаянно пытающаяся вырваться на свободу. Клара поняла, что задерживает дыхание, вот только не знала, давно ли. Чтобы компенсировать нехватку кислорода, она принялась усиленно дышать.
Питер что-то говорил, но его голос звучал тихо, словно издалека, заглушаемый криками в голове у Клары и стуком ее сердца.
И шумом, все усиливающимся за дверями, по мере того как они с Питером приближались.
– Это будет забавно, – сказал Питер с обнадеживающей улыбкой.
Клара разжала пальцы и выронила сумочку. Та упала на пол с негромким хлопком, поскольку была почти пуста – в ней лежали лишь мятные леденцы и крохотная кисточка из детского набора «Раскрашиваем по номерам», подаренного Кларе ее бабушкой.
Клара опустилась на колени, делая вид, будто собирает невидимые рассыпавшиеся предметы. Она опустила голову, пытаясь перевести дыхание, и подумала, что вот-вот потеряет сознание.
– Глубокий вдох, – услышала она. – И полный выдох.
Клара отвела взгляд от сумочки, валяющейся на блестящем мраморном полу, и посмотрела на человека, который присел на корточки возле нее.
Это был не Питер.
Она увидела своего друга и соседа из Трех Сосен – Оливье Брюле. Он опустился рядом с ней на колени и посмотрел своими добрыми глазами – спасательными кругами, брошенными тонущей женщине. Клара ухватилась за эти спасательные круги.
– Глубокий вдох, – прошептал он.
Его голос звучал спокойно. Это было их частное маленькое происшествие. Их частная спасательная операция.
Клара сделала глубокий вдох и сказала:
– Думаю, я этого не выдержу.
Она наклонилась вперед, почувствовав слабость. Ей казалось, что стены смыкаются вокруг нее. Впереди она видела черные полированные туфли Питера. Там, где он наконец остановился. Не хватился ее тотчас же. Не заметил, что его жена отстала.
– Я знаю, – прошептал Оливье. – Но еще я знаю тебя. На коленях ли, во весь ли рост, но ты войдешь в эту дверь. – Он указал головой в конец коридора, не отводя глаз от Клары. – И надеюсь, все-таки во весь рост.
– Но еще не поздно. – Клара обшарила взглядом его лицо, его шелковистые светлые волосы, увидела морщинки, заметные только вблизи. Морщин было больше, чем должно быть у тридцативосьмилетнего человека. – Я еще могу уйти. Уехать домой.
Доброе лицо Оливье исчезло, и она снова увидела свой сад, каким он был сегодня утром, когда еще не сошел туман. Когда тяжелая роса лежала под ее резиновыми сапогами. В саду стоял аромат ранних роз и поздних пионов, напитанных утренней влагой. С чашечкой утреннего кофе Клара села на деревянную скамью во дворе и задумалась о предстоящем дне.
Она не раз представляла себе, как падает на пол. В ужасе. Одержимая желанием бежать. Вернуться в этот сад.
Но Оливье был прав. Она не вернется. Пока.
«Ах, нет, нет, нет». Ей придется пройти через эти двери. Путь домой лежал через них.
– Выдохни полностью, – прошептал Оливье с улыбкой.
Клара рассмеялась и выдохнула.
– Из тебя вышла бы хорошая акушерка, Оливье.
– Эй, что вы там делаете на полу? – спросил Габри, глядя на Клару и своего партнера. – Я знаю, чем Оливье обычно занимается в этой позиции, и надеюсь, ничего подобного сейчас не происходит. – Он повернулся к Питеру. – Хотя смех как раз этим и может объясняться.
– Готова?
Оливье подал Кларе сумочку, и они поднялись на ноги.
Габри, всегда находившийся поблизости от Оливье, обнял Клару.
– Ну, что ты про себя скажешь? – Он внимательно посмотрел на нее.
Габри был толстый, хотя сам предпочитал называть себя дородным, и его лицо не бороздили морщины, в отличие от лица его партнера.
– Все отлично, – ответила Клара.
– Отвратительно, тошнотворно, лейкозно, истерично, чахоточно, нудно, омерзительно?
– Именно так.
– Прекрасно. То же можно сказать и про меня. Как и про всех остальных. – Габри показал на дверь. – Но про них не скажешь, что они – потрясающие художники, которым предстоит персональная выставка. А вот ты знаменитая, и у тебя все замечательно.
– Ну, идем? – спросил Питер, протягивая Кларе руку и улыбаясь.
Она помедлила, потом взяла протянутую руку и пошла рядом с Питером по коридору. Гулкое эхо их шагов не могло заглушить веселого оживления по ту сторону двери.
«Они смеются, – подумала Клара. – Смеются над моим искусством».
И в этот миг в ее памяти всплыли строки того стихотворения:
Мертвец все свое неслышно гнул.«Я всю жизнь плыл туда, где не видно дна,И не махал рукой, а тонул».Издалека до Армана Гамаша доносились детские голоса. Он знал, где играют дети. В парке за дорогой, хотя он не видел их сквозь густую листву кленов. Ему иногда нравилось сидеть здесь и воображать, что это голоса его внуков – Флоранс и Зоры. Еще он воображал, что в парке гуляют его сын Даниель и невестка Розлин, присматривают за детьми. Что скоро они появятся – перейдут рука об руку через тихую улицу в самом центре огромного города, спеша на обед. Или Гамаш с Рейн-Мари присоединятся к ним и вместе поиграют в мяч или в «каштаны».
Ему нравилось воображать, что они здесь, а не за тысячу километров в Париже.
Но по большей части он просто слушал крики, визг и смех соседских детей. И улыбался. Отдыхал душой.
Гамаш потянулся за пивом и опустил журнал «Обсерватёр» на колени. Его жена Рейн-Мари сидела напротив него на балконе их квартиры. В этот необычно жаркий июньский день перед ней тоже стоял стакан холодного пива. Но ее экземпляр «Пресс» был сложен на столе, и она смотрела вдаль перед собой.
– О чем ты задумалась? – спросил Гамаш.
– Да так, ни о чем и обо всем.
Он немного помолчал, глядя на нее. Волосы у Рейн-Мари поседели, впрочем, как и у него. Она много лет красила их в каштановый цвет, но недавно перестала это делать, чему Гамаш был рад. Как и ему, ей перевалило за пятьдесят пять. И они выглядели так, как должна выглядеть пара их лет. Если этой паре повезло.
Не как модели с журнальных обложек. Вовсе нет. Арман Гамаш хотя и не был грузным, но отличался плотным телосложением. Если бы кто-то чужой зашел в этот дом, то он мог бы подумать, что месье Гамаш – тихий ученый, возможно, профессор истории или литературы в Монреальском университете.
Но такой вывод стал бы ошибочным.
Повсюду в их большой квартире были книги. Исторические, биографические, художественные, трактаты по памятникам квебекской старины, поэтические сборники. Все это аккуратно стояло в книжных шкафах. Почти на каждом столе лежало по книге, а нередко и по нескольку журналов. А на кофейном столике перед камином в гостиной лежали газеты конца недели. Если гость был наблюдательный и заходил в кабинет Гамаша, то он мог прочитать историю, которую рассказывали собранные там книги.
И такой гость вскоре понял бы, что он попал вовсе не в дом отставного профессора французской литературы. Полки были уставлены папками, книгами по медицине и криминалистике, томами по Наполеоновскому и общему праву, дактилоскопии, генетическим кодам, ранениям и оружию.
Убийство. Кабинет Армана Гамаша был наполнен этим.
Но все же даже среди смерти нашлось место для поэтических сборников и книг по философии.
Глядя на Рейн-Мари, сидящую напротив него на балконе, Гамаш в очередной раз исполнился уверенности, что он женился не на ровне и что жена выше его. Нет, не в социальном плане. И не в научном. Но он никак не мог отделаться от подозрения, что ему очень-очень повезло.
Арман Гамаш знал, что везение сыграло немалую роль в его жизни, но ни одна из этих удач и в сравнение не могла идти с той, что он уже тридцать пять лет влюблен в одну женщину. Если, конечно, не считать необыкновенным везением тот факт, что она тоже была влюблена в него.
И вот она посмотрела на него своими голубыми глазами:
– Вообще-то, я думала о вернисаже Клары.
– Да?
– Скоро нужно идти.
– И верно. – Гамаш взглянул на часы. Было пять минут шестого. Прием в музее по случаю открытия персональной выставки Клары Морроу начинался в пять и должен был закончиться в семь. – Как только появится Дэвид.
Их зять опаздывал уже на полчаса, и Гамаш посмотрел с балкона в гостиную. Его дочь Анни сидела там с книжкой, а напротив нее расположился заместитель Гамаша Жан Ги Бовуар и трепал Анри за громадные уши. Немецкая овчарка Гамашей обожала такие ласки. Анри разомлел, на его щенячьей морде застыла глупая улыбка.
Жан Ги и Анни игнорировали друг друга. Гамаш усмехнулся. Что ж, по крайней мере, они не швыряли друг в друга оскорбления или что потяжелее.
– Может быть, поедем? – предложил он. – Дэвиду можно позвонить на сотовый, чтобы ехал прямо в музей.
– Подождем еще несколько минут.
Гамаш кивнул и взял журнал, потом медленно опустил его:
– Ты хочешь сказать что-то еще?
Немного поколебавшись, Рейн-Мари улыбнулась:
– Я вот думала, как ты относишься к этому вернисажу. Уж не специально ли ты тянешь время?
Арман удивленно поднял брови.
Жан Ги Бовуар трепал Анри за уши и смотрел на молодую женщину, сидевшую напротив него. Он знал ее вот уже пятнадцать лет, с тех пор как новичком появился в отделе по расследованию убийств, а она была еще девчонкой. Неловкой, застенчивой, упрямой.
Он не любил детей. И уж точно не любил умненьких тинейджеров. Но он заставлял себя полюбить Анни Гамаш, хотя бы по той причине, что она была дочерью его босса.
Заставлял, заставлял, заставлял. И наконец…
Он добился своего.
Теперь ему было под сорок, ей под тридцать. Она была адвокатом. Замужем. По-прежнему оставалась неловкой, застенчивой, упрямой. Но он прилагал столько усилий, чтобы полюбить ее, что перестарался. Он видел, как она смеется с неподдельной искренностью, видел, как она слушает скучнейших людей так, будто они интереснейшие собеседники, которых она искренне рада видеть и которые для нее важны. Он видел, как она танцует, размахивая руками и запрокинув голову. Как светятся ее глаза.
И как-то раз он задержал ее руку в своей. Всего один раз.
В больнице. Он вернулся из далекого далека, продрался сквозь боль и темень к этому незнакомому, но доброму прикосновению. Он знал, что это не его жена Энид – у той была птичья хватка, ради которой не стоило возвращаться.
Эта рука была большая, уверенная, теплая. И она звала его назад.
Он открыл глаза и увидел Анни Гамаш, глядящую на него с такой тревогой. «Почему она здесь?» – удивился он. А потом понял почему.
Потому что нигде больше она не могла быть. Не было другой больничной кровати, у которой она могла бы сидеть.
Потому что ее отец был мертв. Убит в перестрелке на заброшенной фабрике. Бовуар собственными глазами видел, как его убили. Видел, как пуля попала в него. Как он подскочил и свалился на цементный пол.
И остался недвижим.
И вот теперь Анни Гамаш держит его за руку в больнице, за неимением той руки, которую она хотела бы держать.
Жан Ги Бовуар снова открыл глаза и посмотрел на Анни Гамаш, такую печальную. Он почувствовал, как у него разрывается сердце. Потом он увидел что-то еще.
Радость.
Никто никогда не смотрел на него таким взглядом. С нескрываемой и безграничной радостью. Анни посмотрела на него так, когда он открыл глаза.
Он попытался что-то произнести, но не смог. Однако она правильно поняла, что он хотел сказать.
Анни наклонилась над ним, и он ощутил ее аромат. Слабый цитрусовый, чистый и свежий. Не то что навязчивый, терпкий запах духов Энид. Анни пахла, как лимонная роща летом.
– Папа жив, – прошептала она ему на ухо.
И тут он почувствовал смущение. В этой больнице его ждало множество унижений – от судна и подгузников до обмывания губкой. Но ни одно из них не было таким личным, таким ранящим, таким предательским, как то, что произвело его тело в тот момент.
Он заплакал.
И Анни видела это. И до сего дня ни разу об этом не упомянула.
К неудовольствию Анри, Жан Ги перестал трепать его за уши и привычным жестом положил одну руку на другую.
Так у него возникало ощущение, будто рука Анни лежит на его руке.
Большей близости между ними не было. Между ним и замужней дочерью его босса.
– Твой муж опаздывает, – сказал Жан Ги и услышал в своем голосе обвинительную нотку. Упрек.
Анни очень медленно опустила газету и уставилась на него:
– На что ты намекаешь?
На что он намекает?
– Из-за него мы тоже опоздаем.
– Тогда езжайте. Мне все равно.
Он зарядил пистолет, поднес к своему виску и умолял Анни нажать на спусковой крючок. И теперь он чувствовал, что слова больно бьют. Режут. Проникают вглубь и взрываются.
«Мне все равно».
Он понял, что эта боль почти успокаивает. Возможно, если бы он вынудил Анни сделать ему еще больнее, то вообще бы потерял чувствительность.
– Послушай… – Анни подалась вперед и заговорила мягче. – Мне жаль, что у вас так получилось. Я имею в виду, что ты расстался с Энид.
– Ну что ж, такое случается. Ты как адвокат должна это знать.
Она посмотрела на него пытливым взглядом, таким же, как у ее отца, и кивнула:
– Случается. – Она немного помолчала. – Наверное, в особенности после того, что с тобой произошло. Такое заставляет задуматься о жизни. Хочешь поговорить об этом?
Поговорить об Энид с Анни? Обо всех этих жутких дрязгах, мелочных оскорблениях, шрамах и царапинах? Одна эта мысль вызывала у него отвращение, и Анни, вероятно, увидела это. Она откинулась назад и покраснела, словно он ударил ее по щеке.
– Считай, что я ничего тебе не говорила, – отрезала она и поднесла газету к лицу.
Нужно было срочно найти какие-то слова, чтобы снова перекинуть между ними мостик. Минуты шли, становились все длиннее.
– Вернисаж, – пробормотал наконец Бовуар.
Это было первое, что всплыло в его пустой голове, словно в магическом шаре 8, который, если его потрясти, показывает одно-единственное слово. В данном случае «вернисаж».
Газета опустилась, появилось каменное лицо Анни.
– Там будут люди из Трех Сосен, ты же знаешь.
Ее лицо продолжало оставаться бесстрастным.
– Это та деревня в Восточных кантонах. – Бовуар слабо махнул рукой в сторону окна. – К югу от Монреаля.
– Я знаю, где находятся эти кантоны, – был ответ.
– Это выставка Клары Морроу, и они все наверняка там будут.
Анни снова подняла газету. «Канадский доллар силен как никогда», – прочел Бовуар из другого угла комнаты. «Зимние рытвины еще не отремонтированы», – прочел он. «Расследование коррупции в правительстве», – прочел он.
Ничего нового.
– Один из них ненавидит твоего отца.
Газета медленно опустилась.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Понимаешь… – По выражению ее лица он понял, что зашел слишком далеко. – Совсем не настолько, чтобы повредить ему или что-нибудь в этом роде.
– Папа рассказывал о Трех Соснах и о людях, живущих там. Но ничего такого не говорил.
Она вроде бы расстроилась, и Бовуар пожалел, что начал это. Но по крайней мере, этими словами ему удалось привлечь ее внимание. Она снова с ним говорила. И мостиком стал ее отец.
Анни уронила газету на стол и посмотрела через плечо Бовуара на своих родителей, тихо разговаривающих на балконе.
Она вдруг снова стала похожа на ту девчонку, какую он знал когда-то. Она никогда не будет красавицей, за которой поворачиваются все головы. Это было ясно уже тогда. Анни не отличалась точеными чертами лица или изяществом. Она была скорее спортивной, чем грациозной. Она, конечно, одевалась не кое-как, но и не забывала об удобстве.
Самоуверенная, решительная, сильная физически. Да, в армрестлинге он был сильнее, – он знал это, потому что несколько раз они состязались, но ему приходилось выкладываться по полной.
С Энид он даже потребности такой не испытывал. Да она и сама бы не предложила.
Анни Гамаш не только предложила, но и была уверена в победе.
А проиграв, смеялась.
Если другие женщины – та же Энид – были красивыми, то Анни Гамаш была полна жизни.
Поздно, слишком поздно понял Жан Ги Бовуар, как это важно, как привлекательно, как редко это встречается – быть по-настоящему полной жизни.
Анни посмотрела на Бовуара:
– С чего это кто-то из них стал бы ненавидеть папу?
Бовуар понизил голос:
– Ну хорошо, слушай. Я тебе расскажу, что случилось.
Анни подалась вперед. Их разделяли фута два, и Бовуар ощутил ее запах. Он крепился изо всех сил, чтобы не взять ее руку в свои.
– В деревне Клары, в Трех Соснах, случилось убийство…
– Да, отец об этом говорил. Кажется, там какое-то кустарное производство.
Бовуар невольно засмеялся:
– «Где ярче свет, там тени гуще»[2].
Удивленный взгляд Анни снова заставил Бовуара рассмеяться.
– Дай-ка сообразить, – сказала она. – Ты не сам это сочинил.
Бовуар улыбнулся и кивнул:
– Это написал один немецкий парень. А потом повторял твой отец.
– Несколько раз?
– Достаточно часто, чтобы я просыпался по ночам, выкрикивая эти слова.
Анни улыбнулась:
– Я знаю. Я была единственным ребенком в школе, кто цитировал Ли Ханта. – Ее голос чуть изменился под воздействием воспоминаний. – «Но более всего любил он счастливое человеческое лицо»[3].
Гамаш улыбнулся, услышав смех из гостиной.
Он наклонил голову в том направлении:
– Неужели они наконец помирились?
– Либо помирились, либо это знак грядущего апокалипсиса, – ответила Рейн-Мари. – Если из парка появятся четыре всадника, вы уж разбирайтесь сами, месье.
– Я рад, что он смеется, – сказал Гамаш.
После того как Жан Ги расстался с Энид, он стал какой-то замкнутый. Настороженный. Он и всегда-то был довольно скуп на эмоции, а теперь превратился совсем в тихоню, словно стены вокруг него стали выше и толще. А узенький опускной мост был поднят.
Арман Гамаш знал, что воздвижение стен никогда не приводит ни к чему хорошему. То, что люди принимали за безопасность, на самом деле было пленом. А в плену почти ничто не расцветает.
– Время все вылечит, – сказала Рейн-Мари.
– Avec le temps[4], – согласился Арман.
Но самому себе он не переставал задавать вопросы. Он знал, что время исцеляет. Но оно еще могло и наносить новые раны. Лесной пожар со временем способен сожрать весь лес.
Кинув последний взгляд на двоих в гостиной, Гамаш продолжил разговор с Рейн-Мари.
– Ты и в самом деле думаешь, что я не хочу идти на вернисаж? – спросил он.
Она немного помедлила:
– Не уверена. Скажем так: ты особо туда не торопишься.
Гамаш кивнул, взвешивая ее слова:
– Я знаю, там будут все. Может возникнуть неловкая ситуация.
– Ты арестовал одного из них за убийство, которого он не совершал, – сказала Рейн-Мари.