bannerbanner
Мои скитания
Мои скитанияполная версия

Полная версия

Мои скитания

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 17

Бенефисы Далматова и Свободиной-Барышевой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали бриллиантами и черными парами, а бельэтаж – форменными платьями и мундирами учащейся молодежи. Институток и гимназисток приводили только на эти бенефисы, но раз вышло кое-что неладное. В бенефис Далматова шел «Обрыв» Гончарова. Страстная сцена между Марком Волоховым и Верой, исполненная прекрасно Далматовым и Свободиной, кончается тем, что Волохов уносит Веру в лес… Вдруг страшенный пьяный бас грянул с галерки:

– Так ее!.. – и загоготал на весь театр.

Все взоры на галерку, и кто-то крикнул, узнав по голосу:

– Да это отец протодьякон!

Аплодисменты… Свистки… Гвалт…

А протодьякон, любитель театра, подбиравший обыкновенно для спектакля волосы в воротник, был полицией выведен и, кажется, был «взыскан за мракобесие».


Сезон 1879/80 года закончился блестяще; актеры заработали хорошо, и вся труппа на следующую зиму осталась у Далматова почти в полном составе: никому не хотелось уезжать из гостеприимной Пензы.

Пенза явилась опять повторным кругом моей жизни. Я бросил трактирную жизнь и дурачества, вроде подвешивания квартального на крюк, где была люстра когда-то, что описано со слов Далматова у Амфитеатрова в его воспоминаниях, и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь.

Часть труппы разъехалась на лето, нас осталось немного. Лето играли кое-как товариществом в Пензенском ботаническом казенном саду, прекрасно поставленном ученым садоводом Баумом, который умер несколько лет назад. Семья Баума была одной из театральных пензенских семей: две дочери Баум выступали с успехом на пензенской сцене. Одна из них умерла, а другая окончательно перешла на сцену и стала известной в свое время инженю Дубровиной. Она уже в год окончания гимназии удачно дебютировала в роли слепой в «Двух сиротках». Особенно часто я бывал в семье у Баум. В первый раз я попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку Баум-Дубровину и ее неразлучную подругу – гимназистку М.И. М-ну, дававшую уроки дочери М.И. Свободиной, и был приглашен зайти на чай. С той поры свободные вечера я часто проводил у них и окончательно бросил мой гулевой порядок жизни и даже ударился в лирику, вместо моих прежних разудалых бурлацких песен. Десятилетняя сестра нашей артистки, Маруся, моя внимательная слушательница, сказала как-то мне за чаем:

– Знаете, Сологуб, вы – талант!

– Спасибо, Маруся.

– Да, талант… только не на сцене… Вы – поэт.

Это меня тогда немного обидело – я мнил себя актером, а после вспоминал и теперь с удовольствием вспоминаю эти слова…

Другая театральная семья – это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже скорее какие-то учено-театральные заседания. Происходили они в полухудожественном, в полумасонском кабинете-библиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством. Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр.

Вот у него-то в кабинете, заставленном шкафами книг и выходившем окнами и балконом в сад над речкой Пензяткой, и бывали время от времени заседания. На них присутствовали из актеров: Свободина, Далматов, молодой Градов, бывший харьковский студент, и я.

Горсткин заранее назначал нам день и намечал предмет беседы, выбирая темой какой-нибудь прошедший или готовящийся спектакль, и предлагал нам пользоваться его старинной библиотекой. Для новых изданий я был записан в библиотеке Умнова.


Одна из серьезных бесед началась анекдотом. Служил у нас первым любовником некоторое время актер Белов и потребовал, чтобы Далматов разрешил ему сыграть в свой бенефис Гамлета. Далматов разрешил. Белов сыграл скверно, но сбор сорвал. Настоящая фамилия Белова была Бочарников. Он крестьянин Тамбовской губернии, малограмотный. С ним я путешествовал пешком из Моршанска в Кирсанов в труппе Григорьева.

После бенефиса вышел срок его паспорта, и он принес старый паспорт Далматову, чтобы переслать в волость с приложением трех рублей на новый «плакат», выдававшийся на год. Далматов поручил это мне. Читаю паспорт и вижу, что в рубрике «особые приметы» ничего нет. Я пишу: «Скверно играет Гамлета» – и посылаю паспорт денежным письмом в волость.

Через несколько дней паспорт возвращается. Труппа вся на сцене. Я выделываю, по обыкновению, разные штуки на трапеции. Белову подают письмо. Он распечатывает, читает, потом вскакивает и орет дико:

– Подлецы! Подлецы!

И бросается к Далматову:

– Василий Пантелеймонович! Вы посылали мой паспорт?

– Сологуб посылал.

Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу.

Белов ко мне, но остановился… Глядит на меня, да как заплачет… Уж насилу я его успокоил, дав слово, что этого никто не узнает… Но узнали все-таки помимо меня: зачем-то понадобился паспорт в контору театра, и там прочли, а потом узнал Далматов и – все: против «особых примет» надпись на новом паспорте была повторена: «Скверно играет Гамлета».

Причем «Гамлета» написано через ять!

Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу – по субботам спектаклей не было – поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете; говорил много Далматов, Градов, и еще был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию:

«Оригинально, но великого Шекспира уродовать нельзя… А все-таки это хорошо».

А Далматов увлекся им. Привожу его целиком:

– Мне хочется разойтись с Шекспиром, который так много дал из английского быта. А уж как ставят у нас – позор. Я помню, в чьем-то переводе вставлены, кажется, неправильно по Шекспиру, строки, но, по-моему, это именно то, что надо:

В белых перьях, статный воин.Первый в Дании боец…

Иначе я Гамлета не представляю. Недурно он дрался на мечах, не на рапирах, нет, а на мечах. Ловко приколол Полония. Это боец. И кругом не те придворные шаркуны из танцзала!.. Все окружающие Гамлета, все – это:

Ряд норманнов удалых,Как в масках, в шлемах пудовых,С своей тяжелой алебардой.

Такие же, как и Гамлет.

И Розенкранц с Гильденштерном, неумело берущие от Гамлета грубыми ручищами флейту, конечно, не умеют на ней играть. И у королевы короткое платье и грубые ноги, а на голове корона, которую привезли из какого-то набега предки и по ее образцу выковали дома из полпуда золота такую же для короля. И Гамлет, и Гораций, и стража в первом акте в волчьих и медвежьих мехах сверх лат… У короля великолепный, грабленный где-то, может быть, византийский или римский трон, привезенный удальцами вместе с короной… Пятном он стоит в королевской зале, потому что эта зала не короля, и король не король, а викинг, атаман пиратов. В зале, кроме очага, – ни куска камня. Все постройки из потемневшего векового дуба, грубо, на веки сколоченные. Приемная зала, где трон, – потолок с толстыми матицами, подпертыми разными бревнами, мебель – дубовые скамьи и неподъемно толстые табуреты дубовые.

Оленя ранили стрелой…

И наши Гамлеты таращатся чуть не на венский стул в своих туфельках и трико и – бросают эту героическую фразу:

Оленя ранили стрелой…

Мой Гамлет в лосиновых сапожищах и в тюленьей, шерстью вверх, куртке, с размаху, безотчетным порывом прыгает тигром на табурет дубовый, который не опрокинешь, и в тон этого прыжка гремят слова зверски-злорадно, вслед удирающему королю в пурпурной, тоже ограбленной где-то мантии, – слова:

Оленя ранили стрелой…

Никаких трико. Никаких туфель. Никаких шпор.

На корабле шпоры не носят!

Меч с длинной, крестом, рукоятью, чтобы обеими руками рубануть. Алебарды – эти морские топоры, при абордаже рубящие и канаты и человека с головы до пояса… Обеими руками… В свалке не до фехтования. Только руби… А для этого мечи и тяжелые алебарды для двух рук.

…Как в масках, в шлемах пудовых.

А у молодых из-под них кудри, как лен светлые. Север. И во всем север, дикий север дикого серого моря. Я удивляюсь, почему у Шекспира при короле не было шута? Ведь был же шут – «бедный Йорик». Нужен и живой такой же Йорик. Может быть, и арапчик, вывезенный из дальних стран вместе с добычей, и обезьяна в клетке. Опять флейта? Дудка, а не флейта! Дудками и барабанами встречают Фортинбраса.

Все это львы да леопарды,Орлы, медведи, ястреба… —

…а не шаркуны придворные, танцующие менуэт вокруг мечтателя, неврастеника и кисейной барышни Офелии, как раз ему «под кадрель». Нет, это —

Первый в Дании боец!

Удалой и лукавый, разбойник морской, как все остальные окружающие, начиная с короля и кончая могильщиком.

Единственно «светлый луч в зверином мраке» – Офелия, чистая душа, не выдержавшая ужаса окружающего ее, когда открылись ее глаза. Всю дикую мерзость придворных интриг и преступлений дал Шекспир, а мы изобразили изящный королевский двор – лоск изобразили мы! Изобразить надо все эти мерзости в стиле полудикого варварства, хитрость хищного зверя в каждом лице, грубую ложь и дикую силу, среди которых затравливаемый зверь – Гамлет, «первый в Дании боец», полный благородных порывов, борется притворством и хитростью с таким же орудием врага, обычным тогда орудием войны удалых северян, где сила и хитрость – оружие…

А у нас – неврастеник в трусиках! И это:

Первый в Дании боец!

Глава десятая

В Москве

Театр А.А. Бренко. Встреча в Кремле. Пушкинский театр в парке. Тургенев в театре. А.Н. Островский и Бурлак. Московские литераторы. Мое первое стихотворение в «Будильнике». Как оно написано. Скворцовы номера. Гимнастическое общество.

В Москве артистка Малого театра А.А. Бренко, жена известного присяжного поверенного и лучшего в то время музыкального критика, работавшего в «Русских ведомостях», О.Я. Левенсона, открыла в помещении Солодовниковского пассажа первый русский частный театр в Москве.

До того времени столица в отношении театров жила по регламенту Екатерины II, запрещавшему, во избежание конкуренции императорским театрам, на всех других сценах «пляски, пение, представление комедиантов и скоморохов».

А.А. Бренко выхлопотала после долгих трудов первый частный театр в Москве, благодаря содействию графа И.И. Воронцова-Дашкова, который, поздравляя г-жу Бренко с разрешением, сказал ей:

– История русского театра и нам с вами отведет одну страничку.

Может быть, в будущем, а пока что-то мало писали об этом крупнейшем факте театральной русской истории.

А.А. Бренко ставила в Солодовниковском театре пьесы целиком и в костюмах, называя все-таки на афише «сцены из пьес». Театр ломился от публики.

Труппа была до того в Москве невиданная. П.А. Стрепетова получала 500 руб. за выход, М.И. Писарев – 900 руб. в месяц, Понизовский, Немирова-Ральф, Рыбчинская, Глама-Мещерская, Градов-Соколов и пр. Потом Бурлак. Он попал случайно.

Градов-Соколов в какой-то пьесе «обыграл» Писарева. Последний обозлился и предложил Бренко выписать Андреева-Бурлака, о котором уже шла слава.

– С Градовым играть не могу. Это балаган какой-то. Не могу, – возмущался Писарев выходками актера.

С огромным успехом дебютировал Бурлак в Москве и сразу занял первое место на сцене.


Закончив пензенский сезон 1880/81 года, я приехал в конце поста в Москву для ангажемента. В пасхальную заутреню я в первый раз отправился в Кремль. Пробился к соборам… Народ заполнил площадь…

Все ждут, когда колоколаМогуче грянут за ИваномБезлунной полночью в ответ,И засверкают над туманомКолосья гаснущих ракет.

Тюкнули первой трелью перед боем часы на Спасской башне, и в тот же миг заглохли под могучим ударом Ивановского колокола… Все в Кремле гудело – и медь, и воздух, и ухали пушки с Тайницкой башни, и змейками бежали по стенам и куполам живые огоньки пороховых ниток, зажигая плошки и стаканчики. Мерцающие огоньки их озаряли клубящиеся дымки, а над ними хлопали, взрывались и рассыпались колосья гаснущих ракет… На темном фоне Москвы сверкали всеми цветами церкви и колокольни от бенгальских огней, и, казалось, двигались от их живого, огненного дыма… Пропадали во мраке и снова, освещенные новой вспышкой, вырастали, и сверкали, и колыхались…

Я стоял у крыльца Архангельского собора; я знал, что там собираются в этот час знаменитости московской сцены и некоторые писатели. Им нет места в Успенском соборе, туда входят только одетые в парадные мундиры высших рангов власти предержащие…

Но и те из заслуженных артистов, которые бы имели право и даже по рангу обязаны были бы быть в Успенском, все-таки никогда не меняли этих стоптанных каменных плит вековечного крыльца на огни и золото парада.

Самарин, Шумский, Садовский, Горбунов, всегда приезжающие на эту ночь сюда из Петербурга, а посредине их А.Н. Островский и Н.А. Чаев… Дальше, отдельной группой, художники – Маковский, Неврев, Суриков и Пукирев, головой всех выше певец Хохлов в своей обычной позе Демона со скрещенными на груди руками… Со многими я был еще знаком с Артистического кружка, но сознавал, что здесь мне еще очень рано занимать место близко к светилам… Я издали любовался этим созвездием. Вдруг вижу, ковыляет серединой площади старый приятель Андреев-Бурлак с молодой красивой дамой под руку. Это была А.А. Бренко. Познакомились.


И вот я служу у А.А. Бренко. Бурлак – режиссер и полный властитель, несмотря на свою любовь к выпивке, умел вести театр и был, когда надо для пользы дела, ловким дипломатом.

Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А.А. Потехину, который и дал ей «Выгодное предприятие», но с тем, чтобы его дочь, артистка-любительница, была взята на сцену. Условие было принято: г-же Потехиной дали роль Аксюши в «Лесе», которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость. После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала – и непременно героинь.

А.А. Потехин пожаловался А.Н. Островскому и попросил его повлиять на Бренко. А.Н. Островский посылает письмо и просит А.А. Бренко приехать к нему.

Догадываясь, в чем дело, Анна Алексеевна посылает Бурлака. Тот приезжает. Островский встречает его сухо.

– Э… Э… Что это… дочь почтенного драматурга обходите? Потрудитесь ей давать роли.

– Мы ей даем, Александр Николаевич, – отвечает Бурлак.

– Что даете? Героинь давайте…

– Вот и на днях ей роль готовим дать… «Грозу» вашу ставим, так ей постановили дать Катерину.

– Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от этого избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв русской азбуки не выговаривает!

Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Островским.

Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой.

А.Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли «Лес». В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, – артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злится и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу, фамильярно говорит одно слово:

– Пренебреги.

Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово «пренебреги».

А Бурлаку сказал:

– Хорошо вы играете «Лес». Только это «Лес» не мой. Я этого не писал… А хорошо!

В присутствии А.Н. Островского, в гостиной А.А. Бренко, В.Н. Бурлак прочел как-то рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отказался читать его со сцены.

– Боюсь, прямо боюсь, – объяснил он свой отказ.

Наконец, бенефис Бурлака. А.А. Бренко без его ведома поставила в афише: «В.Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова» – и показала ему афишу. Вскипятился Бурлак:

– Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу!

И вдруг опустился в кресло и, старый моряк, видавший виды, – разрыдался.

Его долго уговаривали Островский, Бренко, Писарев, Глама и другие. Наконец он пришел в себя, согласился читать, но говорил:

– Боюсь я его читать!

Однако прочел великолепно и успех имел грандиозный. С этого бенефиса и начал читать рассказ Мармеладова.

На лето Бренко сняла у казны старый деревянный Петровский театр, много лет стоявший в забросе. Это огромное здание, похожее на Большой театр, но только без колонн, находилось на незастроенной площади парка, справа от аллеи, ведущей от шоссе, где теперь последняя станция трамвая к Мавритании. Бренко его отремонтировала, обнесла забором часть парка и устроила сад с рестораном. Вся труппа Пушкинского театра играла здесь лето 1881 года. Я поселился в театре на правах управляющего и, кроме того, играл в нескольких пьесах. Так, в «Царе Борисе» неизменно атамана Хлопку, а по болезни Валентинова – Петра в «Лесе»; Несчастливцева играл М.И. Писарев, Аркашку – Андреев-Бурлак и Аксюшу – Глама-Мещерская. Как-то я был свободен и стоял у кассы. Шел «Лес». Вдруг ко мне подлетает муж Бренко, О.Я. Левенсон, и говорит:

– Сейчас войдет И.С. Тургенев, проводите его, пожалуйста, в нашу директорскую ложу.

Второй акт только что начался. В дверях показалась высокая фигура маститого писателя. С ним рядом шел красивый брюнет с седыми висками, в золотых очках. Я веду их в коридор:

– Иван Сергеевич, пожалуйте сюда, в директорскую ложу.

Он благодарит, жмет руку. Его спутник называет себя:

– Дмитриев.

Оба прошли в ложу – я в партер. А там уже шепот: «Тургенев в театре…»

В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором «Будильника» Н.П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву:

– Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.

От неожиданности я растерялся.

– Не стесняйся, давай читай.

Я вынул стихи, написанные несколько дней назад, и по просьбе Кичеева прочел их.

Кичеев взял их у меня, спрятал в бумажник, сказав:

– Прекрасные стихи, напечатаем.

А Дмитриев попросил меня прочесть еще раз, очень расхвалил и дал мне свою карточку: «Андрей Михайлович Дмитриев (барон Галкин), Б. Дмитровка, нумера Бучумова».

– Завтра я весь вечер дома, рад буду, если зайдете.

На другой день я засиделся у Дмитриева далеко за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо… Кое-что я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.

– Вы должны писать! Обязаны! Вы столько видели, такое богатейшее прошлое, какого ни у одного писателя не было. Пишите, а я готов помочь вам печатать. А нас навещайте почаще.

Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу – тогда по субботам спектаклей не было – мы репетировали «Царя Бориса», так как приехал В.В. Чарский, который должен был чередоваться с М.И. Писаревым.

Вдруг вваливается Бурлак, – он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.

– Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел?

И он мне подал завтрашний номер «Будильника», от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны «Вл. Г-ий».

Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для «Будильника» и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я, еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели, и вдруг…

И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои ведь, напечатанные строки…

Итак, я начал с Волги, Дона и Разина.

Разина Стеньки товарищи славныеВолгой владели до моря широкого…

Стихотворение это, открывшее мне дверь в литературу, написано было так.

На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время «Скворцовы нумера», занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы, и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квартиранты жили в нем десятками лет: родились, вырастали, старились. И никогда никого добродушный хозяин старик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жилец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал:

– Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать.

В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казенных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жили профессор-гинеколог Шатерников, известный детский врач В.Ф. Томас, сотрудник «Русских ведомостей» доктор В.А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень дешевые и очень хорошие обеды из кухни при номерах.

А многие флигельные питались чайком и закусками.

Вот в третьем этаже этого флигеля и остановилась приехавшая из Пензы молодая артистка Е.О. Дубровина-Баум в ожидании поступления на зимний сезон.

15 июля я решил отпраздновать мои именины у нее. Этот день я не был занят и сказал А.А. Бренко, что на спектакле не буду.

Закупив закусок, сластей и бутылку автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в «Скворцовых нумерах», в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца не было. Пили, ели, наслаждались и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось.

Да, надо сказать, что я купил вино для себя. Дам вообще я никогда не угощал вином, это было моим всегдашним и неизменным правилом…

Два раза меняли самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с Дубровиной-Баум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М.И.М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, – прекрасно читала… Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, – «Бурлаки», и невольно с них перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц, не знавших, как и никто почти, моего прошлого.

А Бронская прекрасно прочитала лермонтовское:

Тучки небесные, вечные странники…

И несколько раз задумчиво повторяла первый куплет, как только смолкал разговор… И все трое мы повторяли почему-то:

Тучки небесные, вечные странники…

Пробило полночь. Мы сидели у открытого окна и говорили.

А меня так и преследовали «тучки небесные, вечные странники».

– Напишите стихи на память, – начали меня просить мои собеседницы. – Вот бумага, карандаш… Пишите… А мы помолчим…

Они отошли, сели на диван и замолчали… Я расположился на окне, но не знал, что писать, в голове лермонтовский мотив мешался с воспоминаниями о бродяжной Волге…

Тучки небесные, вечные странники… —

написал я в начале страницы.

Потом отделил это чертой и начал:

Все-то мне грезится Волга широкая…

Эти стихи были напечатаны в «Будильнике».

В Москве существовала школа гимнастики и фехтования, основанная стариком Пуаре, после него она перешла к А.И. Постникову и Т.П. Тарасову. Первый – знаменитый гимнаст и конькобежец, второй – солдат образцового учебного батальона, Тарас Тарасов, на вид вроде моего дядьки Китаева, только повыше и потолще. Это непобедимый московский боец на штыках и эспадронах.

Я случайно забрел в этот зал в то время, когда Тарасов вгонял в седьмой пот гренадерского поручика, бравшего уроки штыкового боя. Познакомился с Постниковым и О.И. Селецким, любителем фехтования. Когда Тарасов отпустил своего ученика, я предложил ему пофехтовать. Надели нагрудники, маски и заработали штыками. Тарасов, сначала неглижировавший, бился как с учеником, но получил неожиданную пару ударов, спохватился, и бой пошел вовсю и кончился, конечно, победой Тарасова, но которую он за победу и не счел. Когда же я ему сказал, что я учился в полку у Ермилова, он сразу ожил.

– Конопатый такой? Чернявый? Федором звать. Он в Нежинском полку, на вторительную службу пошел.

– Да, у него три нашивки.

– Мы вместе в учебном полку были. Хороший боец. Ну вот теперь я понимаю, что вы такой.

Постников удивился моим гимнастическим трюкам. Я, конечно, умолчал о цирке, и хорошо сделал.

На страницу:
14 из 17