bannerbanner
Вечные ценности. Статьи о русской литературе
Вечные ценности. Статьи о русской литературе

Полная версия

Вечные ценности. Статьи о русской литературе

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 20

Много юмора у Пушкина и в драматических произведениях, где это можно отчасти приписать влиянию Шекспира; им отмечен в «Борисе Годунове» капитан Маржерет, в «Дон Жуане» Лепорелло, а местами и сам Дон Жуан.

Перейдем ли мы от прозы к стихам, и тут по «Руслану и Людмиле» разбросан заразительный и совершенно беззлобный смех, вроде рассказа о том, как Людмила подумала

Не буду есть, не стану слушать,Подумала – и стала кушать.

Эта же интонация типична для всех пушкинских сказок. А в «Евгении Онегине» Ленский, играя в шахматы с Ольгой,

пешкою ладью —берет в рассеяньи свою.

Вспомним, сам Пушкин, поймав случайно заглянувшего в гости соседа, «душит его поэмою в углу». Это ли не юмор?

Можно бы защитить от аналогичного упрека и Льва Толстого, о котором Крымов еще решительнее говорит, что у него «почти нет» юмора. Стоит перечитать «Анну Каренину», чтобы заметить, что юмор почти везде присутствует, лишь только на сцену появится Стива Облонский. Критики уже не раз обращали внимание на странность отношения Толстого к этому своему герою. С точи зрения морализаторства, столь присущего автору в пору написания этого романа, Стива должен бы вызвать у него негодование, – а на деле вызывает только приятельскую, почти сочувственную усмешку.

Можно предполагать, что чувство юмора у Толстого было развито сильно, и что если он его мало проявлял, то скорее всего из принципа, так как хотел писать серьезно, даже проповеднически. Но все же оно у него иногда прорывалось. Вспомним Ипполита Курагина из «Войны и мира» с его удивительными, ни к селу, ни к городу, замечаниями вроде «это, может быть, по дороге в Варшаву!», совершенно огорошивающими собеседников, тщетно ищущих в них скрытого смысла. Или, в другом роде, невероятно комичные разъяснения горничной из «Плодов просвещения» приехавшим из деревни землякам о том, как она облачает барыню в корсет. «Так ты ее, стало быть, засупониваешь?» – деловито отзывается вопросом один из мужиков.

Трудно, может быть, найти юмор у Тургенева. У него, в сущности, взгляд на мир полон грусти и жалости. Однако, в пьесах у него можно найти немало смешных ситуаций, да и в рассказах мелькает умышленно притушенный, но несомненный юмор, вроде рассказов «степного короля Лира» Харлова о том, что он происходит от «шведа Харлуса».

Крымов вполне прав, отмечая юмор у Достоевского. В самых серьезных и трагических его романах, рядом со страшными и раздирающими сценами, бывают страницы, над которыми можно покатываться со смеху, – вроде повествования отца Карамазова о некоем фон Зоне, который печально окончил жизнь, будучи убит в «блудилище», или маленькой картинки благочестивого купца в «Бесах», которому юродивый в знак особого благоволения накладывает множество сахара в чай, и который принимается «с умилением пить свой сироп».

Пример Гоголя, мрачного в жизни и веселого в творчестве (впрочем, далеко не всегда!) не должен нас особенно удивлять, ибо уже давно подмечено, что эти свойства присущи самым замечательным юмористам – ими обладали и Мольер, и Марк Твен. Но юмор Гоголя может быть в значительной степени следует отнести за счет его украинского происхождения. Юмор – характерная черта украинцев вообще, и в той части, где Гоголь писал о родных местах, его персонажи не могли бы, пожалуй, не остря, оставаться художественно жизненными и правдоподобными.

Великороссу юмор присущ поменьше, хотя у него есть свои специфические черты и свои самобытные свойства. Думается, правильно подметил Артур Конан Дойль в своей книге «Через магическую дверь», сказав, что у русских и англосаксов есть два общие качества: юмор и спокойное, лишенное рисовки, мужество в бою. Он, между прочим, последнее наблюдение делает по поводу рассказа одного британского корреспондента о том, как русские войска в крымскую кампанию шли в атаку с песней под убийственным огнем. Пораженный свидетель осведомился, что же они такое поют? Национальный гимн? Религиозный хорал? И ему в ответ перевели слова:

Как поставил меня батюшкакапустку садить…

Анализ элемента юмора в русской литературе немало затрудняется тем, что все наши писатели испытали сильное французское влияние, и в результате далеко не всегда возможно провести у них грань между иронией, обычной у французов и вообще у романских народов, и юмором, типичным для англосаксов. В целом, однако, они скорее тяготеют к последнему. Скажем, у Фонвизина и Грибоедова больше иронии, но местами она определенно переходит в юмор, который не ставит целью осуждать, а описывает смешное не без оттенка сочувствия. У Крылова же с его лукавым простодушием эта стихия явно побеждает.

Лермонтов, с его мрачным романтизмом, с его остро-трагическим восприятием жизни, казалось бы, не должен был питать сильной склонности к юмору. Но нельзя не уловить его проблесков, когда он говорит о Максиме Максимовиче и, особенно, когда этот последний сам говорит за себя. Это главным образом потому, что образ Максима Максимовича глубоко национальный, и вследствие того не мог не быть лишен столь важного оттенка нашего национального характера. Однако, юмор можно обнаружить и в других вещах Лермонтова.

Если мы обратимся к крупнейшим из более поздних наших поэтов, то у Некрасова юмор был очень многогранный, хотя поэт и не слишком часто пускал его в ход: порою с оттенком издевательства, как при изображении биржевиков, падких на всякие мошенничества, порою совершенно добродушный, как в «Коробейниках», хотя бы в описании торга:

Старый Тихоныч так божитсяИз-за каждого гроша,Что Ванюха только ежится:«Пропади моя душа!Чтоб тотчас же очи лопнули,Чтобы с места мне не встать,Провались я!..» Глядь – и хлопнули,По рукам! Ну, исполать!

Но, пожалуй, тем из русских поэтов, у кого юмор занял больше всего места в творчестве, составляя целую область его поэзии, был Алексей Толстой, давший столь замечательные вещи, как «Сон статского советника Попова», «Русская история от Гостомысла». «Баллада о камергере Деларю», не говоря уже об его участии в создании знаменитого Козьмы Пруткова.

В прозе Чехов, собственно говоря последний из литературных деятелей нашего золотого века, считается мастером юмора. Как и Гоголь, Чехов был также человеком с пессимистическим взглядом на жизнь.

Любопытно задать себе вопрос, в какой мере это, свойственное русской литературе, юмористическое восприятие мира присуще литературам остальных славянских народов? В отношении самой в них замечательной, польской, ответ может быть только один: она в этом отношении никак не уступает русской. Сенкевич, один из самых знаменитых ее авторов, создал комический персонаж пана Заглобы, который через его «Трилогию» завоевал любовь читателей по всему миру. Сценки высокого комизма рассеяны и по менее известным вещам Сенкевича, как повесть «Та третья» или очерки о путешествиях, и находит себе место даже в таких, глубоко мрачных в целом, произведениях как «Наброски углем» или «Бартек победитель». Впрочем, и у более позднего Стефана Жеромского7 юмористические и порою мастерские пассажи чаще всего заключены в романы грустные и иногда даже чрезмерно раздирающие. Отойдя же в более далекое прошлое, мы увидим, что и меланхолический Мицкевич обладал даром юмора, выраженного не только в «Пане Тадеуше», но и в таких стихотворениях как «Пан Твардовский», или «Сватовство». Более того, тот же национальный юмор сказался уже на самой заре польской литературы, у таких ее начинателей, как авторы XVI века Рей8 и Кохановский9.

Более сомнительно, есть ли настоящий юмор у чехов, ибо хотя их литература дала таких мастеров как Ярослав Гашек и Карел Чапек, в их произведениях больше бичующей сатиры, чем спокойного юмора.

Справедливость требует добавить, что во всех литературах и даже во все эпохи встречаются иногда проявления самого подлинного юмора, даже в самом узком смысле – так, в романских литературах никак нельзя отрицать его наличия ни у Сервантеса, ни у Камоэнса10.

«Новое русское слово», Нью-Йорк, 8 июня 1959, № 16881, с. 3.

Несправедливо забытые

В сборнике «И. С. Тургенев. Вопросы биографии и творчества» (Москва, 1990) привлекает внимание пространное эссе Э. Гайнцевой под заглавием «И. С. Тургенев и “Молодая Плеяда” “Русского Вестника” 1870 – начала 1880-х годов».

Автор ядовито атакует писателей, объединившихся вокруг издаваемого М. Катковым11 журнала. Передадим ей слово: «С конца 1860-х годов в “Русском Вестнике” существенную роль начинает играть группа беллетристов, которую критика журнала претенциозно называла “молодой плеядой московских писателей”. Влияние этой группы, в ней числились – Б. Маркевич12, В. Авсеенко13, граф Е. Салиас14, Д. Аверкиев15, позднее – К. Головин-Орловский16 и др., усиливаясь в течение 70-х годов резко возрастает к исходу десятилетия».

В чем же Э. Гайнцева упрекает данную группировку? А вот: «Она должна была стать ударной силой в борьбе с революционно-демократическими и либеральными тенденциями в литературе. Призванная воспитывать общество в духе уважительного отношения ко дворянско-монархическому жизнеустройству и ненависти к тем общественным силам, которые его отрицают… она навязывала читателю модель действительности и идеал личности, сформулированные в соответствии с охранительной программой Каткова».

Из статьи вытекает, что в «Русском Вестнике» тех времен систематически сотрудничали Достоевский и, некоторый срок по крайней мере, А. Писемский17, Н. Лесков и Л. Толстой. Как мы видим из приводимых здесь же цитат, «плеяду» и в частности Б. Маркевича весьма высоко ценил К. Леонтьев. В правительственных кругах она пользовалась поддержкой К. Победоносцева18, Д. Толстого19 и И. Делянова20.

О взглядах «Плеяды» можно судить по следующему пассажу из разбираемой нами работы: «У многочисленных публицистов и критиков журнала крестьяне-землепашцы как “коренная народность” (“народная целина”) и дворянство – руководящая сила нации – противопоставлялись так называемому “общественному захолустью”, не имеющему корней ни в собственно народной среде, ни в “культурном обществе”. Слой этот “как пена носится на поверхности народной жизни… представляя самую нездоровую и разлагающую среду” – писал Авсеенко, – “Определить точные границы этого летучего слоя чрезвычайно трудно. В обширном смысле он заполняет собою все пространство между образованным, руководящимся известными принципами и преданиями, обществом, и настоящим народом. Сюда сошлись люди, не принадлежащие ни к культурной, ни к стихийной жизни, не стоящие ни на какой твердой почве и чуждые всяких преданий”.

В высказываниях “Плеяды” “Художественная школа” – Пушкин, Тургенев, Гончаров, Л. Толстой, Достоевский, Писемский, Мельников-Печерский и др. – противопоставлялись разночинно-демократической литературе 60–70-х годов, как подлинное искусство, сложившееся на основе европейских художественных завоеваний и глубокой, созданной усилиями дворянства, культурной традиции… В соответствии с этой классификацией за пределами магистрального направления русской литературы оказывались писатели натуральной школы, Чернышевский и Добролюбов, Некрасов и Салтыков-Щедрин, Глеб Успенский и вся народническая литература».

Обо всех основных участниках катковской группировки следует сказать, что они были безусловно талантливыми романистами, хотя и не первого все же разряда. Их непризнание и забвение в позднейшем литературоведении в немалой степени надо объяснить последующим торжеством в оном левых идей. Из тех же, кого Э. Гайнцева им здесь противополагает, разве что один Некрасов являлся бесспорной и значительной величиной (каковы бы ни были его политические воззрения).

Что же касается убеждений, анализа истории развития нашей национальной литературы и эволюции общественных движений в России, – как не признать, что сотрудники «Русского Вестника» обнаружили очень трезвый и глубокий здравый смысл? Не заслуживали ли бы они в наши дни известной реабилитации, в качестве весьма интересных и отнюдь не бездарных литераторов, лучше большинства своих современников, понимавших притом пользу своей родины и угадывавших те пути, которыми ей предпочтительно было бы идти (но от которых она, увы, отвернулась в погоне за гибельными миражами!)?

«Наша страна», рубрика «Среди книг», Буэнос-Айрес, 1 июня 1991 г., № 2130, с. 2.

Кельтские мотивы в русской литературе

Ирландия, самая значительная из кельтских стран и единственная, пользующаяся в наши дни государственной независимостью, хотя и была издавна хорошо знакома русской публике по переводам (преимущественно с английского и французского), почти не нашла у нас отражения в художественной литературе. За одним, но зато блестящим исключением: подразумеваю пьесу Н.С. Гумилева «Гондла».

Да не заподозрит читатель, что я совершаю ту же ошибку, что и вызванный спиритами дух Гамбетты в романе Пьера Бенуа «Дорога великанов»21: смешиваю Ирландию с Исландией! Действие гумилевской драматической поэмы и впрямь разворачивается в Исландии, но главный герой, Гондла, и главная героиня, Лаик, – ирландцы, и в одной из центральных сцен фигурирует целый отряд ирландцев.

Гумилев имел привычку, – убийственную для его обычно малокультурных критиков! – говорить лишь о вещах, которые знал до глубины. Поэтому, находя у него отклонения от летописной точности, следует видеть в них не промахи, а сознательную адаптацию фактов в пользу поэтического вымысла.

Впрочем, отклонений у Гумилева мало. Наоборот, подобно Пушкину, он сумел в кратких эпизодах передать самую суть раннесредневековой Ирландии, коснуться двух ключевых проблем ее существования: ее христианской миссии и ее оборонительной борьбы со скандинавами.

При попытке соотнести хронологический сюжет «Гондлы» с реальными событиями, трудности возникают не столько с ирландской, сколько с исландской стороны: упоминаемые тут деяния Эрика Красного22 и колонизация Гренландии относятся не к IX, а к X в. Что до Ирландии, то в ней IX столетие – «золотой век», а X – апогей войны с викингами, кончившейся полным их разгромом.

К 800 г. кельты (милезианская раса ирландских преданий), проникнув на Зеленый остров то ли из Испании, то ли с юга Франции, целиком ассимилировали местные племена (загадочный народ богини Даны, фирбольгов и фомориан), распространились на северную половину Шотландии, создали свою высокую культуру и, мирно приняв крещение из рук святого Патрика (390–461), сделались ревностными проповедниками истинной веры на европейском материке (в частности, на территории нынешних Германии, Австрии, Нидерландов и дальше). Они являлись носителями не только новой религии, но и латинского (отчасти и греческого) просвещения и имели полное право именовать свою родину страной святых и ученых: их познания намного превышали уровень остального Запада. Приспособив латинскую письменность и заменив ею свой прежний огамический алфавит, они развили также первую по времени в Европе литературу на народном языке (необычайно разнообразную и богатую).

Составляя культурное целое (как, скажем, и наша Святая Русь), Ирландия, на беду, не была политически единой, распадаясь на ряд королевств (семь больших и множество подчиненных им мелких). Правда, надо всем возвышались верховный король или император – Ард Ри, и национальный совет – риг даиль. К несчастью, власть всеирландского короля становилась реальной лишь в руках выдающихся людей.

Между тем на эту страну, где «зеленое лето никогда не сменяет зима», надвигались черные тучи, надолго ставшие кошмаром для ее жителей, исторгая из их уст молитву: «A furore Normannorum libera nos, Domine!»23 С начала IX в. на берегах Ирландии стали высаживаться люди с железными руками и железными сердцами, чужеземцы двух сортов – светловолосые норвежцы и темноволосые датчане.

Вопреки разобщенности сил, ирландцы довольно быстро среагировали на навалившееся на них вавилонское пленение (приведшее к разрушению монастырей с их сокровищами культуры и к основанию на побережьях скандинавских городов): в 848 г. ард ри Малахия нанес пришельцам тяжкое поражение. Но только в 1014 г. верховный король Бриан Бору их окончательно разгромил при Клонтарфе, причем в этой битве погибли он сам, его сын и его внук. Любопытно, что от Бриана Бору происходил по материнской линии генерал де Голль, видимо, унаследовавший кое-какие свойства от своего далекого предка.

Показанная у Гумилева попытка старого конунга устроить союз волков с лебедями вполне понятна: в этот период возникало множество династических браков и временных государственных и военных объединений; население Гебридских и Оркнейских островов и посейчас остается плодом смешения кельто-скандинавской крови; даже в самой Исландии жило немало кельтов. Вот почему совершенно естественно, что в «Гондле» ирландцы свободно объясняются между собою.

Противопоставление двух народов в пьесе – ключ к подходу Гумилева (который его толкователи часто неспособны охватить): героизм для него есть подлинный героизм, если он служит делу добра, а добро для Гумилева воплощается в учении Христа.

Викинги смелы и могучи, но служат только своему эгоизму, признают единственно культ хищнической силы. Их закон есть волчий закон. В сравнении с ними ирландцы излучают свет одухотворенности и человечности, проявляющийся, например, у их вождя в таких словах (при виде преследуемого):

Братья, вступимся, он христианинИ наверно из нашей страны.

И это после вполне реалистической картины бездушных хитростей и холодных жестокостей, царящих в Исландии.

Для ирландцев, всегда гордившихся, что их остров – земля святых, не удивителен вопрос Гондлы:

Что, скажите, в родимой странеТак же ль трубы архангелов шумны?

И когда он осведомляется о святых и райских духах, словно бы они обитали среди холмов и болот Гибернии, начальник ирландских воинов скромно и сочувственно сообщает:

Бедный ум, возалкавший о чуде,Все мы молимся этим святымНо, простые ирландские люди,Никогда не входили мы к ним.

По плану конунга, Гондла, несомненно, должен был сделаться в Эрине ард ри, а отнюдь не одним из областных королей, хотя бы и большой провинции, как Улидия, Коннахт или Ориэль. У Гумилева несколько раз подчеркнуто: «А Ирландии всей королю…»; «И корона Ирландии целой…» Причем, как выясняется, данная схема являлась вполне осуществимой (несмотря на вносимые обстоятельствами коррективы). Вождь ирландцев так описывает Гондле происшествия за время его отсутствия:

Наступили тяжелые годы,Как утратили мы короля,И за призраком легкой свободыПогналась неразумно земля.Мы наскучили шумом бесплодным,И был выбран тогда, наконец,Королем на собраньи народномВольный скальд, твой великий отец.

Выражение скальд (вместо бард) свидетельствует, что ирландец держит речь по-древненорвежски, чтобы она была понятна присутствующей толпе исландцев и их конунгу с ярлами. Выбор же на трон Ирландии барда не слишком необычен: каста филидов была там аристократической, включающей нередко потомков и боковых отпрысков младших линий царственных домов. Зеленый остров видел немало таких монархов, как Кормак Мак Кулленан, лингвист, богослов и юрист, король и епископ в Кашеле.

«Гондла» принадлежит к числу вещей, читающихся легко, но за каждой строкой целый арсенал исторических, мифологических и географических намеков. Нельзя, скажем, ни ждать, ни требовать от рядового читателя, чтобы он знал, что скрелинги – это эскимосы, но, не зная этого, он не уразумеет, что в соответствующем пассаже речь идет о Гренландии.

Поэтому издание пьесы с серьезными, толковыми комментариями было бы очень полезным. Позволим себе выразить некоторое сомнение по поводу нижеследующего примечания Г. П. Струве в опубликованном им издании Гумилева: «Кимрский (или кимрийский, как принято говорить сейчас) язык – то же, что язык валлийский».

Не знаем, кем и где принята форма кимрийский. Например, в книге Э. Агаяна «Введение в языкознание» (Ереван, 1959), в «Этимологическом словаре русского языка» М. Фасмера (Москва, 1964–1973) и в «Кратком этимологическом словаре русского языка» В. Шанского, В. Иванова и Т. Шанской (Москва, 1971) всюду стоит именно кимрский. Вряд ли стоит приветствовать внедрение сего наукообразного термина, вразумительного исключительно для узкого круга специалистов, вместо хорошо известного публике слова валлийский.

Уточним заодно, что термин кимры, как и название Уэльса Кембрией, возникли в VI в., обозначая соратников некоего завоевателя, принца Кюнеды; cymry означает по-валлийски «спутники», «товарищи».

Не удивительно, что Гумилев в своей ссылке на статью Э. Ренана24 с присущим ему безошибочно хорошим вкусом заменил слово кимрский словом кельтский.

Хронологические неувязки пьесы имеют, очевидно, следующие корни. Гумилеву представлялось недобросовестным приписать фантастическому, хотя и вполне правдоподобному на фоне эпохи, Гондле реального исторического отца среди подлинных верховных королей Ирландии; а если бы он уточнил год, то пришлось бы.

Заодно воспользуемся тут случаем разрешить сомнение Г. П. Струве, выраженное им в примечаниях к «Гондле»: «Откуда он (Гумилев) заимствовал имя героя, остается неизвестным».

На этот вопрос как раз нетрудно ответить. В древнеирландской повести «Причина битвы при Кнухе» фигурирует некто Кондла – слуга короля Конна О-Ста-Битвах, который сопровождает Мюрни, беременную Фингалом, в ее странствованиях по Ирландии после того, как ее муж Кумалл был убит в бою, а отец от нее отрекся. Этим именем, без сомнения, Гумилев и воспользовался, умышленно изменив первую букву.

Иною оказалась в русской литературе судьба Шотландии: этим мы обязаны Джеймсу Макферсону (1738–1796) и его «Песням Оссиана», которые ученые снобы любят называть подделкою. Определение это крайне относительно: Макферсон, для которого гаэльский язык был родным, опубликовал, начиная с 1760 г., ряд английских пересказов подлинных преданий, скомпоновав и обработав их с большой свободой. Специалистам по кельтскому фольклору нетрудно обнаружить у него неточности; для широкой, тем более иноземной публики, они были и остаются драгоценным введением в сокровищницу горношотландских эпоса и лирики. Заслуга Макферсона перед его родным народом безмерна.

У нас тема Оссиана появилась уже у Державина и почти сразу породила замечательное сценическое произведение, имевшее огромный, и заслуженный, успех: трагедию В. Озерова25 «Фингал», рассматриваемую литературоведами как наиболее яркое выражение тенденций предромантизма в творчестве этого высокоталантливого и в высшей степени несправедливо недооцененного потомством драматурга. На свою беду, Озеров был младшим современником Державина и старшим – Пушкина. Он писал в эпоху сентиментализма, когда и язык, и вкусы претерпевали интенсивные и стремительные изменения, в силу коих его слог представляется нам теперь устарелым, а классическая условность его театра – натянутой. Участь его творчества можно сравнить с таковою Карамзина, чьи художественные вещи тоже вызывают у нас улыбку, и тем не менее, роль обоих писателей в развитии русской культуры была самой благотворной. Но пожинать славу довелось не им, а их преемникам…

«Фингал», откровенно заимствованный у Макферсона, насыщенный туманом кельтских сказаний, поражает параллелизмом своего сюжета с сюжетом «Гондлы» (хотя вряд ли Гумилев пользовался Озеровым как источником). Отнюдь не вымышленное Локлинское царство есть Лохлан. Страна Озер – кельтское название Норвегии (и иногда шире, Скандинавии). Этого странным образом не замечают советские озероведы (см., например, вводную статью И. Медведевой к собранию сочинений Озерова в «Библиотеке поэта», Л., 1960). Отсюда и культ Одина у жителей Локлинского царства, чуждый и противный каледонину Фингалу, прибывающему и уезжающему морем, на корабле. Да и имя местного владыки, Старн, – явно скандинавское. Коварный монарх заманивает к себе шотландца, предлагая ему руку своей дочери, на деле же с тайным умыслом его погубить; покушение не удается, и разъяренный отец убивает девушку, перешедшую на сторону Фингала.

Драматическая история развертывается отнюдь не на фоне междоусобной войны горных кланов, но отражает историческую борьбу между кельтами и скандинавами.

Озеров с большим мастерством рисует среду, нравы и характеры своих героев. Вот бард воспевает возглавителя своего клана:

Встает Морвена вождь Фингал;Оружье грозное приял;Стрела в колчане роковая;На груди рдяна сталь видна;Копье, как сосна вековая.И щит, как полная луна.

Вот девушка из свиты принцессы выражает ей свою преданность и желает счастья:

Цвети, о красота Моины,Как в утро раннее веснойЦветут прелестные долиныБлагоуханной красотой!

Сама Моина рассказывает о себе так:

В пустынной тишине, в лесах, среди свободы,Мы возрастаем здесь, как дочери природы,И столько ж искренни, сколь искренна она.

На что восхищенный Фингал ей отвечает:

Не столько звуки арф в вечерний часПриятны при заре, сколь твой приятен глас.

Герой трагедии Озерова, это – Фингал Мак Кумал или Финн Мак Кул, сказочный гаэльский воитель III в. и отец Оссиана.

Тот же Фингал упоминается в послании Гнедича к Батюшкову:

Иль посетим Морвен Фингалов,Ту Сельму, дом его отцов,Где на пирах сто арф звучалоИ пламенело сто дубов.

У каждого русского поэта оссиановские мотивы приобретают свою собственную окраску. «Кольна» молодого Пушкина полна радости жизни (в ней чудными стихами изложен эпизод из прозаического перевода Костровым «Песен Оссиана»). «Эолова арфа» Жуковского явно отражает его трагическую любовь к Машеньке Протасовой и разлуку с нею, надломившую всю его дальнейшую жизнь. Одна из сравнительно редких у Жуковского чисто оригинальных, а не переводных баллад, «Эолова арфа» переносит нас опять-таки в знакомую уже нам область горной Шотландии:

На страницу:
2 из 20