
Полная версия
Суд
Согласный мой кивок и крупным планом то, откуда торчат её ноги, – говорят телезрителю, что договорились о цене. Ещё несколько слов диктора дополнят портрет убитого. А то, что она осталась одинёшенька на пустой стоянке, – дополнительная краска к портрету убитого: высадил её в безлюдном месте подальше от свидетелей.
Когда приехал на эту стоянку и выходил из машины, сбоку приткнулась машина поперёк моей (как будто нет больше мест), а в ней человек с заданием на лице. Смотрел на него в упор, а он потёр нос.
Так что хотели сказать рукопожатием чекиста? Втёрли убийственную капельку – это само собой – трудовые будни. Но главное – демонстрация силы: вот – твоя рука пишет и без толку, а вот – наша рука Лейба Шварцмана – жива. И кто в чьей руке?
А через неделю ещё демонстрация – благополучия в чекистских рядах, чтобы подорвать морально мои силы. В моём районе вхожу днём в пустой автобус на первой остановке после конечной, а облучатель-отравитель сидит на видном месте, благодушен, одна рука возлежит в открытом окне, вторая покоится на спинке свободного рядом сидения, рубашка белая с короткими рукавами, кипочка чёрная. Я бы внёс маленькую поправочку в реквизит – в этом районе для взрослого дяди с чёрной кипочкой короткие рукава не по возрасту. А вот с демонстрацией благополучия неувязочка – явно спешили, иначе не завозили бы чекиста из другого района на конечную остановку.
Я-то пройдусь и по второму разу, и по третьему, но мне бы и по другим чекистам разок пройтись, пока не кокнули – кто их знает когда.
Лист 8
А моё убийство повесят на одного из неказистых – всё равно ему сидеть за то, на чём его взяли.
Обвинение 11
А ещё через неделю новая демонстрация – на этот раз наглости.
Первая годовщина смерти Учителя. Тихохонькие стоят ученики у входа в его дом. Подхожу, как всегда озабоченный своим: кого-то надо найти и о чём-то спросить. А за спиной чекист громко нарушает святость момента: «И не здоровается!»
Я не оборачиваюсь.
Это он много лет назад занял у меня деньги. И долго не отдавал. Я требовал. Наконец он позвонил, что отдаст возле центральной автобусной станции. Завёл меня за какие-то сараи. Оказалось, что с ним ещё двое, неказистые, неприметные. Там он протянул ко мне руку с деньгами. Я взял и считал. Получалась выразительная съёмка. Диктор не будет долго останавливаться на показанном. А моё убийство повесят на одного из неказистых – всё равно ему сидеть за то, на чём его взяли.
Как и обещал, прошёлся и по Евгению Могилевскому по второму разу. Но обещал пройтись и по третьему.
На демонстрации правых вылезает в первый ряд. Пышная борода. Пялит глаза. Кричит несвязное. Чекисты телевидения дают крупным планом его толстое лицо, а за экраном его крик, потом в кадре группа людей и он в центре, а за экраном их крики. Получается очень смешно. Ещё два чекиста всегда занимают место возле выступающих с микрофоном: с одной стороны стоит не потребная девка, а с другой – придурковатый немолодой с надвинутой на глаза и уши панамкой. Смотрите и судите сами: вот их лица – этих правых экстремистов.
Лист 9
Так мне тошно от всех этих кэгэбэ. В гробу их видеть – вот на это бы побежал.
Обвинение 12
Когда пришла повестка в суд, я засел в своём закутке. Началось творческое затворничество. В закутке раздавались радостные вопли творческих находок и сладострастные хикиканья на разговоры по второй программе радио. День суда приближался, затворничество стало долгим, вопли и хихиканья не утихали.
Поздно вечером ко мне постучали.
Домашние уже разбрелись по своим углам, а я обещал жене скоро придти.
Я выскочил из закутка в салон, открыл дверь. Этого моложавого человека пару раз видел на молитвах в ближайших синагогах – это как пароль на вход. И я безнадёжно махнул рукой. Он неправильно понял и шагнул в салон. Без извинений за поздний час, потому что это не принято в нашем районе; без доброжелательной улыбки, без которой ничего не делается; без стеснения, без которого нет евреев не только в нашем районе.
Цель его прихода была неясна, пришёл он в поздний час без предварительного звонка (знал, что я дома?), и не назвался, и не представился, и не объяснил, кто послал ко мне, что желательно для расположения к доверию.
Я смотрел на него, а вот на меня, с кем пришёл советоваться, он не смотрел. Он что-то путано говорил о стене, окне, дневном свете и покупке квартиры, а взгляд его блуждал по салону.
Я попытался опередить его вопрос: можно ли всю переднюю стену салона сделать сплошным окном?
Он подтвердил, что именно этот вопрос его интересует.
– А зачем это вам? – удивился я.
– Так хочет моя жена, – сказал он голосом образцового мужа.
Внутри меня кольнуло – жена ждёт.
– Можно, – ответил я на его вопрос. – Но количество света в салоне – последнее дело при покупке квартиры.
– Пусть это так, – возразил он, – для меня главное, чтобы моя жена была довольна.
А моя права, что я занят только своими делами и даже сейчас, когда ждёт, я занят античекистской книгой.
Но она этого не поймёт, что страдает не из-за меня, а из-за моего творчества. А в нём виноват не я, который получал три с плюсом за сочинения в советской школе и никогда не взялся бы снова получать три с плюсом от советской общественности здесь, а виноваты кэгэбэ – и там, и здесь.
Мне надоело любить жену ближнего моего, как самого себя.
– Так делают на побережье, там жарко, душно, но чтобы в Иерусалиме – сказал я с иронией. – У вас есть деньги?
Он пошёл к двери. Ни спасибо за совет. Ни тебе извините, что помешал. Ни благодарного пожатия руки.
Одна его нога была над лестничной площадкой, когда я спросил:
– Как ваше имя?
Некоторое время он стоял на второй ноге, которая ещё была в салоне. Задумался.
– Даниэль, – сказал он в лестничный пролёт. И смотрел туда. И ушёл туда.
Ко всем чертям! Сейчас же займусь только моей. Пойду к ней и для начала удивлю её – поставлю танго.
Сидели притихшие.
Слушали танго.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Рука на талии.
Рука на плече.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Та-а-анго, та-а-анго.
Ноги встают и ведут.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Рука в воздухе, где была талия.
Нет руки, что была на плече.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Та-а-анго, та-а-анго.
Нет руки, что была в руке.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Только запишу, чтобы не забыть.
И ещё только выясню. Пока набирал телефон навести справки, вспомнил с нежностью, как однажды заделался частником и сказал ей, чтобы брала квитанции за покупки, которые можно списать на моё дело, а она постоянно забывала их брать, но через год напоминаний, наконец, принесла первую квитанцию за трусики и лифчик.
– Алё! Не поздно? – Я позвонил семье, которая знает всех в районе, выяснить, кто такой Даниэль и кто послал его ко мне. Выяснилось: он с женой снимают маленькую квартиру, собираются покупать другую в районе, у Даниэля магазинчик в торговом доме на последнем этаже, а кто послал ко мне – не знают.
Ко всем чертям! Занимаюсь только моей.
Жена не дождалась и спала. Я вернулся в закуток. Самое время для работы. Но сейчас займусь только моей: она – самый лучший материал для античекистской книги. И как женщина она необходима в детективно-криминальном жанре, в котором меня принуждает работать кэгэбэ.
И вот пишу с нежностью о ней, которая сопровождает меня во всех переделках в детективно-криминальной прозе моей жизни.
Однажды шёл на дело, чекисты уже давно околачивались во дворе, а она стирала в корыте в кухне коммуналки. Стиральной машины у нас не было. Стоял рядом и объяснял:
– Если я через час не позвоню, то ты звонишь по этому телефону, – водил клочком бумаги с телефоном над корытом перед её склонённой головой, – и скажешь человеку, что я не позвонил.
– Хорошо, – она пошарила в пене и выудила из корыта мою рубашку и раскладывала на стиральной доске, которая одним концом опиралась на край корыта, а вторым уходила в пену.
– Что хорошо? – начал нервничать.
– Позвоню, – она черпала ладошкой воду из корыта на разложенную рубашку.
– По какому телефону? – спрятал руку с клочком бумаги за спину.
– А по какому? – она водила куском мыла по рубашке на доске.
– По этому! – затряс клочком бумаги перед её склонённой головой.
– Хорошо, – она тёрла рубашкой по доске.
Обычно всё скрывал от неё, чтобы не пугать, но сейчас припёрло.
– Если через час не позвоню, – сказал как бы между прочим, – значит взяли.
– Ну и что? – она выжимала рубашку.
– Вот тогда позвони по этому телефону, – задействовал вторую руку показывать на клочок бумаги, – и скажи, что взяли. – Я тыкал пальцем себе в грудь.
– Вот ты и позвони, – на меня смотрели большие и рассерженные любимые глаза, – у меня стирка.
Порвал клочок бумаги с телефоном и бросил в пену корыта. Сделал кислую улыбку, которую покажу и чекистам, ожидающим меня во дворе.
– Счастливо! – она бросила рубашку в таз на полу и шарила в пене корыта.
Когда на Центральном телеграфе мы прочно засели и не хотели выходить и всех забрали, она первая прилетела на шпильках и в нейлоновом плащике и тоже прочно засела. Потом подошла подмога, по всем правилам снаряжённая: в горных ботинках, в толстых свитерах до носа, в шапках-ушанках. Снова всех забрали, но потом женщин отпустили.
И только моя побежала разыскивать меня по всем вытрезвителям.
Та-а-нго, та-а-нго.
Нет руки, что была в руке.
Два шага – вперёд, один – в сторону.
Хотелось плакать.
Какой чудный вечер.
Завтра будут упрёки, что компьютер дороже жены. И скажет:
– Когда ты с этим кончишь? – спрашивает и знает, что не кончу. Горбатого могила исправит. Нееврейские кэгэбэ действуют по этой нееврейской мудрости.
– Когда убьют, – отвечаю тоном, как о прогнозе погоды на завтра.
Наверное, ей нужно слышать не этот мой стандартный ответ, а спокойный тон, который оставляет ей надежду, даже если употребляю пугающие слова. Но я её не пугаю. И покушение не напугало её. Боятся не прошлого, а будущего. А радужного будущего у женщины не отнять. В мои предсказания страшного она не верит – нет пророка в своём городе. Один раз в таком разговоре она спросила про покушение: «Кого-то нашли?» Я долго печально смотрел на неё – в этом вопросе вся женщина; смотрел так долго, пока не увидел, что она начала самостоятельно думать; потом покрутил пальцем возле виска, и этот вопрос больше не повторялся.
– Тебе нечего делать? – ей тоже хочется говорить в спокойном тоне о моих неуместных шутках.
– Читай, пока жив, – не оставляю ей надежды и возможности говорить в моём спокойном тоне.
Моё спокойствие – от моего выбора: или я, или кэгэбэ – вместе мы не можем; я им дал до восемнадцатого года; чтó они дали мне – их дело.
Женщина не выбирает между жизнью или смертью. Она выбирает бояться:
– От твоих книг становится страшно.
Читать о страшном и быть спокойной, как я, она не может.
– А эту ахинею читать можно? – суну под нос её чтиво.
– Чтобы не думать, – закроет красивые глаза, полные страха. – Зачем это тебе?
– Не-на-ви-жу! – выскажу без интонации неизменное чувство к врагу.
– Тебе больше всех надо? – спросит, как о чём-то плёвом.
– Это мой долг перед предками, – скажу как всегда тихо.
– Твой долг перед твоей семьёй, – сердито вспыхнут красивые глаза. – Разве есть что-то важнее?
– Убили мой Израиль, – так ответил только один раз, и тогда она театрально показала на меня рукой и криво усмехнулась. Больше на её вопрос не отвечаю и заканчиваю разговор проигравшим, чтобы только ей было хорошо.
Моего никогда не читала и не будет читать. Поэтому я пишу свободно, не оглядываясь на её мнение. Книга будет валяться. Она не прочтёт даже украдкой от меня. Не притронется. Только после убийства. Когда уже нет никаких страхов. Будет читать, чтобы разобраться, кто был с ней рядом так долго, ведь при жизни каждый видится не так, как после смерти. И в этом месте найдёт старый подарок, который был запихнут куда-то, как ненужная подарочная ваза.
«Если с утра прийти к мысли, что всё трын-трава…
А если с утра не прийти самому к какой-нибудь мысли, то неизвестно ещё какая придет сама. Может прийти такая, с которой и делать что неизвестно. Так уж лучше самому прийти к какой-нибудь мысли.
Так вот, если с утра пришли к простой мысли, что всё трын-трава, то отправляйтесь в горы пасти кого-нибудь…
Сразу, как определитесь, напишите письмо жене о том, что прежней жизнью больше жить нельзя. Без упреков, беря всё на себя. С пожеланием ей всех благ и здоровья. С уверенностью, что она ещё найдёт в жизни своё счастье, которое не смогли (так и пишите) ей дать. И обратный адрес – только для того, конечно, чтобы знала, что имела дело не с подлецом, и чтобы самому ещё раз убедиться, кого она потеряла.
Детям тоже напишите, но не сразу, а через несколько лет, когда им можно будет объяснить, что вы их маму любили и что ни вы не были неправы, ни она не была неправа, а просто – сэ ля ви.
Друзьям не пишите. А если кто-нибудь из них по путёвке заберётся к вам в горы и будет глупо улыбаться, встретив вас, то лихо заломите папаху, громко гикните и гоните отару ещё выше в горы, куда с путёвками уже нельзя.
А на традиционную встречу однокашников пришлите телеграмму «ПРИВЕТ С ГОР» для смеха и бочонок вина – чтоб знали наших!
Не пишите и своей давнишней подруге, надо чтобы она сама обо всём узнала и сама предложила делить вашу бурку пополам, что будет льстить кому угодно, но не вам, начавшему новую жизнь по причинам высшего порядка.
А свои мысли записывайте в дневник. Например, о своем волнении за детей: «Поймут меня в будущем дети?» Все это пригодится, потому что, как известно, из поступивших подобно вам вышли личности незаурядные…
Хорошо с утра прийти к мысли, что всё трын-трава. Потому что если с утра не прийти самому к какой-нибудь мысли, то неизвестно ещё какая придёт сама. Может прийти, например, такая мысль: сейчас же с утра пораньше поцеловать жену, потрепать детей, позвонить друзьям и однокашникам (давнишней подруге тоже, наверное, можно позвонить – жена не будет возражать) и устроить что-нибудь такое, да так, как давно не устраивали!..
А что устраивать? Дни рождений прошли. Праздников нет… Ничего не устроите, а останется мысль, с которой и делать что неизвестно…
Нет, уж лучше прийти к простой мысли, что всё трын-трава…
И снова отправляйтесь в горы пасти кого-нибудь, пока не проснётся жена».
Описать бы эту интересную сцену чтения в подарок вечный ей…
А кэгэбэ будет ждать?
Завтра мне идти к жене Даниэля и сказать: «Я дал неправильный совет вашему мужу». Это сказать для затравки, а потом спросить: «Вы хотите ломать переднюю стену в салоне покупаемой квартиры?» Но если он дома, это плохо получится. А если он не дома, как знать, что это его жена и, вообще, его ли это дом? Тогда идти в магазинчик увидеть его – а то вдруг знающая семья ошиблась. А потом бегом к его жене, пока он в магазинчике.
И я пошёл в магазинчик через месяц. Так мне тошно от всех этих кэгэбэ. В гробу их видеть – вот на это бы побежал.
Побродил я перед магазинчиком из стекла сюда-туда, вперёд-назад, посидел на лавочке напротив. В магазинчике в глубине за столом сидит моложавый человек. Расхрабрился и вхожу, спрашиваю: «А где Даниэль?» Отвечает: «Я – Даниэль». Человек, работающий за зарплату, на любом полуслове повернулся бы и ушёл. А моя работа за совесть, поэтому говорю ему: «Приходит ко мне один и спрашивает: можно ли сломать стену и сделать сплошное окно?» И если бы этот Даниэль заскучал, то я извинился бы и ушёл, а он слушает про того Даниэля, которого я ищу, а я рассказываю всю историю и только в конце чувствую, что больше не могу отвлекать человека от дела, извинился, а он говорит «ничего, ничего», но я ушёл.
Всегда представлял себе настоящего делового человека именно таким, для которого клиент всегда прав.
Теперь надо искать того Даниэля. Надо-то надо, да неохота.
Долго было неохота, и вот как-то утром он молится недалеко от меня. То не видать вообще, а то совсем рядом. После молитвы складывает талит на столе.
– Даниэль! – обращаюсь к нему.
– Биньямин! – говорит он с достоинством, складывая талит по стрелкам от глажки и не глядя на меня.
– А зачем сказали – Даниэль? – растерялся я, но не он.
– Биньямин! – он любуется своей укладкой талита и смотрит на него то с одной стороны, то с другой стороны.
– Кто вас послал ко мне? – хмуро спрашиваю.
– А кто его знает! – радуется он сложенному по стрелочкам талиту, приглаживая рукой.
Я пошёл на своё место, но вернулся к нему.
– Как ваша фамилия?
Он сухо ответил, не глядя на меня:
– Кутлеров.
Снова звоню знающей семье, теперь о Биньямине. Выяснилось буквально то же: он с женой снимают маленькую квартиру, хотят купить другую в районе, а кто послал ко мне – не знают.
Теперь идти к жене Биньямина, сказать: «Я дал неправильный совет вашему мужу», – это сказать для затравки, а потом спросить: «Вы хотите ломать переднюю стену в салоне покупаемой квартиры?» А если он не дома, опять же, как знать, что это его жена и, вообще, его ли это дом? Значит, прежде всего, надо убедиться, что это его дом, – застать его. А там – как получится.
Прошло много дней и недель (как они мне надоели – эти кэгэбэ!). Кончился шабат. И вдруг ноги понесли меня по давно известному адресу – к дому Биньямина. Лучшее время застать всю семью дома. Постучался. Он открывает дверь и приглашает войти. Малыши держатся за его ноги. Я не вхожу и говорю.
– Меня преследует кэгэбэ. Кто сказал вам обратиться ко мне?
На его лице никакого сочувствия к преследуемому и полное равнодушие к кэгэбэ. И словесно никакого возможного выражения: «Да что вы говорите!», или «Не может быть!», или самого простого «Даа?»
– Ээ, – задумался он, – какой-то Эли.
Мне и без фамилии понятно, о ком речь. Ухожу, не прощаясь, забыл включить свет в подъезде, спускаюсь по тёмной лестнице, в светлом дверном проёме стоит Биньямин с малышами.
Эли – маленький да удаленький, с министерской головой. От общественности был начальником строительства большой синагоги, в ней он сидит сразу после шабата со старшим сыном и учит его Геморе.
– Эли, – обращаюсь к нему, – обещай мне, что время, которое потратишь сейчас на меня, вернёшь сыну учёбой.
– Обещаю, – улыбается Эли.
– К тебе обращался кто-нибудь по поводу окон, стен, света и ты послал ко мне? – спрашиваю.
– Да, было что-то такое, – отвечает он, копаясь в памяти.
– Когда?
Вспоминает.
– Месяц назад? – помогаю я ему.
– Возможно, – неуверенно говорит он.
– А два месяца? – уточняю я.
– Может быть, – снова неуверенно говорит он.
– А три месяца?
– Ээ, – кривится, как от лимона, и отрицательно качает головой Эли.
Со дня прихода Биньямина прошли три месяца.
Через неделю ко мне подошёл Биньямин и принёс фамилию Эли. Я сказал «спасибо».
Ещё через неделю я оставил машину на одной из моих улиц одностороннего движения, и, когда возвращался к машине, Биньямин стоял сразу за выездом из этой улицы, нажимал на переносной телефон, удобно опираясь на железный заборчик, а я прошёл мимо. Я выехал из этой улицы мимо Биньямина, он на телефон не нажимал.
А ещё через неделю постучался к нему в дверь. Малыши спросили: кто там? Ответил: Михаэль. Открыли дверь. Спросил их: мама дома? Передо мной вырос Биньямин, а в узкой щели между косяком и дверью женщина спешно покрывала голову.
– Я могу спросить вашу жену? – обратился к Биньямину. Он смотрел за дверь, откуда она должна появиться, и в ту же секунду она появилась, оправляя головной убор. И я спросил: – Вы хотите сломать переднюю стену?
Она в испуге посмотрела на Биньямина снизу вверх и преданно потянулась к нему в страхе не за себя. Он смотрел на неё. Что было в его глазах, – не знаю, потому что меня приковало её прекрасное в страхе лицо.
– Мы отказались от этой покупки, – сказал Биньямин.
Он не дал ей ответить на мой вопрос. Помешал.
Я на него не смотрел, а только на неё, восхищённый красотой страха за мужа. Она быстро перевела взгляд на меня и, ещё не потеряв прелестей страха на лице, с облегчением сказала:
– Да, да, мы уже не покупаем.
Вернуться к моему вопросу – получится каша.
– Нельзя ломать всю стену, – сказал я.
И ушёл.
Лист 10
Мало осталось евреев в мире, и здесь немного, и завозят неевреев. А когда мир узнает правду о нееврейской лавочке, он её закроет – и никаких проблем у мира не будет.
Обвинение 13
Моё открытие об исчезновении евреев и о еврейской статистике, которое может стоить мне головы, – прибавило среди хлопот одну приятность: сразу после вечерней субботней трапезы я отправляюсь на шалом-захар, уже не при случае, а обязательно и в числе первых.
Мои привыкли и ждут меня к чаю – после моего возвращения.
Добряки района, которые не упускают случая отметиться на шалом-захар, весело приветствуют: «А вон Бабель пришёл». Благодарно улыбаюсь им. Мы – большая семья.
Жму руку молодому отцу, у которого на этой неделе родился сын, желаю всего хорошего, присаживаюсь к столу среди пришедших доброжелателей и угощаюсь варёным хумусом, семечками и орешками – традиционным угощением шалом-захар. Говорят все со всеми. Умно говорить я не умею, молчу. Грызу себе семечки.
Мама моя была младшая, седьмая среди братьев и сестёр. Помню широкую бабушкину юбку, в которой я путался и прятался. Дедушку и бабушку и одного их сына с его семьёй закопали живыми в Бердичеве. Но большинство из семейного клана остались жить. И в двух следующих поколениях почти исчезли сами. Широкая семейная фотография: бабушка и дедушка сидят в середине, а вокруг дети, старшие уже женатые, пока ещё все евреи, со своими малютками, а у ног дедушки и бабушки – девочка, моя мама. Мне горько за бабушку и дедушку. Страшно, что с ними сделали, ещё страшнее за дело их жизни – их детей, внуков, правнуков, праправнуков. От дела жизни дедушки и бабушки мало осталось. И меня самого пугает не то, что меня кокнут, а то, что не успел доделать. И каждым новым рождённым евреем утешаю бабушку и дедушку. И себя за них. И когда думаю о них – плачу, а если при людях – то внутренними слезами. Поэтому не тяну с субботней трапезой и бегу на шалом-захар утешать и утешаться.
В ту субботу вообще прибежал первым. Счастливая семья организовала шалом-захар в маленькой синагоге. Столы накрыты белым, расставлены тарелочки с обычным угощением. Сидят молодой папа и его ещё моложавый папа. Говорю им обычные добрые пожелания по случаю рождения сына и внука, присаживаюсь рядом и грызу хумус и семечки. Представляемся. Я – как старожил района. Молодой папа – совсем недавно поселился и скоро оставляет район.
Говорить не о чем, можно уходить, но я не спешу оставить их одних. У них радость, а вокруг никого, жду подхода хотя бы ещё одного доброжелателя. А пока говорю что-нибудь близкое к их радости: вас не знаю и вы меня не знаете, а я прибежал – ещё один еврей родился! какая радость! после вас бежать в большую синагогу, там тоже шалом-захар – ещё еврей родился! вы не знали? и у кого родился, не знаете? я тоже не знаю, но бегу – такая радость! ещё еврей!
Молодой папа и его папа разделяют мою радость.
Но я не убегаю – из пришедших я пока один. Грызём семечки-орешки. Говорю: мало осталось евреев в мире, и здесь немного, и завозят неевреев. Говорит старший папа: нас хотят уничтожить. Говорю: поэтому я рад ещё одному еврею.
Тут приходит ещё гость, поздравляет папу и дедушку и присаживается к столу. Мне сразу уйти неприлично, мол, только и ждал этого момента уйти и травил что попало. Но совсем не поэтому говорю: происходящее в государстве определяется нееврейским большинством, поэтому умные евреи против референдума по любому вопросу, чтобы не было прецедента, ведь нееврейское большинство скоро выскажется окончательно против евреев и еврейского государства. А когда мир узнает правду о нееврейской лавочке, он её закроет.
Теперь можно бежать на второй шалом-захар.
А в следующую субботу – я на очередном шалом-захар среди первых немногих, чуть в стороне пристроился на конце длинного стола, грызу семечки, думаю своё.
Старенькая мама уже чаще не узнаёт своих. Среди братьев и сестёр – она долгожительница. Рассказывая о жизни у моего дедушки, как-то вспомнила обиду на него, что не разрешил читать газету «Правда». А я увидел в этом, как дедушка сопротивлялся наступавшему большевизму и еврейскому обвалу.