Полная версия
Ахматова, то есть Россия
Перед выездом в Италию она ждала несколько месяцев выдачи паспорта и других проездных документов. Нервничала, а, возможно, только удивлялась: «Они что, думают, что я не вернусь? Что я для того здесь осталась, когда все уезжали, для того прожила на этой земле всю – и такую – жизнь, чтобы сейчас все менять!»
Торжество происходило в Катании. Ахматова читала свои стихи характерным для себя способом: глубоким голосом, почти без интонаций. Великолепная, харизматичная. И измученная.
Потом Арсений Тарковский и Александр Твардовский читали посвященные ей стихи, а затем гостям показали последний фильм Пазолини «Евангелие от святого Матфея». Ахматова ценила Пазолини и любила кино. Особенно близок ей был Чарли Чаплин, она ценила его чувство юмора. В отеле «Эксельсиор», где они остановились, она до поздней ночи угощала гостей привезенными из России икрой, черным хлебом и водкой. А пить, говорят, она умела, как мало кто. Принимала также поздравления и выражения благодарности свободного мира – депеши и телефоны. Любопытно, что она думала, читая поздравления Сартра и Симоны де Бовуар, для которых еще недавно синонимом «деятельного интеллектуала» был интеллигент, безоговорочно поддерживающий коммунизм в его советском издании.
В 1965 году она снова выехала за границу. На этот раз ее сопровождала внучка Николая Пунина, любимица Ахматовой Анна Каминская. 4 июня в Оксфорде состоялась церемония присвоения поэтессе титула почетного доктора Оксфордского университета. Присуждению этого титула поспособствовал сэр Исайя Берлин, выдающийся философ, дипломат, историк развития идей. Ахматова по – своему радовалась этой встрече, состоявшейся много лет спустя с мифическим Гостем из Будушего, одним из протагонистов «Поэмы без героя». Это петербургское знакомство 1945 года она, проявив фантазию, с полной осознанностью мифологизировала в стихах из циклов «Cinque» («Пять») и «Шиповник цветет». Мифологизация жизни, перенесение ее из исторического пространства в пространство вечное – ведь миф это вечность, вторгающаяся во время – была одним из поэтических методов Ахматовой. Возможно, была даже чем – то бóльшим, попыткой осмысления своей жизни в мифических категориях для того, чтобы придать им смысл. Миф упорядочивает непонятные события в жизни индивидуума, поскольку, как писал философ Лешек Колаковский о феномене мифа, «человечность всегда предшествует истории». Ахматова бывала в своих стихах Клеопатрой, Медеей, Саломеей, Дидоной, но прежде всего – Антигоной. Однако оксфордская встреча Дидоны и Энея – так она изобразила себя и Исайю Берлина в стихах – спустя годы оказалось совершенно лишенной силы или хотя бы очарования мифа.
3 июня она прибыла в Лондон, конечно же, поездом. Ее фотографии и статьи о ней появились почти во всех лондонских газетах. Принимая звание почетного доктора, она выглядела, как привыкла, по – королевски. Монументальная, изысканная, в черном платье под пурпурной тогой. Накануне, после официального приема в Новом колледже, Исайя Берлин вместе с женой пригласили Ахматову на ужин. Жена сэра Исайи Берлина Алина была наполовину русской, наполовину француженкой и происходила из богатой еврейской семьи. Ее отец, русский банкир барон Пьер де Гунцбург, после революции эмигрировал в Париж. Будущая леди Берлин воспитывалась в великолепной резиденции, принадлежащей семье, на авеню д’Иена в XVI квартале Парижа. Она не знала русского языка и, возможно, также из – за этого, а не только из – за легендарного высокомерия Ахматовой, во время этой встречи между ними так и не возникло понимания. Алина так вспоминала эту встречу: «Она вообще не разговаривала со мной, нисколько. И была такая властная, а я очень робела (…)». На ужине Ахматова была одета в черное платье, а плечи прикрыла кружевной шалью. Той самой, в которой ее многократно фотографировали в последние годы жизни. Она уже не напоминала «гибкой гитаны», о которой писал Мандельштам. Однако от нее исходило величие, хотя она приехала из своей деревянной будки в Комарово (где нужно было самой носить воду из колодца) прямо в грегорианский дворец Берлинов с двадцатью четырьмя окнами на парадном фасаде. Огромный салон, где они сидели, был украшен хрустальными абажурами и картинами, а в столовой имелся овальный эркер с тремя окнами, выходящими в сад.
Ахматова была очень серьезна и разговаривала, вероятно, только с сэром Берлиным, игнорируя его жену. Среди прочих она вспомнила об Иосифе Бродском и его поэтическом гении. Спустя годы Берлин вместе с поэтами Уистеном Хью Оденом и Чеславом Милошем поможет Бродскому сделать первые шаги на чужбине.
Рышард Пшибыльский в своем великолепном эссе «Гость из Мира, судьба и Принцесса» строго и проницательно порицает Исайю Берлина за его высказывания об Ахматовой. Особенно неприятно, может быть, даже покровительственно прозвучало интервью Берлина о его встрече с Ахматовой, данное «Газете выборчей» в 1995 году: «Мы провели вместе с ней неделю, но она была сердита на меня. По ее мнению, между нами существовал некий мистический союз, союз духовный, и мы должны были одинаково переживать это, хотя и порознь. А я позволил себе совершить вульгарный поступок – я женился! Когда я пригласил Ахматову на обед, она проморозила меня насквозь. Разговаривала со мной мило, но я знаю, что так меня и не простила. Она была легендой России, а я ее бросил». Рышард Пшибыльский отвечает на эту тираду такой фразой: «Ну, конечно же, простила, просто он, очевидно, не понял, что простила». И далее подробно анализирует эту встречу, очарование и недоразумение, ставшее уделом «Гостя из мира» и «Принцессы».
К встрече Берлина с Ахматовой в России в 1945 году и возникшими из – за нее последствиями для поэтессы я еще вернусь – последствиями как жизненными, так и поэтическими. Насколько первые были непредсказуемыми и страшными, настолько вторые расцвели циклом прекрасных стихов.
Тогда, в Англии, у Ахматовой состоялись еще две встречи с прошлым. Она встретилась с Борисом Анрепом, художником и создателем знаменитых мозаик, эмигрировавшим в 1917 году из России, которому посвящен ряд ее любовных стихотворений. А также – с княгиней Саломеей Гальперн, урожденной Андрониковой, «соломинкой», увековеченной Мандельштамом в книге стихов «Tristia». На обратном пути Ахматова провела три дня в Париже. Остановилась в отеле «Наполеон» на авеню Фридланд. Эти три дня ее сопровождал, точно еще один дух из прошлого, Георгий Адамóвич, поэт и критик, проживший в эмиграции много лет.
В первый день они ездили по шумному летнему Парижу, и Ахматова посещала места, знакомые ей с молодости. В том числе – дом на улице Бонапарте между Сеной и бульваром Сен –Жермен, где, глядя на окна третьего этажа, она вспоминала о Модильяни. Прошло более полувека с момента, когда никому неизвестный художник сделал несколько десятков набросков и рисунков молодой, стройной и тоже неизвестной русской поэтессы.
На другой день Ахматова и Адамович гуляли по Булонскому лесу, а на следующий – долго разговаривали на террасе ресторана «Ля Куполь» на Монпарнасе, который перед войной был местом длительных ночных встреч парижской богемы и русских эмигрантов. Вокруг шумел город, который в большей степени напоминал Париж начала ХХ века, нежели современный Ленинград походил на дореволюционный Петербург – место ее утраченной молодости.
Напротив «Ля Куполь» от бульвара отходили маленькие, узкие улочки: Вавен, Гран Шомьер, де Шеврёз. Здесь в начале века, в старых тесных домах, часто на чердаке, подобно Модильяни, проживал Болеслав Лесьмян. В течение года он и Модильяни даже жили в одном доме. Может быть, он встречал ее на лестнице, когда та вбегала на самый верх в мастерскую Модильяни? Много ли осталось от той молодой женщины во властной, седой и уже очень измученной Ахматовой, сидящей на террасе ресторана?
Адамович, русский эмигрант, спросил тогда поэтессу, почему она упорно называет Петербург Ленинградом, если все пользуются старым названием или говорят попросту «Питер»? Она поглядела на него холодно и коротко ответила: «Говорю "Ленинград", потому что он так теперь называется. Мой город». Адамович вспоминает эти слова, сказанные в последнее лето жизни Ахматовой, ибо это была глубокая правда, санкционированная и оплаченная всей ее жизнью. Она так и не решилась на эмиграцию. Россия осталась ее тяжело пережитой родиной, а Петербург, независимо от названия, ее любимым городом. Эта правда содержалась всего лишь в двух четверостишиях стихотворения, написанного в Комарове в 1961 году, обращенного к Борису Анрепу:
Прав, что не взял меня с собойИ не назвал своей подругой,Я стала песней и судьбой,Ночной бессонницей и вьюгой.Меня бы не узнали выНа пригородном полустанкеВ той молодящейся, увы,И деловитой парижанке.Ахматова, которая провела детство и молодость в Царском Селе. дореволюционные годы – в кругах литературной богемы тогдашнего Петербурга, а двадцатые и тридцатые годы – в знаменитом Фонтанном доме, которая в 1941 году во время первых недель блокады Ленинграда призывала по радио жителей города к его защите, никогда не чувствовала себя вне России, вне Петербурга, где она прожила почти всю свою жизнь, и не могла бы так просто перестать быть собой. Современники звали ее по – разному: Анна Ахматова, Королева – бродяга, Златоустая Анна всея Руси. А близкие – Аней, Анечкой, Акумой.
Антигона, любимица софокла
Вас оставляют на конец.Николай ПунинЧерноволосая, стройная, высокая женщина с рысьим взглядом серо – зеленых глаз прогуливается по московской Третьяковской галерее в обществе мужчины со слегка иронической улыбкой. Они образуют прекрасную пару. И слышатся удивительные слова «А теперь пойдем, посмотрим, как Вас увозят на казнь». Так запомнила и описала эту сцену Надежда Мандельштам. Парой, привлекающей взгляды, был известный искусствовед Николай Пунин и уже знаменитая поэтесса Анна Ахматова. Им уже немного более тридцати лет, они любят друг друга и верят в общее будущее.
Но откуда эти странные слова? В то время дурные предчувствия были обычным делом. Идет зима 1921 года. Через несколько месяцев будет расстрелян первый муж Анны Ахматовой, Николай Гумилев. Потом начнутся массовые аресты, ссылки, опасения за жизнь ближних и дальних друзей.
Пара остановилась перед картиной Василия Сурикова «Боярыня Морозова». На картине через заснеженную Москву ползет деревянный воз, выложенный сеном. На возу сидит закованная в кандалы женщина, одетая в великолепное черное платье, расшитое золотом. Лицо бледное, у нее острый профиль, пронзительный взгляд, направленный куда – то ввысь над толпой, становящейся на колени и бьющей ей поклоны в ее последнем пути. Боярыня высоко поднимает худую руку, будто бы не чувствующую веса кандалов, и благословляет стоящих на коленях у дороги старцев, плачущих женщин и детей. Ахматова увидела на этой картине себя, и так возникли слова стихотворения: «А после на дровнях в сумерки / В навозном снегу тонуть… / Какой сумасшедший Суриков / Мой последний напишет путь?» («Я знаю, с места не сдвинуться…» 1937). Образ боярыни Морозовой появится в стихах Ахматовой несколько раз в качестве одного из ее двойников, мифических либо исторических отображений, а, может быть, даже воплощений.
Феодосия Морозова, происходящая из боярской семьи, была героиней движения старообрядцев. Она поддержала раскольников, отвергших литургическую реформу патриарха Никона, и 10 ноября 1671 была арестована и подвергнута истязаниям. Умерла в тюрьме в 1675 году, уморенная голодом. Старообрядцы считали ее святой монахиней – мученицей, а ее образ запечатлен в искусстве и литературе. На знаменитой картине Сурикова боярыня Морозова, несмотря на свое трагическое положение, выглядит как королева.
В ее жесте поднятой кверху руки есть нечто властное и харизматическое. По – гречески «харизма» это ласка, a charis – милость. Наверняка Ахматова была осыпана многими милостями. Милостями таланта, достоинства, мужества, милостью любви и сострадания. И, может быть, поэтому в годы безумствующего в России террора она сумела сохранить в себе все эти черты, перенести их, как она говорила, на другой берег Леты. В этом наверняка помогла ей также глубокая православная вера, хотя поэтесса не была демонстративно религиозной. И неизвестно, была ли печаль или ирония в одной из строк «Северных элегий» («А в Оптиной мне больше не бывать…) Оптина пустынь – легендарное место возрождавшейся в XIX веке российской духовности и религиозного чувства. Интеллигенция верила, что отшельники из Оптиной пустыни олицетворяют собой не только старые духовные православные традиции, но также и живую «русскую душу» – душу, переполненную религиозным мистицизмом и неприятием доктринального или рационального отношения к таинствам веры. Чем была переполнена душа Ахматовой, мы так до конца и не узнаем. Но когда она писала «Реквием», – наверняка ее душа была переполнена отчаянием. В стихотворении «Распятие», вошедшем в поэму, автор отождествляет душевные страдания русских матерей, оплакивающих своих сыновей, с муками Богородицы, оплакивающей распятого Христа:
Магдалина билась и рыдала,Ученик любимый каменел,А туда, где молча Мать стояла,Так никто взглянуть и не посмел.Но, пожалуй, более всего она отождествляла себя, вернее, судьба отождествила ее с мифической Антигоной, любимицей Софокла. Всю жизнь Анна провожала в последний путь своих близких и друзей. Умерших хоронила в земле, справляла им достойные похороны в стихах. Им посвятила «Реквием» – поэму, ставшую документом жестокого времени и голосом совести. Поэтесса осмелилась перенести поэму на бумагу лишь спустя четверть века после ее сочинения. До 1962 года она существовала лишь в памяти ее самой и самых преданных друзей. Ахматова разделила судьбу миллионов людей, затронутых террором, и в своих стихах говорила также и от их имени. Она заставляла себя писать, ибо только таким способом могла сделать так, чтобы «речь не превратилась в вой»…
В 1933 – 1949 годах четырехкратно подвергается аресту сын Ахматовой Лев («Лёва») Гумилев, и ее судьба повторяет судьбы многих русских женщин.
«А это вы можете описать? – спросила ее стоящая в тюремной очереди в Ленинграде женщина с серым лицом. «Могу», – ответила Ахматова, и так возник «Реквием».
Таким путем поэтесса стала подлинной Музой Плача, как назвала ее в своем стихотворении Цветаева.
«Шереметевские липы… Перекличка домовых…» – написала она о тенях Фонтанного дома во времена самого жестокого террора («От тебя я сердце скрыла…», 1936). Можно рискнуть перечислить эти тени, постоянно присутствующие рядом с ней и владеющие ее воображением.
Сразу после революции умирает от туберкулеза поэт и большой ее друг, выдающийся знаток ее поэзии, Николай Недоброво. Близится месяц август. «Август – это самый жестокий месяц в году» – скажет Ахматова вслед за Элиотом.
В 1921 году в зловещем месяце августе был арестован и расстрелян первый муж поэтессы, поэт, путешественник, теоретик искусства Николай Гумилев. В том же году, также в августе, умирает Александр Блок. В 1934 году подвергнется первому аресту и затем будет сослан в Воронеж ее ближайший «товарищ по перу» – Осип Мандельштам. 31 августа 1941 года в Елабуге, доведенная до крайности, совершает самоубийство Марина Цветаева. А 14 августа 1946 года выходит знаменитое Постановление ЦК ВКП(б) «О журналах "Звезда" и "Ленинград"» авторства Андрея Жданова, где поэзия Ахматовой подвергается жестокой, уничтожающей и грубой критике.
Вплоть до 1958 года не выйдет ни одного сборника ее стихов. Отдельные стихотворения будут иногда появляться в антологиях, например, в книге, изданной в Москве в 1954 году. В ней были помещены три стихотворения Ахматовой 1950 года, славящие мир и занятия пионеров в летнем пионерском лагере в Павловске. Для сравнения, в антологии было опубликовано шестнадцать стихотворений Маяковского и лишь одно – Блока. В 1949 году попадает в лагерь последний спутник ее жизни Николай Пунин и, уже выпущенный на свободу, умирает в лагерном лазарете в 1953 году. – «Вас оставляют на конец» – говорил Пунин с сарказмом. Ахматова ждала. Вся ее жизнь была ожиданием: стука в дверь, незнакомых шагов на лестнице, дурных известий, смерти. Ждала исполнения слов Пунина о том, что «повезут ее на казнь».
Ахматова прошла многие ступени посвящения в грозной атмосфере террора. В двадцатые годы террор был страшным, но все же не шел ни в какое сравнение с террором конца тридцатых годов, утратившим всякий смысл и логику, так называемым Большим Террором. Страх за себя и близких – вот чувство, которое она должна была преодолевать всю свою жизнь. А ведь «страх, который сопровождает сочинение стихов, ничего общего со страхом перед тайной полицией не имеет. Когда появляется примитивный страх перед насилием, уничтожением и террором, исчезает другой таинственный страх – перед самим бытием», – напишет Надежда Мандельштам в своей волнующей книге «Надежда в безнадежности».
Экзистенциальный страх, чистый страх перед неведомым – это не то же самое, что страх перед полицией, издевательствами и физическим уничтожением. Ахматовой всегда сопутствовал благородный, таинственный страх существования. В своих «Воспоминаниях» ее подруга и многолетний хроникер Лидия Чуковская сообщает о разговоре с Ахматовой в 1962 году, за несколько лет до ее смерти. Поэтесса написала тогда стихотворение «Последняя роза»:
Мне с Морозовою класть поклоны,С падчерицей Ирода плясать,С дымом улетать с костра Дидоны,Чтобы с Жанной на костер опять.Господи! Ты видишь, я усталаВоскресать, и умирать, и жить.Все возьми, но этой розы алойДай мне свежесть снова ощутить.Комарово, 9 августа 1962Лидия Чуковская пишет о замечаниях, которыми она обменялась с Ахматовой в связи с образом Жанны д'Арк, возникающем в этом стихотворении. Ахматова вспоминала: «Мне один человек в 38 – м сказал: "Вы бесстрашная. Вы ничего не боитесь". Я ему: "Что вы! Я только и делаю, что боюсь". Правда, разве можно было не бояться? Тебя возьмут и, прежде чем убить, заставят предавать других».
И добавила еще: «Да. Страх. В крови остается страх. (…) Осип после первой ссылки воспел Сталина. Потом он сам говорил мне: "это была болезнь". Сохранились допросы Жанны д’Арк. На третьем ей показали в окно приготовленный заранее костер. И она отреклась. На четвертом снова стала утверждать свое. Ее спросили: почему же вы вчера были согласны? "Я испугалась огня"».
Молчание. Мы обе посмотрели в окно.
«Я испугалась огня», – повторила Анна Андреевна нежным, берущим зá душу, жалобным голосом. И еще раз по – французски: «…J’ai peur du feu».
Эти слова Ахматовой с характерным для нее великодушием иллюстрируют библейскую заповедь: «не судите, да не судимы будете». Было бы бесчестным осуждать людей во времена сталинского террора за то, что они «сломались», раз уж сам святой Петр троекратно отрекся от Христа.
Девушка с разбитым кувшином
…А там мой мраморный двойник,Поверженный под старым кленом,Озерным водам отдал лик,Внимает шорохам зеленым.Анна Ахматова «СТИХИ О ЦАРСКОМ СЕЛЕ»Ахматова часто ходила в церковь, с платком на голове. Молилась, стоя на коленях, перед старыми иконами, по которым бегали огоньки масляных лампадок. Молилась о сохранении жизни своим близким, о возвращении мужа, сына, друга. Церкви давали ей укрытие, помогали хоть на минуту восстановить душевное спокойствие. Вот обычный день в Фонтанном доме. На столе чай, чашки, миска с фруктами. В комнатах крутится Тап, крупный сенбернар, с которым весело разговаривает хозяйка. Она одета в темно – синее платье с большим вырезом, по моде двадцатых годов. Это уже известная поэтесса и зрелая тридцатилетняя женщина. Ждет возвращения с работы своего третьего мужа, Николая Пунина. Но ее серые глаза смотрят строго, в них грусть глубоких переживаний. A ведь тот момент, когда я, стоя у овального стола в Фонтанном доме под увековеченным на фотографиях бордовым абажуром представляю себе Ахматову, – это даже не середина ее необыкновенной жизни.
Она началась еще в XIX веке. Возможно, жизненную силу, присущую ей, дало начало ее жизни, царскосельское детство, когда она заглядывала в коридоры того лицея, в котором учился Пушкин. Уж не тогда ли появилось в ней глубокое убеждение, что она поэтесса и что наверняка будет писать стихи? А может быть, это произошло в молодости, когда в петербургском литературно – музыкальном кабаре «Бродячая собака» собирались и до рассвета вели споры об искусстве Николай Гумилев, Осип Мандельштам, Владимир Маяковский, Михаил Кузмин, Владислав Ходасевич и другие, столь же художественно одаренные? Когда она стала моделью для рисунков Модильяни, и ее запечатлели на портретах Альтман и Анненков, ценили самые выдающиеся художники того времени. А после революции, когда в одно мгновение закончилась эта ее жизнь, где – то внутри, в глубине, она сумела остаться собой.
До революции у нее уже было все: и слава, и любовь. Она дружила с людьми выдающимися и благородными. Кто хоть раз в жизни почувствовал своим телом прикосновение настоящего шелка, держал в своих пальцах подлинные, а не искусственные кружева, того уже не соблазнят дешевые подделки, пусть даже ему внушат, что это самый благородный, а то и единственно возможный материал.
Ахматовой было дано познать структуру шелка, узнать и полюбить людей, дух которых формировался столь же благородным городом. Может быть, поэтому Ахматова сумела обитать в неотапливаемом жилище, рубить дрова и питаться порой лишь коркой черного хлеба и горьким чаем в течение долгих зимних послереволюционных месяцев. Она никогда не неволила свою поэтическую Музу, чтобы вести более легкую жизнь, пользуясь теми привилегиями, которые новый режим предоставлял послушным писателям.
Как Ахматовой удалось уцелеть? Власти ведь не могли не знать, что она пишет «Реквием», доносы были повседневным явлением. На этот вопрос не найти рационального ответа. Она сама утверждала, что уцелела лишь потому, что власти взяли в заложники за нее единственного сына, которого многократно арестовывали, истязали, ссылали.
Впрочем, Ахматова всегда оставалась в стороне от политики, жила своей внутренней жизнью и занималась литературным трудом. Ее не привлекало материальное содержание, которого она могла добиться, став известным советским литератором. Во времена НЭПа она с пренебрежением относилась к роскошным лимузинам, богатству и к дружбе с советскими чиновниками, охотно занимавшимися культурой. Ей ни к чему была роскошь и общество разодетых в меха дам из новой элиты, – ей, подругой которой была знаменитая статуя в Царском селе, отлитая в бронзе девушка с разбитым кувшином. Ей, которая чувствовала себя наследницей Пушкина.
Пушкин, впрочем, сопутствовал ей при различных обстоятельствах и в разные периоды ее жизни. Например, на острове Голодай, впоследствии поглощенном Петербургом, где Ахматова вместе с Надеждой и Осипом Мандельштамами блуждала среди зарослей в поисках могилы расстрелянного Николая Гумилева. За сто лет до этого Пушкин искал там могилу декабристов. Ходили слухи, что царь приказал похоронить повешенных бунтовщиков именно там.
Поэтесса театрального жеста
Я на правую руку наделаПерчатку с левой руки.Анна АхматоваВернемся теперь к 1890 году. В Царское Село, город муз, в котором проживало много поэтов и писателей, который носит сейчас название Пушкин, приехала семья Горенко, состоявшая из пяти человек, привезя с собой будущую Анну Ахматову.
Царское Село и Петербург соединяла пригородная железная дорога. Трудно, однако, этот широкий и тяжелый железнодорожный путь назвать узкоколейкой. Как и все в России, он по – своему монументален, слишком велик для человека. Сейчас конец августа, лето поворачивает на осень, и листья на деревьях уже кое – где пожелтели. Может быть, эти самые деревья видела в детстве Аня, одетая в гимназическую форму, когда ездила в Петербург с отцом, братьями и сестрами на оперный спектакль в Мариинский театр, либо в Эрмитаж или музей Александра III, в котором сейчас размещается Русский музей.
Я высаживаюсь на новом, послевоенном вокзале. В парк и Царскосельский дворец нужно еще ехать на автобусе. Решаю идти туда пешком, а по дороге хочу еще заглянуть на то магическое место на углу улицы Широкой и Безымянного переулка, где стоял дом купеческой вдовы Евдокии Ивановны Шухардиной, – дом, в котором прошло детство Ани Горенко и ее ранняя молодость.
Дому было уже сто лет, когда в него въехала семья Горенко.
Когда –то, еще перед постройкой железной дороги, в нем размещалось что – то вроде корчмы или постоялого двора рядом с городской заставой. Аня жила в комнате с желтыми обоями, окно которой выходило на Безымянный переулок, зимой засыпанный глубоким снегом, а летом заросший высокой крапивой и лопухами. В комнате стояла кровать, столик, за которым будущая поэтесса делала уроки, этажерка для книг и свеча в бронзовом подсвечнике. В углу икона, перед ней масляная лампадка. Сидя у свечи, она читала – много, страстно, без остановки. Некрасов, Державин, Пушкин, Толстой, Гамсун, Ибсен – это были ее первые любимые книги. Анин литературный вкус сформировался очень рано. В будущем ее любимыми книгами станут произведения Джойса и «Процесс» Кафки. O «Волшебной горе» Манна она скажет, что в ней содержится глубокая истина, однако – короткая и недосказанная до конца: что любовь это боль. Пастернак был для нее, прежде всего, поэтом, хотя «Доктора Живаго» она ценила. Смеялась над Ремарком. Шутила, что тот неудачно подражает Томасу Манну, герои которого слишком часто, вопреки статистике, умирают от туберкулеза. Зато ее восхищал Кафка: «Я понимаю, что он мог описать свои дурные сны, но откуда он знает мои дурные сны?» Исайя Берлин, вспоминая свои встречи с Пастернаком и Ахматовой, приводил слова поэтессы о Кафке: «Он писал для меня и обо мне (…) Джойс и Элиот – выдающиеся поэты, но они стоят ниже него, самого глубокого и самого правдивого современного писателя». «Процесс» Кафки был для нее, возможно, одной из важнейших книг. Многое из их атмосферы этого потрясающего гротеска перейдет в ее единственную драму «Энима элиш», написанную в Ташкенте после эвакуации из осажденного Ленинграда, – пьесу, сожженную автором и восстановленную по памяти.