Полная версия
Два романа о любви (сборник)
И еще о Петре. Об удивительном и родном. Нет, именно о родном, поэтому почти не удивительном. Она, моя Петра, за эти годы пристрастилась к чтению русской литературы. Классики. Особенно ей нравился Толстой (прочла все его главные романы), а вот Достоевский – не очень, а если точнее, она не приняла его душой. «Это сильное но больное, – писала она мне, – а больное и сильное это по не моей душе понимаешь мой Петер?» (Запятые в ее письмах по-прежнему отсутствовали, хотя изъяснялась по-русски она почти уже совершенно, и чтение русской классики тут, несомненно, сделало свое дело.) Так вот, я и говорю о родном. О Толстом и Достоевском. Об этой разнице. Ведь и у меня было точно так же. Толстого я обожал, а к Достоевскому относился уважительно, но и с опаской, и многое у него вызывало отторжение. «Сильное, но больное» – Петра выразила главное, и главное даже не в этом писателе, а в нас: мы оба чувствуем одинаково, мы действительно родственники душами… Да, сильное, но больное. Это не наше, не по нам…
Значит, пианистке и почитательнице Толстого Петре Новаковой прочили большое будущее, а я учился на журфаке, за тысячи километров от нее, и между нами была граница. Граница имела место быть, но нас, разлученных, мы верили, ждало общее будущее.
Ах, будущее! И как звякнет в голубейших небесах наш серебряный бубенец? Вот и послушаем как. Не всё так просто и прекрасно, оказывается. Нам уже не по шестнадцать, а по двадцать скоро.
На что это я намекаю? Да на письма Петры опять же. Нет-нет, не на какие-то изменения в отношениях, не дай бог, не на трещинку в нашей прекрасной заочной любви, не на ее, моей Петры, охлаждение ко мне. Нет. Дело в том, что от ее писем как-то исподволь, пока намеками, пахнуло политикой. Да, запашок. Едва уловимый, но несомненно мерзкий.
Вот такая штука.
6Значит, четыре года. Четыре! Как они прошли для нас – см. выше, в предыдущей главе. Если совсем уж коротко и о главном – мучительно.
Теперь – новая глава.
Мы отучились три года – я на своем журфаке МГУ, Петра – в своей Пражской консерватории. У меня, если по сути, ничего не менялось, а вот у Петры… Поэтому о ней.
Ее знаменитая Пражская консерватория имела одну особенность: формально она давала не высшее музыкальное образование, а среднее. Поэтому если кто-то из студентов желал получить высшее специальное образование (а это было очень важно для последующей карьеры – участия в международных конкурсах, концертирования, преподавательской деятельности), то надлежало продолжить обучение по специальности – либо там же, в консерватории, либо в другом высокостатусном заведении в Чехословакии или за границей, например в Московской консерватории. Последнее было возможным для очень талантливых выпускников, показавших себя по всем (в том числе морально-нравственным) параметрам. Понятно, что под этим подразумевалось в социалистической стране.
В той социалистической стране у Петры было всё: талант, отличная успеваемость, успешное участие во внутренних конкурсах, но главное – кристальная биография, которую олицетворял папа, Густав Новак, член ЦК Компартии. Отсюда не странно, что уже после трех лет в Пражской консерватории Петре Новаковой предложили продолжить обучение в Москве, так чтобы еще через два года не только иметь высшее образование, но и, при удаче, показать себя мировым корифеям, а при суперудаче – заявиться на престижные конкурсы и проявить себя в них. В общем, знаменитая Московская консерватория – это пропуск в высокое профессиональное будущее. А поскольку, как пообещали Петре, ее направят учиться по классу фортепиано к самому Льву Оборину, то это, говоря нашим языком, как ухватить за хвост жар-птицу. Ну при условии, если уже в Москве Петра понравится Оборину на прослушивании.
Петра понравилась и ухватила. Золотое перо оказалось в ее сильных руках.
Обо всем этом, кроме последнего (прослушивании у Оборина и «ухватила»), я знал из ее последних перед приездом в Москву писем. И летом 64-го Петра приехала. К Оборину? Да, к нему, но и ко мне.
Да, формально она приехала для продолжения учебы по классу профессора Оборина в Московскую консерваторию и на два года поселилась в Собиновском переулке (о последнем – ниже), однако, если уже не формально, а фактически, то приехала она ко мне, чтобы быть моей, а я – ее. Мы встретились, мы уже вместе. Наконец.
Несомненно, эти два года стали самыми счастливыми в наших жизнях. Мы вместе, мы еще ослепительно молоды, сильны телами и душами, есть крыша над головой, и нет никакой нужды, над нами не грохочут самолеты, несущие бомбы, не грохочут по мостовым гусеницы танков, никого не ловят, не сажают, и как это прекрасно, это единственно правильно и справедливо – любить дарованного тебе самим Богом человека! (Про Бога – это по высказыванию Петры на наш счет.)
Два года счастья. А что – немало, даже если потом… Ну, про потом – потом.
Я встретил Петру на Киевском вокзале. Боже, какая красивая! Девушка-женщина, которая на подходе к пику красоты (к почти двойнику Анук Эме, если помните).
У красавицы оказалось много вещей («Ну да, я же надолго, а у вас, говорят, зимы холодные, вот и шубку привезла!»), мы погрузились в такси и покатили в Собиновский переулок. По пути я узнал то, о чем вкратце Петра мне уже писала. Например, вот что.
В Собиновском переулке есть особняк, в котором Московская консерватория арендует несколько квартир для своих иностранных студентов и иногородних преподавателей. От самой консерватории, которая на улице Герцена, до этого переулка совсем близко, минут пять-семь пешком. Чудесно!
И верно, оказалось чудесно. Большой особняк. Бывший доходный дом (под номером 7) по бывшему Малому Кисловскому. Как я потом узнал, его построили еще в 1890 м году и когда-то в нем жили известные музыканты. С некоторых пор тут арендует квартиры консерватория, которая на бывшей Большой Никитской. До нее пешком действительно пять минут. Удобно. Тихо. Очень по-московски. Красиво.
На третьем этаже – квартира, где должна жить Петра. Номер 13. Отличное число! Старая, но очень ухоженная, уютная двухкомнатная квартира. Буковый паркет широкой ёлочкой, глубокие подоконники, высоченные потолки. Газовая колонка в ванной и на кухне. Старинные плафоны. Телефон, телевизор. После мы выяснили, что в этой квартире (правда, без телефона и телевизора) некоторое время проживал композитор Танеев, а то ли здесь же, то ли рядом когда-то жил знаменитый художник Исаак Левитан. Ничего себе тени прошлого!
Нынешней тенью, то есть соседкой Петры по квартире, оказалась консерваторская представительница коммунистического Китая. Я не оговорился – действительно тенью. Ибо эта студентка-китаянка по имени-фамилии Лю-Тао-Ци было мала ростом, совершенно плоска, с серо-желтым лицом и худыми кривоватыми ножками, едва приметными под платьицем ниже колен.
Вскоре Петра окрестила ее на славянский манер Люшкой, на что Лю никак не обижалась. И вообще она оказалась хорошей, очень нам удобной: домой заявлялась ближе к ночи, потому что работала (то есть училась) упорно, сугубо по-китайски, говорила мало и по-русски плохо (но понимала нормально, всегда кивая в ответ), мало ела за ужином, вскоре укладывалась спать в своей комнате, а утром, когда Петра просыпалась (или мы с Петрой), Люшки дома уже не было.
Очень удобная соседка, хорошая. Если вечерами она пораньше возвращалась из консерватории (пораньше – такое случалось редко), Петра всегда звала ее на кухню к столу, и по прошествии нескольких месяцев Лю совсем перестала нас стесняться, даже улыбалась, даже что-то мурлыкала, произнося русские слова с кошачьими модуляциями, и вообще мы стали почти друзьями, опекали ее, иногда зазывали ее с собой в кино или в театр, но Люшка упорно отказывалась, блюдя невинность духа и чистоту коммунистического сознания. Личной жизни у нее не могло быть по определению. Как же ей было одиноко, понял я потом!
Училась же она, повторяю, упорно и, по рассказам Петры, которая не раз слушала ее в консерватории, играла на скрипке превосходно. Ах, если бы не последовавшая вскоре в Поднебесной «культурная революция», быть бы нашей Люшке гордостью Китая, а то и мировой знаменитостью, кто знает!..
Итак, Петра приехала, было начало осени, сентябрь («за́ри», как она называла по-своему), чуть пасмурно, но безветренно, спокойно.
Через некоторое время, когда она пообвыкла в квартире, а в консерватории перезнакомилась с профессорами и студентами по классу, я предупредил родителей, что сегодня, может быть, не приду ночевать. Они поняли, поскольку знали о моих последних делах, я им рассказывал. Но дело было не в молчаливом понимании папы и мамы, а в Петре. Она-то как?
Вечером я встретил ее у выхода из здания консерватории, и мы двинулись в Собиновский. Люшки, конечно, дома не оказалось (всё пиликает на скрипке, бедняжка!). Мы поужинали, и я сказал прямо:
– Сегодня я останусь у тебя.
– О! Вот так! – Петра чуть не поперхнулась чаем. – А Люшка? Ты… она придет, и как?
– Люшка придет поздно, и вообще она за стенкой. И вообще при чем здесь Люшка? Я и ты. А Люшка – нормальная, молчаливая, утром я скажу ей: «Коммунистический привет, Люшка! С добрым утром и хорошим днем!»
Петра сидела, почти окаменев.
– Я знаю, что ты и я… то е будет. Знаю, – повторила тихо, – но… Ты решил?
– Да. Я тебя люблю. Это, то есть наше всё, это должно быть.
– И я тебя люблю, мой Петер. Только…
– Что?
Она повела плечами, потом попыталась улыбнуться, тряхнула головой, рассыпав волосы на лицо. И сказала, вздохнув:
– Чай, чай, пей чай. Хорошо, потом, там… в комнате… там.
Конечно – там. Я сглотнул слюну, потом быстро допил чай. Я волновался. А она?
– Пошли, – позвал, – пошли в комнату. – Протянул руку и повлек Петру за собой.
В комнате было почти темно.
– Не надо свет, не включай, – попросила она и, остановив меня, прижалась всем телом.
Мы стояли возле дивана. И тут… Она охватила руками мою шею и заглянула мне в глаза. А я увидел ее глаза. Темные в темноте, они светились. И тут она заговорила. Мне навсегда запомнился тот наш диалог.
– Ты хочешь взять мое девство? – ясным шепотом спросила Петра. Я лишь кивнул. – Но если я отдам тебе мое девство, то я отдам тебе всё, всю себя, и это до конца, разумеешь? До нашей старости. И когда ты станешь стариком и заболеешь, я буду ходить за тобой, разумеешь? Буду возить тебя в коляске и выносить за тобой. И мыть тело твое, разумеешь? Ты то е готов? Ты то е хочешь?
Я растерялся. Конечно, когда она произнесла слово «девство», я всё понял. Да, я хочу этого, очень хочу, ответил бы я просто и искренне, но всё, что она сказала потом, почти потрясло. Мне и в голову не могло прийти такое. Мы молоды, мы любим, мы хотим близости, мы вступаем в настоящую взрослую жизнь, а тут – какая-то старость, болезни, возить в коляске, выносить… Что выносить? Ах, да-да, кажется, понятно, что она имеет в виду, о господи!
– Откуда это знаешь? Откуда это так? Так! – чуть повысил я голос. – Про… про до конца, до старость… про возить в коляске и… и прочее?
Петра опять тряхнула головой, привычно рассыпав волосы по лицу. Но глаза я по-прежнему видел. Они светились.
– Откуда так? От ба́бички моей Кветославы. Она из Моравии, из Брно, я говорила тебе, да? Она мне про всё рассказывала, когда я гостила там, каждый год летом, а про это рассказала, еще когда я подросла только… э, лета двенадцать мне было. Про девство женское рассказала, про мужа единственного, моего мужчину, которому я должна отдать девство, и если ему отдам, то с ним должна быть до его конца, и про старость его. Это, сказала бабичка Квета, есть Протокол любви. Какой протокол? – спросила я ее. А она: то от Бога и Девы Святой, его должна подписать отдающая девство своей этой кровью… Вот, рассказала, и теперь я всё знаю. Вот и спрашиваю тебя: ты хочешь взять мое девство? Ты к этому готов, ко мне до конца с тобой? Про жить до старости и до смерти твоей?
У меня мурашки забегали по спине. Эскадронами. Сверху вниз и обратно. Сначала эскадрон белых, потом эскадрон красных, с Чапаевым на лихом коне. Мне бы от страсти к потолку взвиваться, а я чуть не трясусь от страха. Или от озноба… Старость! Смерть! Как про это сейчас? Петра, ты что?
Петра поняла. Черт возьми, она всегда всё понимала!
– Я тебя… тебе сделала страх? – но тут же поправилась: – Я тебя напугала? Нет-нет, всё хорошо, хорошо, мой Петер! Если ты так хочешь и готов… если ты так со мной, так мой, то и я готова. Если ты так, то да. Бери.
Я продолжал стоять истуканом. Петра усмехнулась ласково:
– Хорошо. Ты это… тут, жди, а я постелю новое, чистое, а потом ты ложись, а я в ванную комнату иду, быстро.
Она перестелила диван, потом достала из шкафчика халат, молча указала мне на постель (дескать, раздевайся, ложись) и вышла в коридор. Я разделся, лег. Простынь обожгла холодом. Смутно слышал шум льющейся воды. Смутно чувствовал, что не готов к действию, к любви – Петра будто отодвинула мою страсть куда-то в сторону. Я понял, как она любит. Меня? Ну да, меня. Того, кто с ней, с кем она. Она – такая, она подпишет свой протокол своей девственной кровью. Мне опять стало страшно. Она – да, а я-то, может быть, не такой?.. В комнате стало совсем темно. И тихонько вошла Петра.
Она подошла вплотную к дивану, стала надо мной, потом скинула халат и вся вытянулась. Я увидел ее. Всю. Стоящую. Во тьме. Силуэт. Нет, тело. Скульптура.
Эту скульптуру, это тело Петры в тот момент я запомнил на всю жизнь. Снизу вверх. Бедра, плоский живот, грудь, лицо. Нет, лица я не видел во тьме, только чуть светились глаза. Она видела, что я ее вижу, и ей это понравилось, я понял. Вот она склонилась надо мной, и ее грудь оказалась перед моим лицом. Две виноградные грозди, полные, сытые сентябрьские грозди, свисающие надо мной. Дразнящее «вот я, бери, открывай рот!»
Так прошла, верно, минута.
– Тебе хорошо? – послышался шепот. – Вот так хорошо?
– Да, – ответил я. – Ложись. – И протянул руку.
Петра улеглась, прижалась боком, обняла. Странно, мы молчали.
– Я тебя напугала, мой Петер? – опять услышал я тот же вопрос еще через минуту.
– Я понял, как люблю тебя, и, да, даже испугался.
– Нет-нет, так нени можнэ, так нельзя – любить и испугался!
– Любовь и страх несовместимы, – перевел я и усмехнулся: – А если так любишь, то боишься. Боишься потерять.
– Нэ-нэ, нени можнэ! – повторила Петра, но вдруг рассмеялась: – О, Боже, когда я близко с тобой, совсем близко, то опять перехожу на чешский – ну как себе говорю, с себе… с собой, да. Когда ты, то я с собой… Э, Петер мой, почему ты не делаешь это? Ты будешь меня брать? Я хочу, бери, да.
А я не мог. Нет, не физически, а… А как? И сейчас не могу выразить.
– Погоди, я сейчас, – шепнул, – еще немного.
Петра протянула руку и стала меня гладить.
– Всё хорошо, Петер, всё твое прекрасно, сильно… О, Дева Святая, как это много, большой как!.. Я хочу его целовать. Хочу. Можно? А как?.. Э, вот так.
Я почувствовал ее губы, стало жарко и холодно одновременно. Ледяной жар, так бывает? Не знаю, не помню.
Помню только, что вскоре лег на нее и перед тем, как раздвинуть ей ноги, стал целовать глаза. Чтоб она закрыла их наконец, чтоб они не светились, не прожигали меня…
Потом (когда – потом? И сколько вообще это длилось?), потом вдруг услышал шепот:
– Люшка пришла.
– Ты слышала?
– Да, дверь хлопнула.
– А я не слышал.
– Хорошая Люшка! Пришла когда надо… когда уже… когда я стала пани, а не дева, – Петра опять тихонько рассмеялась. – Мне хорошо быть твоей пани. Теперь я принимаю твои комплименты, мой Петер! Скажи мне: пани Новакова!
Я сгреб ее в охапку, стал целовать.
– А когда ты станешь моей женой, пани Симоновой?
– А ты хочешь? А хоть завтра! Венчаться завтра!.. Э, нет, Петер, это я смеюсь, венчаться мы будем в соборе Святого Вита, у меня в Праге, у самого архиепископа, но не у Йозефа Берана, к сожаленью, он сейчас в изгнании, уже не под домашним арестом, декуйи, спасибо… но там, там, у Святого Вита, поверь! Ты так хочешь?
– Хочу. Хочу – как ты. Хотя это сказка, конечно. Петра, ты реалист?
– Я пианист, – произнесла она вдруг совершенно серьезным голосом. – Я играю музыку. Моя любовь есть моя музыка, и ты, мой Петер, есть моя музыка. Мне ничего не страшно, и всё есть не сказка, а ты и я. Петер и Петра. Всё…
Она, Петра, была права. Мы и есть всё. Жаль, что бытие этого не принимало, не желало принимать. Бытию важно размножение, а не любовь…
Что было потом? Что еще – тогда, той нашей первой ночью?
– Тебе было очень больно? – спросил я.
– Совсем нет, – тут же отозвалась Петра, и опять серьезно: – Ты мой муж, а если так, тогда не больно.
Мне стало совсем легко, и захотелось подурачиться:
– Какой же я тебе муж, если мы не обвенчаны? И ты стала женщиной, а не обвенчана. Это не грех? Твой Бог, как он к этому отнесется?
– Тут не Бог, а Святая Дева. Она позволяет, когда любовь.
– А, вот как! Вот так у вас, католиков! Если так, то, значит, можно.
– Да, вот так у нас. Святая Дева позволяет, если очень любишь. И Господь Иисус любил без освящения брака в храме Иерусалимском.
– Кого любил?
– Как кого? Марию Магдалину.
– Грешницу? Ту самую?
– Да. Отпустил ей и возлюбил. Любить – то е прощать. Любить можно и до венчания, и без венчания, Дева дозволяет. Она не дозволяет дитя от любви убивать… Э, аборт, разумеешь?
– Да. А ты как?.. – я замялся. – Как будет, если сегодня?..
– Э, нэ, нет! – Я скорее почувствовал, чем увидел, что Петра улыбается. – Сегодня нет, я знаю. Меня бабичка Кветослава обучала. Э, то е когда будет, а когда нет. Я хочу дитя, хочу от тебя, Петер, но это не сегодня, это потом, после венчания. Ты приедешь ко мне, мы пойдем к Святому Виту, и всё потом у нас будет, дитя.
Вот такой план выстроила моя Петра. Разумная католичка, романтик, пианистка. Она еще ничего не знала, да и я тоже – про бытие.
– Лежи, Петер… нет, встань, я новое постелю, чистое, а то… ну, разумеешь? И в ванную комнату схожу, мне надо. И Люшке скажу, что ты со мной, а то она утром испугаться будет. Трястись будет. Хорошая у нас Люшка, тихая мышка. Ну, встань, Петер, я постелю новое…
Я улегся на новую простынь и уставил пустой взгляд в невидимый потолок. Я плыл. Я был счастлив. Я всё испытал. (Еще один романтик!)
Нет, не всё, оказалось.
Вернулась Петра, сбросила халат, легла, прижалась. И вдруг:
– Скажи, Петер мой, ты за эти годы… ты никогда меня не забывал?
Вот черт, я всегда понимал ее иносказанья, всегда понимал, что она имеет в виду! Вот и сейчас тут же понял. «Ты мне никогда не изменял?» – вот что хотела она спросить.
Я похолодел. Я мучительно помнил об этом весь последний год.
– Это было однажды. Я забыл о тебе на полчаса. А потом, уже через две секунды после… через две секунды – вспомнил… Это мрак.
Петра молчала. Вот и всё, подумалось мне. Конец. Она этого не переживет. А если переживет, то как? Оказалось – вот так:
– Ты меня любишь, – утвердила она. – Я знаю. Меня давно не было, долго, вэлми долго. Мужчина долго не может, разумею. Ты ее, ту пани, не любил, я знаю.
– Да, – подтвердил я, – не любил, просто, понимаешь…
– Э, не надо говорить, я знаю. Знаю, Петер. Вот и говорю: не мучит. Э, то е не мучь себя. Я буду не помнить про это. Я не буду тебя винить. Почему? Прощать, так, да? Да, прощать. Я тебя люблю. Любить – это прощать. Так Бог говорит. Прощать, если любить. Не помни про то. Я тебя люблю. Всё простить тебе, всё. Надо простить… э, надо прощать. Любить есть прощать. Так…
Так мне отпустили грех. А больше я не грешил никогда.
Пройдет много лет, и я пойму то, что тогда только почувствовал: есть тот редкий случай, когда физическая близость – только способ обрести близость духовную, сродниться, срастись душами. То есть женское тело, которое я желаю и которым обладаю, – это туннель для проникновения в ее, моей женщины, душу. А если так, то сотворится наше родство. Конечно, с материалистических позиций это полная чушь, ибо природе важно как раз сугубо физическое: чтобы осуществлялось воспроизводство, а до прочего ей нет дела. Но человек – парадоксальное животное на Земле. Некоторым человекам любовь дана еще и для воспроизводства духовного.
Трагедия любви в том, что чаще всего этот туннель – глухой, то есть с наглухо закрытым, замурованным концом. Везет лишь избранным…
Той женщиной, о которой речь, была Петра. Только она. И благодаря ей я стал избранным.
7Иногда события параллелятся, это известно.
Еще через несколько дней, поздно вечером, когда я вернулся от Петры (мы решили сделать перерыв на эту ночь, чтобы наконец выспаться), ко мне к комнату зашел отец.
– Потреплемся, Лёшка?
– Конечно.
– Тогда сугубо мужской разговор – не как отец и сыном, а как два друга. Идет?
– Естественно.
Я любил отца, несмотря на его нравоучительные беседы со мной, правда, дозированные. Например, о необходимости после окончания МГУ обязательно вступить в партию. Тут у нас возникали дебаты, даже споры. И вот сейчас – что, опять? К счастью, нет.
– Как твоя Петра? Расскажи мне о ней, что считаешь нужным.
– Да и нечего скрывать. Могу рассказать всё.
И рассказал. Про ее дела в консерватории, про квартиру в Собиновском, даже про ее упорное католичество (но это будто в шутку), про ее надежды на профессиональные успехи, про Льва Оборина, от которого она прямо-таки без ума.
Отец внимательно слушал, понимающе кивал, улыбался. Когда я иссяк, задал вопрос впрямую:
– Ты ее любишь?
– Да, очень.
– А она?
– Тоже.
– Прекрасно! И вы уже близки, как я понял.
– Да.
– Еще раз прекрасно. Рад за тебя. И какие у вас планы?
– Жить, любить.
– Лёша, это мне ясно. Но планы-то есть или нет? Личные планы?
– Есть. Через два года закончим свои вузы и станем мужем и женой. (Про венчание я не сказал – зачем удивлять или расстраивать работающего в МИДе члена КПСС, хотя человека нормального, к тому же хорошего?)
– И это правильно, – закивал отец, – сначала надо завершить образование. Это особенно касается Петры – она тут иностранка, она должна делать свое дело. Дело прежде всего. Вот кончит консерваторию, а ты свой журфак, а там видно будет. Да так да, и флаг вам в руки. Вот только… только пока чтоб не возникло проблем.
Я понял. И улыбнулся внутренне, вспомнив разговор с Петрой той нашей ночью.
– Всё в порядке, папа, этой проблемы нет и, надеюсь, пока не будет.
– И я надеюсь. Ведь всегда можно всё обсудить, сынок. Я имею в виду, что с любимой женщиной можно обсуждать всё, даже самое интимное. Кстати, это еще один повод к духовному сближению, поверь. Тут нечего стесняться, ничего не надо пускать на самотек. Именно обсуждать, только деликатно, конечно. Так можно избежать многих проблем. И быть счастливым. Что такое счастье, знаешь?
– О, наконец – интересно!
– Иронизируешь? Зря. Счастье – это, если без выкрутасов, совокупность отсутствия и наличия. Отсутствие проблем и присутствие позитива. То есть не только минус болезни, минус потери, минус голод, война и прочее подобное, но и обязательно плюсы, удачи: любимые люди рядом, друзья, жена дети, семья, возможность работать с душой, или творить, или, – он рассмеялся, – или еще что-то, что дает радость, удовлетворение, не портит настроения. А настроение портят в том числе и личные проблемы. Нежелательная беременность, например. Ну ты меня понял. Замолкаю, всё, закрыли эту тему!
Я кивнул, улыбнувшись:
– Хорошо, закрыли. Как говорит Петра, разумею.
Отец был явно удовлетворен.
– Ведь мы с мамой только добра тебе желаем, сам знаешь. Будь умницей, и всё будет хорошо… Кстати, а почему бы тебе не привезти Петру к нам сюда в гости? Надо познакомиться, а как же! Приходите, поужинаем или пообедаем вместе, всей семьей. Да? Конечно! Поболтаем, посмотрим друг на друга. А там, глядишь, станем друзьями. Да? Так что мы ждем вас в самое ближайшее время, только предупреди заранее, а то мама ворчать будет, что не успела чего-то. И смотри, через две недели мы всей нашей группой, с Громыкой во главе, едем в Белград к нашему любимому товарищу президенту Тито, черт бы его дернул, рассказывать ему, почему вдруг сняли товарища Хрущева. Так что не упусти это. Ну всё, пошел спать, и ты ложись, а то вид у тебя очень усталый… Я бы даже уточнил – измотанный. Ха-ха, молодец, спокойной ночи, девушке Петре привет!..
Вот такой папа. Хорошо еще, про партию не вспомнил – что вступать надо, ибо как же без этого пробиваться в международную журналистику. Ладно, это я так, брюзжу по молодости.
Счастливые два года. Лучшие наши годы, наполненные светом, звенящие.
Отец был прав: счастье – это когда никакого негатива и сплошной позитив. Петер и Петра, а до остального нет дела. Верней, кто-то и что-то вокруг есть, но никак не мешает, всё хорошо, спокойно, доброжелательно. И удачно. Так у нас пока. Удачно, беспроблемно.