Полная версия
Боярыня Морозова
– Лето, а холодно здесь у вас, – поежился боярин.
– Кому холодно, кому жарко, – возразил палач и поглядел на Шаховского. – С кого начинать будем?
– Бердышева-мурзу веди и бабу веди.
– Обоих сразу?
Морозов повторять приказаний не любил, поворотился к Шаховскому.
– Как хлеба-то у тебя, Семен Иванович?
Шаховской глядел на раскаленные добела щипцы.
– А?!
– Хлеба уродились, говорю?
– Хлеба? – Шаховской уставился на Морозова. – Какие хлеба? Какие еще хлеба?!
– Вотчинные… У меня в Мордовии все погорело.
– Не помню, – сказал Шаховской, – ничего про хлеба не помню.
– В московских селах нынешний год благодатный. А дыни какие вымахали! Ты сажаешь дыни?
– Дыни?! – Шаховской вдруг икнул.
– Кваску принеси нам! – крикнул Морозов стрельцу.
Палачи ввели несчастных. Посадили на лавку. Морозов, слушая, как стучат у Шаховского зубы о край квасного ковшика, повздыхал, перекрестился.
– Служилый человек, мурза Бердышев, говорил ли ты такие слова?! – вдруг закричал он пронзительно. Ковшик у Шаховского выпал из рук, квас пролился, ковшик закрутился на каменном полу. – Говорил ли ты: «Посадить бы на государство королевича датского! Не быть бы Алексею Михайловичу на царстве, когда б не Морозов»?
Палачи вытолкали и поставили перед Морозовым маленького, исполосованного кнутами татарина: тот заранее закусил губы, ожидая побоев.
– Плети ему были, – сказал старший палач. – Огнем его теперь надо.
Подручные тотчас схватили мурзу, связали руки-ноги, кинули на пол, огненное крокодилье рыльце щипцов вцепилось в ребро.
Визг, судороги, вонь сгоревшего мяса, ведро ледяной воды на голову.
– Говорил ли ты… – начал спрашивать Морозов.
– Говорил! Ради истины говорил! Московский царевич – подметный. Подметный Алексей! Подметный!
– Еще ему! – Морозов тронул Шаховского за колено. – Вот ведь сами просят!
Опять вой, паленое мясо. И стук головы о каменный пол. Утащили мурзу в подвал, чтоб отлежался.
– Ну а ты что говорила? – повернулся Морозов к бабе, вцепившейся от ужаса в лавку ногами-руками, пустившей лужу под себя.
– Батюшка, только не жги! За другими повторяла! Слово в слово – за другими.
– Что же ты говорила?
– А говорила: «Глупые-де мужики, которые быков припущают к коровам от молоду, и коровы-де рожают быков. А как бы припущали-де на исходе, ино рожали все телицы. Государь-царь Михаил женился на исходе, и государыня-царица рожала ему царевны, а как бы государь-царь женился-де об молоду, и государыня бы царица-де рожала всё царевичи. Царь Михаил хотел постричь царицу Евдокию Лукьяновну в черницы. Тут она велела подложить себе в постелю мальчика. И царевич Алексей подметный, стало быть».
– Плети ей были, – сказал палач, – двенадцать плетей.
– Для вразумления еще двенадцать.
Опоясывающий удар кнута сорвал бабу с лавки на пол. Палач бил, словно хотел рассечь тело пополам.
– Потише! – поморщился Морозов.
Бабу утащили очухиваться.
Пот заливал белое лицо князя Шаховского. С висков текло по бритым щекам, из глазниц бежали ручейки на усы, с усов по шее, капало с кончика носа, даже с мочек ушей капало.
– Не приведи господи! – почти прошептал Морозов. – Ведь как бьют! Боже ты мой, как бьют! И не скажешь палачу: умерь ярость. Палач государеву службу служит.
Шаховской закрыл глаза.
– Борис Иванович, ты не гляди, что от страха я мокрый весь. Самому гадко. Как мышь мокрый. Только ведь, Борис Иванович, я князь. Я княжеского звания на пытке не уроню!
– Семен Иванович, о каких пытках ты говоришь? – изумился Морозов. – Не враг же ты государю, чтоб от него таиться? Скажи, будь любезен, отчего ты так прилепился сердцем к датскому королевичу, зачем добра ему хотел, какой корысти ради?
Шаховской обмяк, привалился спиной к холодной стене.
– Все, что я скажу, Борис Иванович, ты и сам знаешь. Прилепился я к Вольдемару не ради какой корысти, а по повелению царя Михаила.
– Врешь, Семка! – вдарил ладонью по лавке Морозов.
– Не вру. А то, что по сердцу была мне эта служба, – не скрою. По нраву мне заморская ихняя жизнь. Царь Михаил перед самой смертью умыслил оставить королевича Вольдемара в Москве без перекрещения.
– Писарь, ты записал?
В темном углу зашевелилось.
– Записал, боярин.
– От пытки ты себя избавил, князь Семен. – Морозов встал с лавки. – Однако ж показания твои еретические. Оболгал ты покойного царя, князь Семен. За то тебя к сожжению приговорят, да царь у нас милосерден, не допустит злой казни.
И, не отдавая никаких приказаний, Морозов выскочил из башни вон – торопился к другим делам.
Царь и Никон
В Троицкую лавру Алексей и Федор Ртищев пеши странствовали.
Встречали царя колокольным звоном, вся братия монастырская вышла ему навстречу. Среди встречающих был и Стефан Вонифатьевич, протопоп кремлевского Благовещенского собора.
На другой день Стефан Вонифатьевич шел с царем Алексеем и с товарищем его, молодым Ртищевым, к заутрене. Начиналась неделя молитвенного усердного труда. Был Стефан Вонифатьевич весь в себе, не видя благолепия церквей, земной осенней красы, боярынь с кралями-девками, прикатившими в лавру поглядеть на молодого неженатого царя, но прозрел вдруг перед старичком-уродцем. Сидел старичок на нижней ступени паперти, никак не мог лапти обуть: вывернутые руки до ног не доставали.
Протопоп кремлевской церкви встал вдруг перед уродцем на колени, обул его и поцеловал братским Христовым поцелуем.
– Благодарю тебя, Господи! – воскликнул царь Алексей, глядя на деяние протопопа. – Благодарю тебя, Господи, что в церкви моей такие пастыри, великомудрые и паче того смиренные.
– Великий государь, – заплакал протопоп, – не хвали ты меня, бога ради! Смирение должно прорастать в человеке так же естественно, как растут его власы. Если же оно прорастает от ума, в надежде на похвалу вельможи, или в назидание, а того хуже – в порицание гордому, то золото благодеяния тотчас покроется медной прозеленью.
Сурово звучали слова протопопа, но Алексей приник к нему, и оба они поплакали, и Федя Ртищев плакал на коленях, лобызая ступени святого храма.
По окончании службы царь прикладывался к иконам. Долго стоял перед «Троицей» святого отца живописного мастера Андрея Рублева. За великую радость и красоту икон своих удостоился Рублев святости, было это дорого Алексею, ибо видел, за что человек свят.
В лавре Алексей Михайлович встретил игумена Кожеозерского монастыря, подвижника Никона.
Никону было сорок лет, самое время или крест на себе поставить, или, коль жажда жжет, схватить бычка, имя которому Власть, за ноги и влачиться, покуда вытянет или растопчет.
– Государь, – говорил Никон, запустив пятерню в густую, росшую сосульками бороду, – ты и без нас ведаешь: людишки твои, забыв Божий страх, предаются мерзостным увеселениям, монахи ищут роскоши, попы не знают грамоты и несут с алтарей такую дичь, что волосы встают дыбом. Спасать нужно мир от соблазнов! Спаси его, государь!
– Но что же я могу? – разводил беспомощно руками напуганный Алексей.
– Государь! Церковь Христова, вооружась именем Господа, одолела идолов римских и славенских. Привести дом в порядок – не заново строить, одним веником справимся.
– Ты прошлый раз говорил, мало святых у нас, своих, русских.
– Мало, государь! Мало!.. А почему бы, наприклад, мощи московского митрополита Филиппа, погибшего от руки исчадия Малюты Скуратова, не возвеличить? Государь, я бы сам за теми мощами пешком пошел и на себе принес. Мощи Филиппа московского ныне на Соловках. Много исцелений и чудес от них молящимся.
– За какую провинность Малюта Скуратов убил святого отца? – Алексей спросил, а глазами в пол: ему стыдно за великого царя. Странная память в народе о кровавом неистовстве Ивана Грозного, но отец, царь Михаил, держался за тонкую ниточку родства и сыну завещал напоминать при случае о великом родиче.
Иван Грозный первым браком был женат на дочери окольничего – Романа Юрьевича Захарьина, Анастасии. За тринадцать лет жизни с нею у Ивана родилось шестеро детей; царевны Анна, Мария, Евдокия умерли во младенчестве, нелепо утонул по дороге из Кириллова монастыря шестимесячный первенец Дмитрий. Царевич Иван был смертельно ранен отцом, выжил последний ребенок, хилый Федор. Царь Михаил был сыном Федора Никитовича Романова, племянника Анастасии.
– О государь! – воскликнул Никон, готовясь отвечать на трудный вопрос. – Потомкам ли судить пращуров? Но грехи пращуров отмаливать потомкам. Великий твой прадед Иван Четвертый призвал Филиппа из Соловецкого монастыря, где Филипп устроил каменные соборы, келии, соединил каналами озера, построил гавань и ладьи. Филипп, придя в Москву, был истинным пастырем овец Христовых. Но он не пожелал благословить опричнину. Когда царь явился в Успенский собор с опричниками, митрополит не заметил царя. Кто-то из опричников закричал на него: «Владыка! Государь перед тобой. Благослови его!» На это митрополит Филипп ответил: «Государь, кому подражаешь, облекшись в такую одежду?» А царь ходил в те дни в монашеской рясе. «Ни в одеждах, ни в делах не видно царя! – воскликнул Филипп. – У татар и язычников есть закон и правда, а в России нет правды… Мы здесь приносим бескровную жертву, а за алтарем льется невинная кровь христианская». Так сказал митрополит царю. «Теперь вы у меня взвоете!» – затопал в ярости ногами царь Иван и низверг Филиппа с его престола. Самого не убил, отправил в Тверь, в монастырь, но убил десятерых Колычевых и поднес в подарок Филиппу голову любимого племянника.
Никон замолчал, перекрестился, зашептал молитвы.
Было поздно. За окошком, как больной зуб, ныл ветер. Хорошая погода кончилась утром. Дождь ворочается за стенами, словно живой, шуршит, шипит. Бьются друг о друга голые сучья яблонь. Стучат, бедные, как нищенки, просятся от непогоды в тепло.
Алексей оправил пальцами свечу. О больших делах он любил говорить при одной свече.
– Я знаю, – сказал он, – прадед мой грешен, я молюсь за спасение души его.
– Нужно восстановить справедливость! – Глаза у Никона засверкали. – Нужно вернуть митрополита Филиппа на его законный престол. Нужно его мощи перевезти в Москву.
– Спасибо тебе, святой отец, за доброе, мудрое слово! – Глаза Алексея тоже светились. – О Господи, будет ли прощено царю Ивану за его кровопролитие! Но ты не сказал, почему убил Малюта святого отца?
– Царь Иван покарал гневом Новгород Великий. Новгородского митрополита он приказал женить на кобыле, детей привязывали к матерям и бросали в воду с башен. Царь Иван убивал тысячу человек в день… Потом он опомнился и послал Малюту к Филиппу, чтоб тот дал царю благословение. Филипп не дал благословения, и яростный Малюта задушил его.
Алексей и Никон, затаившись, слушали, как трещит свеча.
Сидели не двигаясь, но их тени на стенах и потолке трепетали – страшные, дикие времена случались на Руси.
Венчание на царство
Владимирскому и Московскому государству и всем государствам Российского царства, всем городам, княжествам, землям и всем народам указано было 28 сентября, на память преподобного Харитона-исповедника, работы никакой не работать, дела никакого не промышлять, колодников отпустить на все четыре стороны, всем пить вино, гулять и славить царя. 28 сентября Алексей Михайлович Романов венчался на царство.
Торжества начались 27-го всенощной в соборной церкви Пресвятые Богородицы, честного и славного ее Успения.
Служил всенощную патриарх, святейший Иосиф.
Назавтра, в два часа дня, Алексей Михайлович перешел из хором своих в Золотую палату и приказал созвать всех бояр, а воеводам и чинам быть в сенях в золотом платье.
Это и был «собор» Морозова. Священство и весь синклит: бояре, окольничие, думные дворяне, дворяне московские и дворяне городовые и гости, приглашенные участвовать в венчании на царство, поставили подписи под бумагой, сочиненной Борисом Ивановичем, и это было «избранием» царя.
А вот венчание было торжественным и долгим.
В Успенском соборе хор встретил царя «многолетием». Алексей молился, целовал многоцелебную ризу Иисуса Христа, прикладывался к мощам, принял благословение патриарха. Святейший Иосиф дрожащими от старческой немощи руками окропил царя святой водой и велел архидиакону начать молебен Живоначальной Троице и Пресвятой Богородице да Петру, митрополиту Московскому, чудотворцу, и преподобному отцу Сергию.
После молебна царь и патриарх сели на свои места в чертоге. Справа от царя стояли бояре, слева – духовенство.
Воцарилось молчание.
Царь встал, улыбнулся и, улыбаясь кротко, смиренным голосом заговорил, все время отыскивая и находя сочувственные глаза:
– Апостольских престолов восприемницы; святые истинные православный веры греческого собора столпы, пастыри и учители Христова словесного стада, богомольцы наши: пречестнейшие и всесветлейшие о Боге, отец отцам и учитель Христовых велений истины; столп благочестия, евангельские проповеди рачитель, кормчий Христова корабля святейший Иосиф, патриарх Московский и всея России, и преосвященные митрополиты, архиепископы и епископы и весь священный собор, и вы, бояре, и окольничие, и думные люди, и дворяне, и приказные, и всякие служебные люди, и гости, и все христолюбивое воинство, и всего великого Российского царства православные христиане…
Все это витиеватое Алексей говорил бездумно, не вникая в смысл, но в глазах его затрепетал ум, а слово стало сильным, когда помянул, что он, Алексей, наследник Рюрика, святого Владимира Святославовича, Владимира Всеволодовича Мономаха, греческого императора Константина Мономаха, помянул деда своего, царя Федора Иоанновича.
Глаза Алексея смотрели теперь поверх голов, голос звенел, взлетал, но не срывался.
Отвечал Алексею патриарх Иосиф.
Засидевшись, он ерзал на своем стуле и никак не мог встать. Наконец, повиснув на патриаршем своем посохе, разогнулся и, не в силах унять дрожи старческих синих рук, трясся головой, раскашлялся, но когда заговорил, то будто спала с него обуза лет.
– О Богом дарованный! – воскликнул Иосиф сильным бархатным голосом. – Благочестивый и христолюбивый, изрядный, сиятельный, наипаче же в царях пресветлейший великий государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея России самодержец!
Кончив речь, патриарх послал за Животворящим Крестом; его принесли на золотом блюде Серапион, митрополит Крутицкий, да Маркел, архиепископ Вологодский. Блюдо у них приняли митрополиты Афоний Новгородский да Варлаам Ростовский. Патриарх трижды поклонился кресту, поцеловал и благословил им царя Алексея.
После молитв и малой ектении патриарх послал двух архимандритов и игумена за бармами. Бармы приняли архиепископы Суздальский, Рязанский и епископ Коломенский.
После возложения на царские плечи барм и молитвы патриарх послал за венцом. Шапка Мономаха – это золотое кружево на гладком золотом поле. Восемь кружевных лепестков тульи уходят под золотой стоянец, на котором в золотой же оправе рубины и изумруды, сам крест прост, четырехконечный, гладкий, с тяжелыми каплями на концах.
Патриарх поднял венец над головой Алексея. Алексей закрыл глаза, ибо вот оно, мгновение, о котором он знал только, что оно когда-нибудь должно произойти. Когда-нибудь, а оно – вот оно! Оно – теперь!
Мягкий мех соболя коснулся головы, и тотчас голову сдавил обруч тяжести. Шапка и впрямь нелегка была.
Патриарх поклонился венчанному, и Алексей, чуть приподняв руками венец, ответил поклоном. Последний раз в жизни царь обнажил перед человеком голову.
Когда в руки ему вложили: в правую – скипетр, в левую – яблоко державы, он поклонился патриарху одними бровями, свел и опустил, ибо вся земная власть была в его белых руках и никто в России не мог и в мыслях поставить себя рядом с ним.
Пели «многая лета», и все поклонились новому царю – сначала духовенство, потом бояре, окольничие и прочая, прочая…
Патриарх сказал Алексею поучение:
– Всех же православных христиан блюди и жалуй. И попечение имей о них от всего сердца, за обиженных стой царски и мужески.
Царь кивал головой и улыбался. Было радостно: чин постановления на престол удался, никто ни в чем не ошибся, не замешкался, в животе не теснило, боярского подвоха бояться не надобно, потому что он царь венчанный – от Бога, теперь им надо бояться.
Солнце сияло, потеплело даже. Вся Москва – праздничный стол. Все хорошо!
А по кривым улочкам под трезвон колоколов расползался шепоток – не настоящий царь, подметный. А настоящий, сын царя Василия Шуйского, в бегах, от сыча Морозова едва-едва утек.
* * *Светский царский праздник начался сразу же по выходе царя из Успенского собора. В дверях Никита Иванович Романов осыпал племянника золотыми монетами. Вдругорядь он осыпал царя монетами у Михаила Архангела, в третий раз – на Золотой лестнице из Благовещенской церкви в царские покои.
На второй день праздника царь Алексей принимал в Золотой палате подарки, а сам отдаривал указами.
Борис Иванович Морозов, в знатности рода уступавший многим и многим боярам и князьям, дабы наверстать упущенное предками, придумал новый высочайший чин ближнего боярина.
Из бояр в ближние пожалованы были Федор Иванович Шереметев, управлявший царством при царе Михаиле, князья Дмитрий Мистрюкович Черкасский, Борис Иванович Морозов и князь Никита Иванович Одоевский.
Себя в жалованной грамоте Морозов поставил третьим, но ни для кого не было секретом – наставник царя по близости к царю соперников не знает.
В бояре из стольников, минуя чин окольничего, были поставлены: князь Яков Куденетович Черкасский, Львов-Салтыков, князь Куракин, Федор Степанович Стрешнев, Темкин-Ростовский и князь Алексей Никитович Трубецкой.
Три дня шли пиры в Грановитой палате. На пиру царь указал быть боярам и дворянам без мест. Вняли указу, не местничались, не драли друг друга за бороды, оспаривая более высокое место.
В первый день великого царского пира возле дома Плещеева остановился старенький возок-карета боярина Бориса Ивановича Морозова – лошадь распряглась. Кучера кинулись поправлять сбрую, а Плещеев Леонтий Стефанович тут как тут, выскочил за ворота спросить: не нужна ли помощь какая, не соизволит ли боярин посетить родственный дом…
Морозов быстро отворил дверцу возка, усадил Плещеева рядом с собой и, опустив шторку, заговорил быстро и тихо:
– В городе болтуны завелись. Шепчут по углам, что царь подметный. Никто тебе не помощник, Леонтий Стефанович, но и помехи не будет. Опростоволосишься – пощады тоже не жди, но ежели толки прекратятся – не забуду тебя! – Сказал и тотчас стал легонько выталкивать из возка. – Ступай да помни: для царя, как для себя, служи. Тебе будет хорошо и всему роду Плещеевых.
Едва Леонтий Стефанович ступил на землю, лошади рванули, Плещеева обдало грязью, все лицо залепило. Дома к нему кинулись с умыванием, но Плещеев всех разогнал. Сидел в горнице, не зажигая света, сдирал с лица комья грязи, целовал их и улыбался.
Заботы
Тревога поселилась в надежном доме Соковниных. Молодой царь по монастырям ходит, Богу молится. Об отце, о матери, о сестрах, о себе, сироте. За месяц с неделей похоронил батюшку своего, всея Руси государя, и добрую, тихую матушку. Молодой царь никого от приказов не отстраняет, новых людей вокруг себя не имеет, но правителем, с общего согласия, стал Борис Иванович Морозов – дядька царевича, наставник Алексея с младых лет. У Бориса Ивановича и родня, и приспешники, и виды.
В Земский приказ улыбчивый правитель посадил Леонтия Стефановича Плещеева.
– Началось! – рассказывал Прокопий Федорович о кремлевских делах Анисье Никитичне. – Борис Иванович своего шурина Петра Тихоновича Траханиотова послал во Владимир вернуть в посады все земли, всех прежних тяглых людишек. Ведь до чего дело дошло: государевых дел делать некому, пошлины и налоги брать не с кого. Тяглецы перебежали к сильным людям.
– Это к кому же? – не поняла Анисья Никитична.
– Кого ни назови, тронешь – и пропал. Но ежели Траханиотов царю службу сослужит, быть ему судьей приказа.
– Уж не твоего ли? – ахнула Анисья Никитична.
– Может, и так. Правда, в моем приказе больших денег не водится.
Кручинился Прокопий Федорович, совсем тишком жил. А тут лавиной новости. Траханиотов забрал у боярина Никиты Ивановича Романова – дяди царя! – сорок пять пажен земли, кои Романов незаконно отнял у города Владимира. Сии пажни – земля, удобная для выгона скота, – возвращены посаду. Да что земли! Траханиотов отобрал у Никиты Ивановича восемьдесят семь дворов, а это сто пятьдесят душ мужского пола.
А всего Траханиотов вернул посаду города Владимира двести восемьдесят семь дворов с семействами. Из Владимира отправился в Суздаль. И опять герой. Изъял у патриарха и суздальского архиепископа сорок одно семейство.
В стольном граде, на Владимир глядя, в теремах да в хоромах жизнь присмирела. Зато народ стал шумным. Хлеб вздорожал, день завтрашний ничего хорошего не обещает. Денег, выслуженных, дворянскому ополчению казна не платит, донским казакам – царь должник, стрельцам – должник…
Казна пустая, а в южной степи от крымской напасти молодой царь, не думая о деньгах, строит оборону: города-крепости в две линии.
В первые месяцы царствования Алексея Михайловича, уже осенью, был заложен Белый городок в Козловском уезде, в Воронежском – острожки Орлов, Усмань, Отемар. Предстояло поставить Коротояк, Инсар, Недригайлов, Обоянь, Олешню.
Борис Иванович Морозов озаботился и о сибирской оборонительной черте. Затевалось строительство городов-крепостей: Симбирска, Корсуни, Саранска, Чалнов, Аргаша, Сурска, Тагаева, Уренска, Белого яра.
Дело великое! Города эти – надежда на покой России. Пришлые бури разобьются о крепостные стены за тысячу верст от Москвы.
Прокопий Федорович тревогу не мог в душе держать, делился страхами с супругой.
– Никогда такого не бывало! Об одних деньгах нынче речь в Кремле. Боярин Борис Иванович со своими людьми рыщут по городам, аки волки по лесам. Волкам подавай кровь, Морозову – деньги.
– Время такое! – успокаивала Анисья Никитична супруга. – За дочек боязно. Федосье скоро четырнадцать, женихов надо присматривать.
– Больно рано, мать, о женихах думать. Года три-четыре у нас есть, а к тому времени царь войдет в возраст, успокоится жизнь. Мне Бориса Ивановича жалко. О себе он помнит, но о государевых делах крепко печется. Только ведь власти у него не больно много. Стрелецкий приказ у Шереметева, казна у Шереметева. А там еще Черкасские, Стрешневы, Трубецкие. У Бориса Ивановича в советниках Назарий Чистой да Васька Шорин. Шорин – богатейший гость, солью торгует, а Чистой хоть и думной дьяк, но тоже из купцов. Он денежки вымогает даже у послов. С голштинского, ходившего в Персию, я это доподлинно знаю, Назарий взял тысячу ефимков. Князь Фредерик жаловался царю Михаилу – Назарий-де совсем обнаглел, прибрал у голштинцев персидскую запону в дорогих каменьях ценой в две тысячи талеров!
– Такие советчики насоветуют! – сокрушалась Анисья Никитична.
– Беде быть! – горестно вздыхал Прокопий Федорович. – Ты вот что, матушка! Все дорогое потихоньку убирай в надежное место. Мало ли что…
– Мало ли что! – соглашалась хранительница дома.
Соль
Петр Тихонович Траханиотов взлетел-таки, да высоко! На службу во Владимир отправился 20 февраля, а уже 16 марта был у великого государя на приеме, доложил о службе. Борис Иванович Морозов вместо похвалы стольнику зачитал при государе челобитную горожан Суздаля. Просили его величество, царя всея Руси, прислать в Суздаль Траханиотова воеводой, ибо Петр Тихонович посулов и поминок не емлет, а дела посадские делает вправду.
На другой день, 17 марта, царь Алексей Михайлович допустил Петра Тихоновича к руке, пожаловал из стольников в окольничие и назначил судьей Пушкарского приказа.
Знать бы Петру Тихоновичу, какая участь уготована ему, окольничему и судье приказа, через два года. Его беда народилась на другой день после великих царских милостей.
Утром 18 марта Петр Тихонович не от сна встал – родился заново. В своем не худшем доме, который стал за ночь тесным, кушал с блюд глиняных, оловянных, вкусно кушал, но морщился: человек его чина ест с серебра да с позолотою. Кафтан тоже огорчил. Новый, но ведь без запон! Шуба, любимая, волчья, в нос псиной шибанула, волос грубый, длинный, то ли дело соболя – и руке ласково, и телу, и глазу.
Лошадь резвая, упряжь в бронзовых бляшках, кучер на облучке в рыжем тулупе… Стыдоба. Петр Тихонович, однако ж, на лице неподступность изобразил. Смотрите, господа! Едет человек, царю надобный, и человек этот посулов и поминок не емлет.
Несла резвая лошадка честного судью в Кремль, к Золотой палате. Несла думать думу с великим государем, с его боярами, с думными дьяками, с такими, как сам, – с окольничими.