Полная версия
Великая революция идей. Возрождение свободных рынков после Великой депрессии
Энгус Бёргин
Великая революция идей
Возрождение свободных рынков после Великой депрессии
Посвящается Кейт
© 2012 by President and Fellows of Harvard College
© Мысль, 2017
Введение
Конец laissez faire
Поздней осенью 1924 г. Джон Мейнард Кейнс уверенно вошел в здание Экзаменационного корпуса в Оксфорде и объявил, что политическая экономия цивилизованного мира приближается к концу laissez faire (так ни много ни мало гласило название его лекции[1]). Хотя Кейнсу был всего 41 год, он уже приобрел обширный опыт, совершенно уникальным образом объединивший замкнутый мир оксфордско-кембриджских экономистов с реальной практикой. Детство он провел в кембриджской преподавательской среде, в 25 лет получил в Королевском колледже персональную стипендию за отличные успехи и меньше чем через три года был назначен редактором журнала «Economic Journal». Карьера государственного служащего вознесла его от младшего клерка в Департаменте по делам Индии до главного представителя Казначейства на мирных переговорах в Версале. А теперь он занимался разработкой целостной теории политической экономии, которая должна была заменить увядающие доктрины предшествовавшего столетия[2]. «Мы пока еще не танцуем в такт с новой мелодией, – говорил он своим слушателям. – Но перемены уже витают в воздухе»[3].
Сама идея laissez faire, считал Кейнс, – это извращение подлинных взглядов ее предполагаемых сторонников. «Фразу laissez faire не найти в работах Адама Смита, Риккардо или Мальтуса, – говорил он слушателям. – Даже формулировки самой идеи в сколько-нибудь теоретической форме у них нет». На самом деле эта идея «присутствует у популяризаторов и вульгаризаторов»[4]. Желая ознакомить с экономическими идеями несведущие массы, они намеренно сводили эти идеи к абстрактным догмам, доступным пониманию ограниченных людей[5]. Усвоив эти урезанные наставления, широкая публика стала «рассматривать упрощенную гипотезу как нечто здоровое, а ее последующие усложнения – как болезненное»[6]. В результате возник растущий разрыв между популярными представлениями и научными взглядами. Несмотря на устойчивую популярность идеи laissez faire и широко распространенное убеждение, что эта идея господствует в умах большинства экономистов, ведущие мировые представители экономической науки более 50 лет использовали ее только как, по словам Джона Кэрнса, «удобное правило практики» без «какого-либо научного обоснования»[7]. Кейнс представил внушительный список «усложняющих условий» применения laissez faire, которые большинство ведущих экономистов принимали и старались встроить в свои теории, в том числе: «если присутствуют накладные расходы или общезаводские расходы», «если экономия на масштабе ведет к концентрации производства», «если требуется много времени для приспособления <к изменившимся условиям на рынке>», «если незнание превалирует над знанием», «когда монополии и объединения нарушают равенство при заключении сделок»[8]. Этот список неявно охватывал значительные сегменты экономики свободного предпринимательства. Иными словами, laissez faire было мертво, и оставалось только оповестить об этом публику.
Кейнс выделил ряд причин, благодаря которым концепция laissez faire продолжала доминировать вопреки ее, по мнению Кейнса, несомненному интеллектуальному банкротству. Первая и самая главная состояла в том, что главные альтернативы laissez faire на идеологической арене, протекционизм и марксизм, имели «очевидные изъяны в научном плане», которые позволяли сторонникам laissez faire легко и убедительно опровергать эти теории. К марксизму Кейнс не питал никаких симпатий и просто поражался тому, «как могло учение столь нелогичное и скучное оказать столь мощное и длительное воздействие на умы людей и через них на события истории»[9]. Экономисты пытались преодолеть общий настрой в пользу laissez faire, но доводы их были либо чересчур замысловатыми, либо легковесными. Те из них, кто выступал за рыночную систему, снабженную сложной системой ограничений, сами ставили себя – именно по причине сложности своих теорий – в крайне невыгодное положение, потому что их мало кто понимал. А если полемика переходила, как нередко бывало, в состязание между абстрактными обобщениями, идею laissez faire все равно было легче понять, чем ее равно упрощенные альтернативы. Наконец, предвзятость в пользу совершенно свободных рынков близко соответствовала «нуждам и желаниям делового мира того времени»[10]. У приверженцев laissez faire были богатые и влиятельные спонсоры, которые всегда могли подобрать им высокопоставленных слушателей в коридорах центральной власти.
Кейнс был убежден, что хотя идея laissez faire пользовалась объективными преимуществами, ее господство в публичном поле постепенно сходило на нет. В данном отношении убежденность Кейнса отчасти объяснялась его хорошо известной верой в способность экономических идей со временем проникать в практику повседневной жизни. Рано или поздно, полагал он, почти единодушно-отрицательное отношение экономистов к laissez faire найдет свое выражение в представлениях, которые разделяет широкая публика. Пожалуй, еще более важным Кейнс считал то обстоятельство, что институциональная структура бизнеса содействовала снижению преобладающей роли мотива прибыли. Разделение владения и управления в современных организациях побуждало, по мнению Кейнса, придавать меньше значения дивидендам. Руководители стали думать о том, что важнее – получить больше прибыли или избежать возможного неодобрения со стороны своих покупателей и широкой публики, и все больше отдавали предпочтение второй задаче. Компании «с течением времени обобществляются изнутри, – заключал Кейнс. – Ежечасно на одном участке за другим социализм теснит неограниченное господство частной прибыли»[11]. Весомость экономических доводов и институциональной практики сливалась воедино, чтобы перевернуть экономические представления, просуществовавшие гораздо дольше, чем следовало. Нападать на laissez faire значило нападать на «обессилевшего монстра», который, по словам Кейнса, «господствовал над нами в силу наследственного права, а не в силу личных заслуг»[12]. Он не сомневался, что с этим монстром будет покончено.
Кейнс не оставил полноценного изложения своих политических взглядов. Хотя в «Конце Laissez faire» и можно найти намеки на разработку новой социальной философии, они, как отметил главный биограф Кейнса, слишком фрагментарны, чтобы видеть в них кейнсианский манифест[13]. Маловероятно, чтобы человек масштаба Кейнса стал подробно разъяснять основы своего мировоззрения в выступлении, по времени точно уложенном в пределы университетской лекции. Тем не менее лекция дает хорошее общее представление о позиции Кейнса, который выступал за рыночную систему, освобожденную от худших ее недостатков. Капитализм, подчеркивал он, это тип социальной организации, продемонстрировавший незаменимые достоинства и вместе с тем неоспоримые изъяны. «Со всей стороны, – говорил он аудитории, – я считаю, что при разумном регулировании капитализм можно сделать более эффективным в достижении экономических целей, чем любая другая мыслимая система, но сам по себе он вызывает возражения во многих аспектах»[14]. Кейнс рисовал в своем воображении государственный сектор, который будет прибегать к ограниченному, но энергичному вмешательству и решать проблемы, порождаемые самостоятельной деятельностью индивидов. «Важно, чтобы государство не занималось тем, что индивиды и так уже делают сами, и не делало это чуть лучше или чуть хуже, – объяснял он, – а в том, чтобы делать то, что сейчас не делается вообще»[15]. С помощью таких актов вмешательства можно смягчать последствия провалов рынка, не причиняя вреда его фундаментальным устоям. Предлагаемые изменения, утверждал Кейнс, отнюдь не являются «принципиально несовместимыми с тем, в чем я вижу сущностное свойство капитализма, а именно с опорой на мощные инстинкты, побуждающие людей стремиться к выгоде и любить деньги, как на главную движущую силу экономического механизма»[16]. Конец laissez faire вовсе не означал для Кейнса конца рыночной жизни. Это, считал он, был способ ее сохранения с помощью ограничения.
Лекция Кейнса – пророческое предвидение и вместе с тем основополагающий документ эпохи, когда убеждение в необходимости повсеместного контроля над рынками стало почти всеобщим. Но уже в середине 1920-х годов в некоторых откликах на его лекцию, прозвучавших в профессиональной экономической среде, выражалось недовольство тем, что он обошелся с laissez faire слишком благородно[17]. После того как в конце десятилетия разразилась Великая депрессия, еще сохранявшиеся симпатии к свободному рынку быстро угасли. Правительства приняли широкий ряд мер – от введения новых таможенных пошлин до отмены золотого стандарта и запуска широких социальных программ, – которые, по широковещательному заявлению Эрика Хобсбаума, «ликвидировали экономический либерализм на полвека»[18]. Престиж экономической науки, которая оказалась явно неспособной предсказать наступление кризиса, стремительно скатился с высот предшествовавшего десятилетия на небывало низкий уровень[19]. Даже те экономисты, которых сейчас помнят как самых стойких сторонников свободного рынка в годы Великой депрессии, в конце концов пришли к убеждению, что их время прошло. Письма чикагского экономиста Фрэнка Найта наглядно свидетельствуют о том, насколько печальной оказалась участь laissez faire. «Мы не можем вернуться к laissez faire в экономической науке даже в нашей стране», – писал он коллеге летом 1933 г. «Сейчас мне представляется неизбежным, что мы должны перейти к регулируемой системе», – написал он позже в том же году, добавив, что его волнует только один вопрос: «Можно ли сохранить в сколько-нибудь значительной степени хоть какой-то вид свободы, особенно свободу потребления и интеллектуальную свободу»[20]. 1930-е годы были эпохой, когда даже многие самые красноречивые защитники рыночных свобод из числа профессиональных экономистов осознали, что теперь им придется вести себя значительно тише.
Несмотря на всю свою несомненную прозорливость, прогнозы «Конца laissez faire» не сбылись в одном принципиально важном пункте. Кейнс был прав, полагая, что общественные симпатии к laissez faire стояли на пороге стремительного падения, но ошибся в том, что эта перемена навсегда. Во время Великой депрессии идеология свободного рынка пережила период переосмысления и потеряла многих сторонников, но никоим образом не пришла к «концу». Напротив, история половины столетия после начала экономического кризиса – это отчасти история ее триумфального возвращения. В 1980-е годы дебаты в англо-американской публичной сфере были пронизаны убеждением в необходимости защитить деятельность свободного рынка от попыток государственного вмешательства. Обладатели самых почетных наград по экономике призывали значительно сократить государственный сектор; сформировалось быстро растущее сообщество щедро финансируемых аналитических центров, распространявших идеи свободного рынка; многочисленные журналы и газеты создавали себе репутацию, выступая как публичные проповедники laissez faire. Президент США и премьер-министр Великобритании считали себя преданными союзниками свободного рынка и подкрепляли свои политические идеалы ссылками на его главных идеологов[21]. Теперь уже не laissez faire, а кейнсианство стало выглядеть пережитком быстро уходящего экономического мира.
События, ускорившие такую эволюцию массовых представлений о политической экономии, еще только начинают осмысляться. Стоит отметить, что их последовательность определяется той же самой связью между идеями и политическими переменами, которой Кейнс обосновывал свою уверенность в скором конце laissez faire. Трансформация общего отношения к рынку происходила на разных уровнях, и в этом процессе важную роль сыграли множество людей и организаций, но она не произошла бы, если бы ее не подготовили сосредоточенные усилия международного сообщества идейных единомышленников. Если Кейнс трудился, причем с очевидным успехом, над разработкой и распространением концепции, объяснявшей, в каких случаях вмешательство государства может быть благотворным, то сообщество философов, экономистов, журналистов и частных фондов по всему атлантическому миру объединило cилы ради того, чтобы обратить вспять рост влияния государства и вновь направить общественное мнение в поддержку идей свободного рынка. Эти удаленные друг от друга союзники пережили невзгоды экономической депрессии и войны, в последующие годы испытали равнодушное отношение общества, встретились с препятствиями в научной карьере, пережили бесчисленные политические поражения, пока, наконец, не перешли к необыкновенно быстрому институциональному и идеологическому подъему. Как бы ни складывалась обстановка, они неустанно работали над новой философией свободного рынка и сохраняли твердую уверенность в том, что их абстрактные размышления смогут – со временем и с помощью внешних событий – преобразовать практику широкой политики. Это история сообщества, которое им удалось создать, идей, которые они отстаивали, и долговечных плодов их стремления возродить теорию и практику капитализма.
Хотя в течение трех последних десятилетий сторонники свободного рынка играли центральную роль в американской политике, оказалось, что историю их возвращения на вершину проследить не так-то легко. Многие годы комментаторы и эксперты ломали голову, чтобы объяснить, как и почему превознесение рынка и осуждение планирования вновь овладели общественным сознанием после долгого пребывания в забвении[22]. Они выражают недоумение по поводу популистского подхода к экономической политике, которая, видимо, только ухудшала положение бедных[23]. И они считали мало последовательной политическую коалицию, которая призывала к сохранению социальных традиций и в то же время поддерживала рыночную систему, часто и порой совершенно безжалостно подрывавшую эти традиции[24]. Наиболее влиятельные объяснения этих феноменов уже давно обращали внимание на социальные факторы, скрывавшиеся за абстрактными формулировками политических и экономических идей, – такие как тревога по поводу снижения статуса в быстро меняющейся культурной и технологической среде и желание создать «бесцветный» язык, способный сохранить расовые привилегии, которым, казалось, грозила опасность исчезновения[25]. Но при отсутствии убедительной картины развития консервативных идей будет по-прежнему трудно представить контуры движения, которое оказало разностороннее влияние на структуру общественной дискуссии.
Едва ли кто-то будет отрицать, что консервативное движение было среди прочего реакцией на социальные и расовые тревоги, получало поддержку от многих из тех, кто, скорее всего, ничего не выгадал бы от его экономических предложений, и порой одновременно проповедовало диаметрально противоположные взгляды. Но эти объяснительные модели являются своего рода аналитической вуалью, которая скрывает важные аспекты движения. Мы не поймем социальную философию правильно и полностью, если будем сводить основные ее положения к социальным и материальным интересам или, напротив, выделять из ее догматов жестко формализованные схемы. Понятие homo oeconomicus[26] полезно только в качестве формальной абстракции, и мало кто из нас пройдет интерпретативный тест, который не выявит противоречия между разными аспектами заявленного нами мировоззрения. Наше восприятие социальной среды бесконечно сложно, и наши политические представления формируются под влиянием динамичного и постоянно меняющегося взаимодействия между абстрактным идеализмом, целенаправленной стратегией, эмоциональной склонностью и интуитивной реакцией. Они служат своего рода предварительной и ситуативной ответной реакцией на запросы никогда до конца не постижимого мира. Чтобы понять, почему те или иные люди считают правильным то, что они делают, и оценить соотносительную обоснованность их убеждений, необходим анализ, который учитывал бы всю сложность природы рассматриваемых проблем.
В последние годы появились серьезные критические работы, посвященные таким наиболее сложным и влиятельным фигурам консервативного движения, как Лео Штраус, Фридрих Хайек, Уиттакер Чемберс и Айн Рэнд[27]. В исследованиях о развитии консерватизма на низовом уровне заметно добросовестное и настойчивое желание уяснить мировоззрение представителей этого движения[28]. В новых работах прояснены социальные и культурные истоки мощной комбинации прорыночной идеологии и евангелического христианства[29]. Все больше авторов приступили к гигантской задаче каталогизации и хронологизации институциональных структур, которые способствовали укреплению и распространению консерватизма в общественной сфере. Это развивающееся исследовательское направление начало распутывать сложные узлы переплетения интересов, возникавшие в течение ХХ в. между бизнесменами, финансовыми организациями, политическими ассоциациями и сторонниками свободного рынка[30]. Оно выявило связи между холодной войной, Rand Corporation и взлетом теории рационального выбора в современной дискуссии по вопросам социально-экономической политики[31]. Оно выявило институциональные рычаги, которыми консерваторы манипулировали, чтобы преобразовать юридическую практику[32]. И оно помогло понять, какую важную роль сыграли популярные проповедники, вербовавшие сторонником в широчайшей аудитории журнала «National Review»[33]. В совокупности все эти результаты привели к эпохальному прорыву в написании истории консерватизма. Сейчас мы уже хорошо знаем, какие идеи и какие интеллектуалы сыграли ключевую роль в консервативном повороте, какие активистские (advocacy) организации были задействованы как важнейшие средства побуждения к политическим переменам[34].
Эта книга дополняет описанный выше корпус литературы и вместе с тем содержит ряд существенных уточнений. Она предлагает подробный анализ консервативных идей, в духе интеллектуальной биографии – в этом жанре она в основном и выдержана – и сводит главных героев в диалоге друг с другом. Внимательно прослеживая связи и процессы интеллектуального обмена, она уделяет значительное внимание институциональному контексту, но не исходит из того, что среда оказывает подавляющее влияние на формирование и распространение идей. Она отказывается от строгого соблюдения национальных границ, которое до сих пор определяло параметры исследования истоков консервативного движения. Если говорить о главном, это повествование прослеживает, как его центральные персонажи формировали, объясняли и обосновывали свои идеи, как они поочередно воздействовали на мнения друг друга и оспаривали их, как оперировали подчас рискованными связями между политикой и философией и как со временем их допущения и аргументы постепенно, но кардинальным образом менялись. Эта книга не рассматривает идеи ни как чистые абстракции, возникающие в сфере, совершенно отделенной от политики, ни как простые инструменты, которые используются для осуществления желаемого изменения. Ведущие представители консервативного интеллектуального мира, как и большинство из нас, занимались тем, что спокойно, а порой сами того не сознавая, путешествовали сквозь проницаемую границу между двумя этими определениями.
Завершая «Конец laissez faire», Кейнс напомнил аудитории, что обсуждения отвлеченной экономической теории нередко равнозначны дебатам о том, в каком мире мы хотим жить. Проблемы экономической теории невозможно четко отделить от философских проблем. «Самые жаркие споры и самые глубокие расхождения во мнениях, – предсказывал он, – в ближайшие годы, скорее всего, возникнут не вокруг узкоспециальных вопросов, где доводы каждой стороны в основном экономические, а вокруг тех, которые, за неимением более точных терминов, можно назвать психологическими или, если угодно, моральными»[35]. Дискуссии по вопросам экономической политики ведутся на двух уровнях: они включают соображения о том, как наиболее эффективно достичь конкретных целей и каковы должны быть сами эти цели. Адвокаты той или иной позиции в политической экономии имеют мало шансов заручиться поддержкой на политической арене, если не уделяют пристального внимания второму аспекту и не стараются выделить его риторическими средствами. Намерение трансформировать экономическую политику (практически всегда) требует способности существенно модифицировать смыслы, которые члены сообщества извлекают из своего мира или приписывают ему.
В разгар Великой депрессии сторонники рынка остро осознали, что социальная философия свободного рынка не пользуется поддержкой ни в научной среде, ни в господствующей политике. Стремясь преодолеть изоляцию, они начали создавать неформальные кружки единомышленников, которые могли бы совместно проводить переоценку философских оснований их идей и разрабатывать новые способы представления этих идей обществу. Со временем они формализовали эти связи: создали систему регулярных встреч для обмена идеями и институциональные органы для популяризации своей позиции в сфере социально-экономической политики, нашли источники финансовой поддержки. Многие из этих новых организационных форм были впервые опробованы в Обществе Мон-Пелерен. Эту группу в 1947 г. основал Фридрих Хайек как международную площадку для ведущих философов, экономистов, журналистов, политиков и благотворителей, которые занимали прорыночную позицию[36]. Хотя исследователи уделяли этому обществу не очень большое внимание, оно уже давно считается прародителем социальной философии, получившей название «неолиберализм», а также местом зарождения разветвленной сети политических организаций, которые в конце ХХ в. идейно вдохновляли и консультировали лидеров возродившегося англо-американского консерватизма[37]. Члены общества сыграли решающую роль в формировании нынешнего рыночно-центричного мира.
Изучение высказываний членов общества в его ранние годы показывает, что поначалу это движение было гораздо менее доктринерским, чем принято считать. Перед нами возникает целый ряд сложных внутренних противоречий, характерных для сторонников рынка в послевоенную эпоху. Первые члены общества стремились выделить философские основания рыночных свобод, но выражали глубокий скептицизм в отношении нетерпимости и иррациональности ни на чем не основанных политических абсолютов. Они стремились привлечь религиозных верующих и экономически обездоленных людей, которых, по их мнению, ошибочно игнорировали сторонники рынка в XIX в., но при этом сами демонстрировали враждебность к религиозному догматизму и перераспределяющему государству. Они прославляли достижения капитализма, но время от времени выражали беспокойство в связи с культурными и моральными последствиями этих достижений. Они превозносили свободу, но при этом подчеркивали жизненную необходимость в коллективных моральных традициях. Они защищали капитализм как теорию индивидуального выбора, но с большим подозрением относились к тому, что может принести политическая демократия. То, что объединяло этих людей, скорее подчеркивало, чем затушевывало, те разносогласия, которые их разделяли.
В результате идеологического отступления в период Великой депрессии и в годы Второй мировой войны все представления, казавшиеся общими для всей этой группы, были подвергнуты переосмыслению. Финансовый кризис и последовавшая политическая нестабильность сохранили этих людей в общем убеждении, что необходима социальная философия, способная подняться выше абстрактных предписаний laissez faire. Они были едины в том, что, если ставить задачу спасения капитализма от тех губительных воздействий, которые постоянно разъедали его основания, ключевые принципы капитализма следует пересмотреть. Но их мнения резко и неизменно расходились, когда вставал вопрос, какие элементы капиталистического порядка священны, а какие можно изменить, какие моральные правила можно счесть абсолютными и какими средствами обеспечить их соблюдение в качестве таковых. Послевоенный консервативный интеллектуальный мир со всеми пунктами его имплицитного единодушия и междоусобных пререканий возникал из этой атмосферы неопределенности. Перечисленные проблемы были поставлены космополитичными интеллектуалами со всего Атлантического мира, которые сообща и искренне искали философские основы их социального порядка. Это обстоятельство не согласуется с распространенным мнением, что консервативный проект изначально был чисто локальным по происхождению и стратегическим по замыслу. Он был продуктом не консолидированного, а распавшегося мировоззрения.
Состояние неопределенности, характерное для продвижения прорыночных взглядов в 1930—1940-х годах, проявлялось в неспособности (и отчасти ею усугублялось) достичь согласия по поводу понятийного аппарата, который многие считали двусмысленным или устаревшим. «Такие понятия, как “либерализм” и “демократия”, “капитализм” и “социализм”, в наши дни не могут обозначать никакую связную систему идей», – отмечал Хайек вскоре после окончания Второй мировой войны. Он видел в них «конгломераты совершенно разнородных принципов и фактов», которые были привязаны к определенным терминам в силу «исторической случайности»[38]. Используя эти ярлыки сегодня, мы постоянно впадаем в анахронизм. Как будет показано ниже, в период между войнами и в первые послевоенные годы термин «неолиберализм» имел (в тех редких случаях, когда применялся) значение, сильно отличавшееся от того, какое имеет в наше время[39]. Термин «либертарианец»/«либертарианский» не был знаком большинству членов Общества Мон-Пелерен и использовался очень редко. Члены общества почти единодушно отвергали термин «консерватизм», поскольку в их глазах он обозначал сохранение того самого статус-кво, которое они хотели изменить. «Традиционализму» и «неоконсерватизму» как политическим терминам только предстояло появиться в пока еще непредставимом будущем. Отдельные попытки реабилитировать термин «вигизм» были скомпрометированы его архаическими коннотациями. А значение термина «либеральный», который в иных обстоятельствах мог бы стать фаворитом, было непоправимо изменено его растущим отождествлением с мировоззрением прогрессистов[40]. Конечно, в некоторых случаях можно использовать эти термины, не искажая их современных значений: большинство первых членов Общества Мон-Пелерен были убеждены, что переосмысливают принципы либерализма, дабы предохранить его от дальнейшего упадка, а в послевоенных США экономисты – сторонники свободного рынка стали активными игроками в мире консервативной литературы, в среде консервативных разработчиков социально-экономической политики и активистских (advocacy) групп[41]. Но все эти классификационные нюансы не должны затемнять то ощущение беспокойства, неопределенности и разногласий, которое было характерно тогда для этих сообществ и их фразеологии инакомыслия. И если мы хотим понять динамику раннего периода, нам не следует полагаться на современные статичные изложения теории.