bannerbanner
Повести огненных лет
Повести огненных лет

Полная версия

Повести огненных лет

Язык: Русский
Год издания: 2019
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 7

Серафима заворочалась, захотелось ей курить, но она боялась дымом потревожить сон Никиты и перемогла, стерпела это желание и опять прислушалась к дождю, и припомнилось ей с болью, сколько таких-то вот сиротливых ночек пережила она за свою жизнь, одиноко ворочаясь в постели и с грустью думая о том, кого уже давно не было на земле, да и в самой-то землице вряд ли чего осталось. И, казалось, затаить бы ей обиду на неудавшуюся свою жизнь, на тех, кто лучше устроился, кто быстрее от войны сумел отойти, и от памяти о ней, но нет, не было такой обиды в Серафиме, никогда не приходила она к ней, даже в самые горькие минуты, даже в самые тяжелые часы. Она сама, без принуждения и натуги, выбрала свой удел и сама, без жалоб и сетований, справлялась с ним. Только однажды… Да нет, и однажды не было. Было что-то жалостное, скорее, материнское, чем бабье.

Тот мальчик-председатель, бывший комсомольский работник, Сергей Иванович Козлов, вдруг начал больно сильно заботиться о ней. Придет она домой, а во дворе целая машина дров лежит, напиленных и наколотых, в другой раз кто-то сарайку перекроет, огород вскопает. А однажды и того чище – два кубометра теса завезли, потом из этого теса летнюю кухоньку соорудили, и опять без её ведома. Она ещё и в толк ничего взять не успела, а по селу уже слухи пошли, и Матвей вдруг разом перестал с нею здороваться. Тогда Серафима пошла к председателю. Шла сердитая, готовая наговорить ему черт знает чего, даже из колхоза выйти, но как вошла в кабинет и увидела густой румянец на председательских щеках, его виноватые и покорные глаза, так все разом из головы и выскочило. От его смущения и сама смутилась, так как в деле хваток был молодой председатель, тверд и строг. Спросила его:

– Это вы всё?

Он кивнул и стул ей подставлять бросился.

– Зачем?

– Помощь от колхоза, как одинокой фронтовичке. Вы заслужили…

– А люди думают, что за другое заслужила.

– Ну что вы! – Он опять покраснел, даже большие уши покраснели, склонился над столом и тихо сказал: – Я ведь всё это от чистого сердца.

– Я знаю, но только больше не надо, – и, уже поднимаясь, неожиданно для себя сказала: – Заходите в гости, раз интересуетесь моей жизнью. Вот и увидите, что я не хуже остальных живу.

Через два дня он и пришел. Вначале смущался и прятал это смущение за напускной строгостью, но она-то видела и понимала его, и жалела почему-то. А он все приходил и однажды остался, и она как-то спокойно согласилась с этим. Но когда увидела, что все заходит слишком далеко, что и сама уже скучает по нему, если он где задерживается, испугалась. Ночью сказала:

– Сережа, что-то надо делать.

– Что такое? – не понял он.

– Молод ты еще, Сережа. Я против тебя старуха.

– Тебе тридцать лет, Серафима, какая же ты старуха?

– Я не годами старуха, Сережа, а жизнью. Ты не поймешь.

– Нет, отчего же, пойму.

Ей было грустно, что он так легко собирается понять всю ее жизнь, когда она и сама её толком не понимает.

– Тебе, Сережа, хорошую девушку искать надо. А я баба, я истратилась уже вся до донышка и ничего такого, что в тебе есть, во мне давно нет.

– Что же делать, Серафима, если я без тебя не могу!

– Не знаю. Но что-то делать надо. А врать я не умею, Сережа.

Жизнь, как всегда, распорядилась по своему усмотрению, и Сережа, Сергей Иванович, уехал на пять лет учиться. К тому времени колхозы уже оправились после войны, подросли ребята, да и управлять хозяйством было кому, вот Сергея Ивановича и отпустили на учебу. И хоть клялся и божился он, что непременно вернется – не вернулся. Но письма присылал ей долго, звал к себе, сам грозился приехать. Она запретила.

…А дождь все лил, и сквозь эту морось начал проступать мглистый рассвет. Вначале побелела и выделилась из тьмы та стенка, что была напротив окон, потом уже можно было разглядеть потолочные доски и черную тяжелую матицу.

Никита спал без просыпа, видимо, все-таки уработался за день, да и годы уже не те. Как ни бодрись, а все чаще приходит какая-то беспричинная усталость, растекается по телу, вяжет мысли, и в такие минуты начинаешь понимать, что чувствуют люди перед смертью. Вернее, догадываться, потому что понять это не дано человеку ни до, ни после нее…

О чем думалось Матвею? Что вспомнил он? Чужой, а вроде бы и близкий человек, так хорошо понятный ей. Вспомнил ли он свою молодость или последние дни жизни? А может быть, то и другое враз? Вспомнил ли он ее или Варвару Петровну, или их обеих? Кто это может знать? Человек прожил жизнь, и все, что он успел сделать, осталось на земле, а то, что успел узнать от нее, унес с собою. Как ни говори, а свой опыт страданий и счастья на земле никому не передашь, и никого им не научишь – каждый должен изведать свою, только свою долю, и как это лучше сделать, ни у кого не узнаешь.

В последний раз приходил Матвей месяц назад. Она его долго не видела и поразилась тому, как он изменился за этот срок. Седой, задыхающийся, с обвисшими усами, сутулый и худой, он долго не мог начать разговор, глотая воздух открытым ртом и хватаясь рукой за грудь. Она испугалась его вида, растерялась и не смогла вовремя все это спрятать, утаить от него. И он, когда отдышался, откашлялся, с вымученной улыбкой спросил:

– Что, Сима, сильно я сменился с лица?

– Похудел, а так-то…

– На скелет смахиваю, – перебил Матвей. – Врать-то ты не умеешь и никогда не могла, а теперь уж и не учись.

– Чай будешь пить, Матвей? – спросила она.

– Я ведь проститься к тебе пришел. В этот раз слег, дак все боялся, что не повидаюсь под конец, и шибко худо мне от того было.

– Спешишь, Матвей, – сердце у нее сжалось от спокойной уверенности Матвея в своем конце, – спешишь, а напрасно. Она и без нас знает, когда ей прийти, а ты её подгоняешь. Зачем?

Но Матвей, наверное, не слышал ее, потому что ровным глуховатым голосом продолжал говорить:

– Нескладно жизнь-то у меня получилась, Сима, нескладно. Не понял я тебя тогда, ночью, не понял, а потому и ударил. Прости.

– Господи, – удивилась Серафима, – нашел, о чем говорить…

– Отец, покойник, похоже, и то лучше в тебе разобрался. Может быть, потому все так и получилось, что я-то не разобрался. И еще одна моя вина перед тобою – за дочь. Прости, Сима, если можешь. Тяжело мне с таким грехом на тот свет собираться, а ведь сделанного не воротишь. Простишь ли? – С робкой требовательностью он смотрел на нее, и видно было, как пульсирует на руке, ниже большого пальца, маленькая голубая венка.

– Давно уже простила, Матвей.

– Спасибо, Сима… Я ведь старался, Сима, все силы прикладывал, но осилить Варвару не смог – она Ольгу по-своему воспитала. Уже выросла когда, повзрослела, сколько раз просил, сходи к матери, поговори, ведь родная она тебе, исстрадалась… Бросила, говорит, она меня, знать такой не хочу. Характером-то в тебя – упрямая, да только упрямство это не туда повернуто… Дай чего попить, Сима, что-то в груди жжет.

– Чаю?

– Давай чаю, только сахар не клади.

– Бог ей судья, Матвей. Она ведь по-своему тоже права.

– Она не по-своему права, а по-Варвариному. Если бы по-своему – можно и смириться.

– Тебе-то легче теперь?

– Легче.

– А то ляг, отдохни. Я диван разберу.

– Дал бы бог, – вздохнул Матвей, переводя дыхание после чая и наваливаясь спиной на стену, – у тебя на руках помереть, а больше ничего не хочу. Все уже перехотел и все уже отжелал… Я болел, так думал, Сима. От войны-то схоронился, за бронь спрятался, а она меня и дома нашла. Нашла и раздавила, как червя земляного и поделом. Осип вон пьет, тоже жизни нету, а и он счастливее меня. На праздник, 9 Мая, он вместе с тобой в президиум поднимается, а я в зале сижу.

– Кто-то ведь и здесь должен был остаться, – возразила Серафима, – всем нельзя.

– Должон, – согласился Матвей и прикрыл глаза, – но и здесь надо было по совести оставаться, а я по боязни сидел. Работал, конечно, не хуже других, а фронта боялся. Вот и весь секрет.

– Устал?

– Устал. Пойду сейчас. Я вот еще чего хотел тебе сказать. Ольге-то я напишу или сам скажу, если приведется, она должна последнюю мою волю исполнить. Так ты ей все расскажи, меня не жалей, не надо. То, что я тебе сегодня рассказал, тоже доложи. Не должно так все время быть, не по справедливости… Ну, пойду. Хватится, шуметь будет.

– Поправишься, приходи еще.

– Приду, – он усмехнулся, поднялся с трудом, посмотрел на нее долго и попросил: – Поцелуемся?..

Серафима вышла проводить Матвея и с болью смотрела, как медленно и неловко ковыляет он по тропе, низко опустив голову и широко расставляя слабые ноги…

Серафима не выдержала, потянулась за папиросой и чиркнула спичкой, и тут же Никита проснулся, приподнялся на диване, удивленно посмотрел на нее.

– Не спишь, Сима?

– Не сплю.

–Дождь, что ли?

– Всю ночь поливает.

– А я сон видел. Что-то мои привиделись… Наверное, вспоминают. – Никита зевнул и сладко потянулся, выгнувшись широкой грудью над подушкой. – Я лет пять, как на мирные сны перешел, а то все такое снилось, что вскочишь в поту и не знаешь, за что хвататься. Один раз спросонья чуть комод не перевернул, окапывался, значит. Ну моя Мотря и выдала мне по первое число… А то плакал. Проснусь, а подушка мокрая. Вспоминаю, чего во сне видел, вспомнить не могу. А теперь-то чего не спать, то работу какую во сне делаешь, то ребятишки приснятся. Хорошо.

– Хорошо, – откликнулась Серафима.

Глава четырнадцатая

– Никита, ты ордена не взял?

– Нет, Сима, планки только прицепил. Да и нет их у меня, орденов-то, пацанва растаскала, а там в школьный музей попросили, в районную Комнату славы, я и отдал. А чего ты хотела?

– Так ты тогда костюм с планками надень.

– Надену.

– Осип тоже наденет. Я ему говорила.

– А зачем, Сима?

– Похороны сегодня, Никита. Мужа моего хоронят. Он хоть и не воевал, а от войны тоже дай бог вынес, вот мы его по-фронтовому и почтим. Ты уж прости меня, Никита, но сегодня с нами сходишь, а?

– Конечно, Сима, чего я один-то буду делать?

– Отдыхать приехал, в отпуск, а тут…

– Брось, Серафима, – недовольно перебил Никита, – а то ведь у меня и наряд схлопочешь… И вообще, чего это ты со мной как с чужим обходишься, или и правда чужой?

– Ладно, Никита, не буду больше.

Серафима, достав из чемодана военную форму, разложила ее на коленях и глубоко задумалась, не замечая, как чутко и торопливо ощупывают пальцы сукно, проверяют штопки, пуговицы и еще какие-то, ей лишь одной известные, мелочи.

– Сохранила? – удивился Никита. Он сидел за кухонным столом и направлял утюг, развалив его до последнего винтика.

– Сохранила, – вздохнула Серафима и погладила сукно руками. – Я от войны, Никита, все сохранила.

Задернув легонькую шторку на дверях, она медленно переоделась и долго стояла у комода, перебирая безделушки, которые в разные годы и по разным причинам покупала в магазине, и все никак не решалась подойти к зеркалу. Потом взяла гребень, тщательно расчесала все еще густые черные волосы, собрала их в узел на затылке и, закалывая шпильки, опять задумалась, так и оставшись с поднятыми к голове руками. Никита что-то говорил – она не слышала. С неприятно поразившим ее удивлением, Серафима поймала себя на том, что с тоскою думает о войне. Нахмурившись, она решительно подошла к зеркалу на стене и увидела, что помолодела до неприличия. И это опять неприятно удивило ее.

Она села на кровать и закурила. Пилотка лежала на комоде, ее она так и не решилась надеть. Сильно заболело сердце. Память упорно стучалась к ней, а она так же упорно гнала эту память от себя, боясь не осилить, не справиться с ней.

– Сима! – весело окликнул Никита, – покажись-ка.

И она очнулась, на ходу прихватила пилотку, точным, крепко заученным движением (словно и не было тридцати лет после войны) надела ее чуть набок и на два пальца над бровями. Отдернув шторку, вышла к Никите.

– Симка! – вытаращил Никита глаза. – Сгинь, Симка!

Она смутилась и, невольно подтягиваясь, прошла по кухне.

– Вот это фокус! – пристально и удивленно разглядывал Серафиму Никита. – Да неужто и я бы так помолодел в форме-то? Ну и ну. Тебя, Сима, впору под венец вести… А ну, повернись-ка еще разок. Н-да… А ремень-то есть?

– Есть.

– Надень.

Серафима перетянулась ремнем и, тоже привычно, расправила под ним гимнастерку, согнала морщины.

– Вот ведь как помолодела, – загрустил вдруг Никита. – Тебе форма идет.

– Увидел, – усмехнулась Серафима.

– Так пойдешь?

– Хотела, да не знаю…

– А чего тут знать. Иди так.

– Нет, Никита, гимнастерку я сниму, кофту надену.

– А ордена?

– Перецеплю. Долго ли.

Она ушла в горенку и еще раз глянула в зеркало и только теперь приметила, что у нее были старые глаза. Форма омолодила только ее фигуру, глаза же ничем нельзя было омолодить, потому что все, что они увидели за пятьдесят с лишним лет, – осталось в них. А видели они много страшного, чего человек видеть не должен. И особенно если этот человек – женщина.

Серафима, сразу уставшая и тихая, сняла гимнастерку, подержала ее в руках и принялась отвинчивать ордена и медали. Когда она сделала эту работу и награды, холодно звякая, с трудом уместились в ее руке, гимнастерка как-то разом осиротела, стала до неузнаваемости серой и обыденной. И Серафима долго, с удивлением смотрела на нее.


– Куда, куда прешься-то, идол? – зашикали, завозмущались старухи на Кольку Кадочкина, который, нарушив порядок, показался в дверях с обитой красным сатином крышкой гроба.

– А чего нести-то? – недовольно нахмурился Колька.

– Венки, как чего, поди не знаешь?

– Господи, помрешь, и схоронить-то ладом не смогут!

– Ничего к ним не пристает, все как от стенки отскакивает. Хоть бы это уж запомнили.

– А зачем? В городах, слышь, жечь наловчились. Вот им и без разницы.

– Они-то как хотят, а мы христиане, и пусть хоронят нас по-христиански.

– Они схоронят! Еще вперед головушкой выпрут, ума хватит.

Но дальше все пошло по правилам, и старухи примолкли, поджимая сухие губы.

Не переставая с самой ночи, продолжал моросить мелкий, по-осеннему холодный дождь. Он сыпал и сыпал из низких сплошных туч, которые медленно сползали с хребтов и вяло тянулись над Амуром в низовья. За этой тоскливой мутью едва проглядывали сопки на левой стороне реки, и все в мире как бы сузилось и потеряло свои размеры и очертания. Земля раскисла и, уже не в силах принимать влагу, покрывалась мелкими лужицами, в которых одиноко плавали первые опавшие листья. По этим лужицам и по листьям, по сырой, раскисшей земле медленно продвигались десятка три людей в сторону кладбища, что было расположено у подножия небольшой сопочки и густо поросло кустами боярышника да березами. Ярко рдеющие горьковато-сладкие ягоды боярышника источали крепкий запах селедочного рассола, и даже дождь не мог смыть этот запах, и поэтому когда люди подошли к кладбищу, вобрали этот запах в себя, многие удивились – откуда он здесь, словно раньше никогда не замечали его…

Все, кто шел сегодня хоронить Матвея Лукьянова, были в чем-то похожи друг на друга: почти у всех были одинаковые плащи, косынки и кепки, и даже старухи в своих черных плюшевых жакетках не нарушали общего впечатления и лишь один-единственный, неожиданно яркий (красный, с голубыми цветочками) зонтик сильно выделялся из толпы. Он медленно и празднично, весело отметая дождь, плыл над головами, и на него было как-то странно и тяжело смотреть. Словно бы этот зонт, помимо воли его хозяина, надсмехался над людьми, холодным дождем, далекими сопками и даже над самим покойником… Давно бы не выдержали старухи, строго укорили хозяина, да шла под этим зонтиком Ольга. И Серафима, чувствуя неловкость и огорчение, мысленно умоляла Ольгу, чтобы та убрала зонт хотя бы до той поры, пока не опустят Матвея в могилу. Но дочь, как и всегда, не услышала её…

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
7 из 7