bannerbanner
«Когда мы были на войне…» Эссе и статьи о стихах, песнях, прозе и кино Великой Победы
«Когда мы были на войне…» Эссе и статьи о стихах, песнях, прозе и кино Великой Победы

Полная версия

«Когда мы были на войне…» Эссе и статьи о стихах, песнях, прозе и кино Великой Победы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Например, поэт Д. Сухарев в нашей частной переписке отнёсся к тексту Самойлова критично в целом, назвав стилизацией и отметив, что волнение «испытывал по прочтении фронтовых песен Льва Николаевича, которые он настолько удачно выдавал за солдатские, что они в качестве таковых докатывались аж до Санкт-Петербурга. Но у Толстого была органика, а у Самойлова в лучшем случае стилизация, да и то уши торчат (“лгала”, когда надо бы “врала”). Что касается усечённых строк – они режут слух. Самойлов вроде бы так усекать не мог».

Соглашусь с мыслью Д. Сухарева о стилизации. Хотя пулемётчик Самойлов, конечно же, вполне был, что называется, «в теме», описываемую ситуацию внятно понимал изнутри. Молодому поэту даже доводилось писать письма по просьбе бойца, его супруге, как это рассказано в стихотворении Самойлова 1946 года «Семён Андреич» (С. А. Косову). «Алтайский пахарь, до смерти друг» Косов, с которым они «полгода друг друга грели», спас в 1943-м жизнь своему раненому соратнику Самойлову.

Он был мне друг, неподкупный и кровный,И мне доверяла дружба святаяПисьма писать Пелагее Петровне.Он их отсылал не читая.– Да что читать, – говорил Семён, –Сворачивая самокрутку на ужин, –Сам ты грамотен да умён,Пропишешь как надо – живём, не тужим.

Лишний раз отметим достоверность самокрутки у рядового. Трубочка у бойца Красной армии вряд ли водилась. У офицера – может быть. Возможно, это и побудило автора дать «Песенке» заголовок, уводящий к гусару. Но вот в самойловском знаменитом стихотворении «Сороковые, роковые»: «Да, это я на белом свете, / Худой, весёлый и задорный. / И у меня табак в кисете, / И у меня мундштук наборный».

Нельзя исключить и безотчётное подозрение, что заголовок здесь той же природы, что и в самойловском стихотворении «Рембо в Париже» (поэт рассказывал, что редактор указал ему на странность, а потому уязвимость текста, и он «отморозился», придумав некий абсурдный заголовок). Примерно так же у Окуджавы «Молитва» стала при публикации «Молитвой Франсуа Вийона» – для обмана цензуры.

Между прочим, если полагать контекст в гусарской плоскости, то, пожалуй, вполне оправданно и употребление глагола «лгала». Но в казацких устах, согласимся с Д. Сухаревым, он должен был бы превратиться в более достоверный – «врала».

Но как было Самойлову избегнуть обаяния и давления сильных строк старшего коллеги, Константина Симонова, ещё в 1941-м в сочинении «Ты говорила мне “люблю”» выдохнувшего:

Я знал тебя, ты не лгала,Ты полюбить меня хотела,Ты только ночью лгать могла,Когда душою правит тело.

Некоторых слушателей цепляет у Самойлова формула о «любимой или о жене». Неудачно, кажется, автор употребил здесь союз «или».

* * *

Немного остановимся на разночтениях между самойловским первотекстом и, к примеру, казацкой версией. Это интересно, поскольку придаёт различные, существенные оттенки произведению и чувству.

У автора: «И я бы тоже думать мог». У казаков: «И я, конечно, думать мог…»

У Самойлова: «Но сердце лёгкое своё / Другому другу отдала».

У казаков: «Но сердце девичье своё / Навек другому отдала».

Выбирайте себе по душе. Народная жизнь сочинения предполагает такую возможность. В чём же разница? «Сердце лёгкое» – конечно же, поэтичней часто встречающегося в фольклоре «сердца девичьего». «Навек другому отдала» – обыденно и слушателю понятно. А вот «другому другу» – приглашает задуматься о сложности образа. Кто сей – «другой друг»? Кому он друг? Наверное, девушке, так же, как и наш умудрённо закуривший герой.

«Что утолит печаль мою / И пресечёт нашу вражду» (или даже так: «Чтоб утолить печаль свою / И чтоб пресечь нашу вражду») – неудачно тем, что «нашу» стоит в неудобной позиции, и ударение подаёт на У – нашУ. Можно сказать, что для «народной песни» это простительно. Но здесь легко улучшила бы текст простая редакторская инверсия: «И нашу пресечёт вражду». Понятно, что исполнители хотят сохранить два удара на У: нашУ враждУ. Однако у Самойлова гораздо лучше: у него и параллель – «мою печаль» и «мою вражду» (и тоже два У-удара: мойУ враждУ).

Авторское мою – лучше по соображениям психологической точности. С одной стороны, такое сильное понятие, как вражда, здесь односторонне, потому что лирический герой испытывает столь значительную эмоцию лишь сам-один. Адресат о нём, быть может, уже и позабыл, во всяком случае, на уровне столь энергичных чувств. Но всё же, можно ли по-русски сказать «мою вражду»? Враждебность может быть односторонней – моей, а вражда может быть лишь нашей. Однако Самойлов использует «мою вражду» как своеобразный неологизм, кажется, она становится здесь обобщающим образом, вмещая в себя даже, коль угодно, и «нашу вражду», то есть, говоря «моя вражда», герой может иметь в виду даже не только своё убийственное и непреодолённое чувство, но и взаимоотношения двоих – всю общую историю, случившуюся между этими двоими, а то и тремя (вспомним о «другом друге»). Вражда эта – субъективна, вся ситуация находится внутри героя, потому вся наша вражда здесь – моя.

Покажу для молодых стихотворцев и «как это сделано»: блестящий образчик строки, виртуозной по звуку – «навстречу пулям полечу». Кроме внутренней анафорической рифмы «пулям полечу», тут явственно слышен посвист пуль, пролетающих мимо или попадающих в живое: «чу–пул–пол–чу».

Куритель трубочки остаётся в своих внутренних эмоциональных размышлениях по-прежнему в сильной чувственной зависимости от своего неразделённого, отклонённого девушкой устремления. Чувство столь обильно, что даже побуждает героя в мареве войны искать пули, мчаться навстречу убивающему огню. Ибо избавиться своими собственными душевными усильями герой от высасывающей приязни не может. Очень точно тут «выстреливает» эпитет верной, приложенный к пуле, ибо только пуля оказывается верна, предпосланна и принадлежна, подобно суженой, лишь одному человеку на земле – тому, кого она настигнет, и более никому.

Тут аукается и та пуля, которой заканчивается знаменитое стихотворение Самойлова «Жаль мне тех, кто умирает дома», первые две строфы коего мы процитировали вначале. Закончим же текст:

Он глядит, не говорит ни слова,В рот ему весенний лезет стебель,А вокруг него ни стен, ни крова,Только облака гуляют в небе.И родные про него не знают,Что он в чистом поле умирает,Что смертельна рана пулевая.…Долго ходит почта полевая.

Но то другая история; о, какой психологический, эмоциональный пласт взрывают в ней последняя строка, про долго ходящую полевую почту, и сама эта пара, увенчанная полнозвучной рифмой: «рана пулевая» и «почта полевая».

В самойловской «Песенке гусара» – иное.

Если о герое своего стихотворения «Гусар» Д. Давыдов пишет: «Напрасно думаете вы, / Чтобы гусар, питомец славы, / Любил лишь только бой кровавый / И был отступником любви…», то самойловский герой, напротив, намерен ради избавления от сердечной муки нестись навстречу пулям «на молодом коне» (это вторая усечённая Самойловым строка в тексте). Исполнители удлиняют строку так: кто «на молодом своём коне», кто «на вороном своём коне». С вороным – полная ясность, образ не новый, наталкивающий и на тему войны, и на картину Апокалипсиса. Поэтически изощрённей, несомненно, авторский вариант с «конём молодым». Здесь однозначно имеет место перенос характеристики героя на его коня. Происходит эдакое суммирование векторных сил – у молодого героя, с нерастраченной жизнью, с нереализованной энергией желания, с отвергнутой любовью, и конь молодой, конечно же. Как тут не вспомнить и тот самый «ветер молодой», головой к которому припадает герой другого самойловского сочинения, настигнутый пулей в поле. Всё – молодое, молодое, молодое. В противостоянии со смертью. «А первая пуля в ногу ранила коня, а вторая пуля в сердце ранила меня», – поётся в страшной казацкой песне «Любо, братцы, любо».

Последняя строфа у Самойлова словно разоблачает душевную слабость героя, поскольку он, хоть и декларировал в зачине показное равнодушие, якобы «не думал ни о ком», «внешне» покуривая, на самом-то деле ничего не избыл, а остался в тяжкой зависимости от решения подруги, воспринятого как измена («лгала»). Настолько, что ищет погибели в бою. Вариант у исполнителей «не думал ни о чём», хотя психологически, быть может, и достоверен, но в нашей истории – уводит от главной линии сюжета. Появление буквы «Ч» в словах «ни о чём» провоцирует казачков и других певцов рифмовать это не с табаком, а с табачком, что понятно, но проигрывает самойловскому варианту.

Потому что уменьшительно-ласкательно во всем произведении у автора названо только одно: трубочка! Вся нерастраченная нежность героя персонифицируется в предмете, неразлучном для служивого, поглядывающего в глаза смерти. В предмете-собеседнике, предмете почти что молитвенном, обеспечивающем эмоциональный баланс и играющем важнейшую и внутренне-коммуникативную роль.

Здесь можно попытаться назвать и такие психологические неосознанные отождествления, как «трубочка»-возлюбленная, «трубочка»-суженая, «трубочка»-жена. Вспомним, как малороссийские казаки в походной песне «Ой, на горi та женцi жнуть» поют про гетмана Сагайдачного, променявшего «жiнку на тютюн та люльку», т. е. жену – на табак и трубку. Тут соотнесение жены и люльки-трубки – прямое. И подмена – прямая. Курение становится наиболее доступной коммуникативной, размыслительной, а если угодно, и близкой к эросу утехой человека, помещённого в экстремальные обстоятельства. Между прочим, медики уведомляют, что существует связь между курением и сексуальной дисфункцией. Нельзя исключать подсознательного стремления курильщика-воина (курильщика-зека) подавить в себе плотское, дабы избавиться от соответствующих грёз. Возможно, это неосознанно и делает каждую свободную минутку курильщик – любитель скрутить козью ножку, подымить трубочкой и затянуться папироской-сигареткой, – когда оказывается в условиях изоляции от объекта вожделения. Тогда может статься и в самом деле: «а я не думал ни о ком».

Размышлений требует и временной зазор, который обнаруживается между «когда мы БЫЛИ на войне» и «когда мы БУДЕМ на войне». Где происходит речь? Вряд ли между только что прошедшим боем и тем, что вскоре начнётся. В какой момент мы застаём лирического героя с его внутренним монологом? Поначалу это почти рассказ, доверительный, третьему лицу или эдакий взгляд на себя со стороны, саморецензия. Так сказать, перекур – с думой о тех, былых военных перекурах.

В фокусе картины – изумительная деталь, визуально, энергетически удерживающая по принципу золотого сечения всю композицию, описанную кратко, но невероятно убедительно – и эстетически, и психологически: «Когда на трубочку глядел, / На голубой её дымок». Но дальше герой внутренне «срывается», переходя неожиданно на обращение к своей сердечной занозе: «Как ты когда-то мне лгала…»

Мощно срабатывают две последние строки сочинения.

«Утолит мою печаль» – сказано по-православному. Тут слышится название известной Богородичной иконы «Утоли моя печали». Ведь если не возлюбленная, то никто кроме Богородицы и Бога не может утолить печали. Символично в рассматриваемом контексте, что эта чудотворная икона принесена в Москву именно казаками (в 1640 г., в царствование Михаила Феодоровича помещена в храме Святителя Николая на Пупышах в Садовниках). Поэтому верней «мою печаль», а не «печаль мою», как поют многие. И, конечно, убедителен также параллелизм строчных окончаний: мою печаль, мою вражду.

«И пресечёт мою вражду». Тут и глагол резкий, литературный, нефольклорный, хлёсткий, как удар плетью, как выстрел. И, конечно, последнее в длинном восьмистрофном тексте слово – «вражду». Рифма – как удар пули в грудную клетку, на входе в неё и на выходе: «жду – вражду» (ду-ду).

В песенном казацком варианте также сдерживает быструю смену событий, давая вжиться в содержание куплета, повтор двух каждых последних строк строфы.

В казацком исполнении сюжет набирает обороты и прибавляет притоп к куплету «Когда мы будем на войне… навстречу пулям понесусь», почти становясь самозабвенно-плясовой, чуть ли не с ударами бубнов-колокольцев и гиканьем. Разумеется, ведь речь заходит о ратном деле, удали, и даже о чаемой кончине в бою.

Казаки поют и неведомо кем досочинённый куплет.

Но только смерть не для меня,Да, видно, смерть не для меня,И снова конь мой воронойМеня выносит из огня.

Что отрадно, сам по себе куплет литературно неплох. Не тем, что взамен сильного, но резкого, болевого самойловского финала мы обретаем «хеппи-энд», а как раз напротив: после понимания «да, видно, смерть не для меня» (замечательно доверительное «видно» – сказанное самому себе с удивлением и постижением) лирический герой снова остаётся один на один со своей непреодолённой, мучительной ношей. Скорее всего, послание здесь в том, что герою поручается свыше всё-таки преодолеть вражду, в противном случае он духовно пока ещё не готов принять кончину, пусть и героическую, в бою, «за други своя». Это даже напоминает сюжет из святоотеческих житий, в частности, когда свт. Иоасафу Белгородскому встретился глубокий старец-иерей, который смог предать свою душу Господу лишь после того, как святитель принял у него покаяние об очень давнем грехе.

Радостно наблюдать, как стихи первоклассных русских поэтов становятся хорошими русскими песнями, обретающими подлинную жизнь в изустном исполнении, в передаче от сердца к сердцу, как это произошло, к примеру, с распетыми казаками «Пчёлочкой златой» Г. Державина, «Растворите мне темницу» М. Лермонтова и со многими другими литературными сочинениями, словно почерпнутыми из глубин народной среды, претворёнными гением авторов и снова вернувшимися в песенный народ – будем надеяться, для жизни очень долгой.

2010

«Про солдата-пехотинца вспомяните как-нибудь…»

Ещё раз о «Волховской застольной»

Многие помнят песню «Волховская застольная» (нередко именовавшуюся как «Ленинградская застольная»), весьма знаменитую в годы войны, разошедшуюся по фронтам. В послесталинские годы её поначалу отодвинули от эфира, осталась она именно что в ветеранских застольях. Мне, родившемуся через четырнадцать лет после окончания Великой Отечественной войны, довелось её услышать в радиопередаче Виктора Татарского «Встреча с песней».

Мой отец, Александр Тихонович, мальчишкой переживший тяжкую харьковскую оккупацию (Харьков по относительному количеству убыли населения в военные годы занимает второе место после блокадного Ленинграда) и впоследствии полностью потерявший зрение в тридцать три года, был любителем и знатоком военных песен, записывал их с радиотрансляций на магнитофон, безплатно ему предоставленный Всероссийским обществом слепых. Отец говаривал, что текст, видимо, подвергся редактуре, поскольку отсутствует куплет со словами «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина! Выпьем и снова нальём!»

Так случилось, что уже после кончины отца в 2005 г., собирая для себя некоторые песенные массивы в цифровом формате, я обнаружил на интернет-сайте «Советская музыка» (sovmusic.ru), который рекомендую всем, несколько вариантов песни, и в результате кое-что стало проясняться. Правда, понадобились некоторые усилия, чтобы клубок расплести.

Выяснилось, что речь идёт, как минимум, о двух песнях, точней, о трансформации песни. Это, на мой взгляд, прямо свидетельствует о её народном характере, несмотря на то, что к сочинению текста на разных этапах были причастны несколько конкретных сочинителей.

О «Застольной Волховского фронта» сообщалось, что слова написал в начале 1943 г. Павел Шубин (1914–1951), корреспондент газеты Волховского фронта, на мелодию песни белорусского композитора И. Любана «Наш тост», сочинённую годом прежде, в 1942 г.

Редко, друзья, нам встречаться приходится,Но, уж когда довелось, –Вспомним, что было, и выпьем, как водится,Как на Руси повелось.Пусть вместе с нами земля ЛенинградскаяВспомнит былые дела,Вспомнит, как русская сила солдатскаяНемцев за Тихвин гнала.Выпьем за тех, кто неделями долгимиВ мёрзлых лежал блиндажах,Бился на Ладоге, бился на Волхове,Не отступал ни на шаг.Выпьем за тех, кто командовал ротами,Кто умирал на снегу,Кто в Ленинград пробивался болотами,Горло ломая врагу.Будут в преданьях навеки прославлены,Под пулемётной пургойНаши штыки на высотах Синявина,Наши полки подо Мгой.Встанем и чокнемся кружками стоя мы,Братство друзей боевых,Выпьем за мужество павших героями,Выпьем за встречу живых!

Мужественный и поэтически вполне внятный текст (за исключением рифмы «довелось–повелось»), с сильным и неожиданным оборотом «горло ломая врагу». Образ сложней прямого его прочтения – боя рукопашного или вообще богатырского поединка; рассказывают и о том, что в стратегическом смысле под Ленинградом образовалось в линии фронта узкое место, так называемое «горло», которое наши войска должны были ликвидировать, чтобы взять в котёл вражескую войсковую группировку. И хотя в отредактированном варианте (почти всегда такая редактура ведёт к упрощению, ухудшению текста) пели: «Горло сжимая врагу», в оригинале всё-таки – «ломая». Ещё одна ассоциация: «Бутылочным горлом», «Flaschenhals» в немецких оперативных документах называлась та самая «Дорога жизни», что вела в блокадный Ленинград.

Песня стала гимном Волховского (с вариантом «немцев за Волхов гнала») и Ленинградского (с вариантом «немцев за Тихвин гнала») фронтов. Известно много её изустных вариантов, однако канонический шубинский текст представляется, несомненно, самым удачным.

Однако любопытно взглянуть, что это за «слова М. Косенко», которые были у песни изначально. Ведь песню «Наш тост» сразу же включили в свой репертуар многие фронтовые ансамбли, продолжала она исполняться и в послевоенное время. В частности, Пётр Киричек (1902–1968) оставил запись 1946 г. Не столь давно разыскана уникальная запись 1947 г. знаменитой Изабеллы Юрьевой (1899–2000):

Если на празднике с нами встречаютсяНесколько старых друзей,Всё, что нам дорого, припоминается,Песня звучит веселей.Ну-ка, товарищи, грянем застольную!Выше стаканы с вином!Выпьем за Родину нашу привольную,Выпьем и снова нальём!Ценят и любят нежную ласку,Ласку отцов-матерей!Чашу поднимем, полную чашу,Выпьем за наших детей!Выпьем за русскую удаль кипучую,За богатырский народ!Выпьем за армию нашу могучую,Выпьем за доблестный флот!Встанем, товарищи, выпьем за гвардию,Равной ей в мужестве нет.Тост наш за Сталина! Тост наш за партию!Тост наш за знамя побед!

Лишь в этой песне, а никак не в «Волховской застольной», мы обнаруживаем здравицу И. В. Сталину.

Иногда среди авторов текста песни «Наш тост» указан и Арсений Тарковский (порой без инициалов, в некоторых тиражах старых пластинок даже как Парковский и Тарновский), вроде бы делавший литературную обработку текста, написанного бывшим шахтёром, Матвеем Евгеньевичем Косенко (1904–1964), рядовым стрелкового батальона, где служил замполитом композитор Исаак Исаакович Любан (1906– 1975). Композитор тогда лежал в госпитале и написал мелодию, для которой ему было предложено семнадцать (!) вариантов текста, однако выбрал он именно работу рядового Косенко.

Косенко и Тарковский указаны и на пластинке, где песня «Наш тост» исполнена в 1942 г. солисткой минской оперы Ларисой Александровской (1904–1980), народной артисткой СССР, лауреатом Сталинской премии (1941) и однокашницей И. Любана, которая, к слову, до войны жила с композитором в одном доме. Сайт «Советская музыка» даёт пояснение, что пластинка не пошла в тираж, и отмечает наличие дополнительного куплета, заканчивающего песню в этой версии:

Пусть пожеланием тост наш кончается –Кончить с врагом навсегда!С песней победы вновь возрождаетсяНаша родная страна!

Какое отношение имел к тексту поэт Тарковский (1907–1989), который 3 января 1942 г. Приказом Народного Комиссариата Обороны за № 0220 был «зачислен на должность писателя армейской газеты» и с января 1942 г. по декабрь 1943 г. работал военным корреспондентом газеты 16-й армии «Боевая тревога», где публиковал стихи, воспевавшие подвиги советских воинов, частушки, басни, высмеивавшие гитлеровцев? (Известно, что солдаты, как тогда водилось, выреза́ли его стихи из газет и носили в нагрудном кармане вместе с документами и фотографиями близких, что можно назвать самой большой наградой для поэта.)

Дочь поэта Марина Арсеньевна Тарковская, сестра режиссёра Андрея Тарковского, занимавшаяся историей этого текста (и именно после её публикации текст песни и был размещён в Интернете), в частном письме по моей просьбе сообщила: «В конце 1942 г. при 11-й дивизии маршалом Баграмяном был отдан приказ о создании Ансамбля песни и пляски, для которого и была написана песня “Гвардейская застольная”. Папа переделал первоначальный текст Косенко, у Тарковского было, по-моему, 4 куплета (не было никакой “чашки”)».

Поясним: в исполнении Л. Александровской пелось не про чашу, как у И. Юрьевой, а «Так и подымем полную чашку, / Выпьем за наших детей!»

Наблюдение дочери поэта точное: литературное качество последних строф весьма сомнительно. Никак невозможно предположить, что к ним приложил руку Тарковский, выдающийся мастер русского стихосложения. Похоже, этот вариант переиначен доброхотами, а мне удалось изыскать несколько более внятный вариант последнего куплета:

Пусть пожеланием тост наш кончается:Кончить с врагом поскорей!Пой, друг, и пей до дна – лучше сражаетсяТот, кто поёт веселей!

Рассказывают, что в Великом Новгороде 20 января, в день освобождения города от немецко-фашистских захватчиков, а также 9 Мая теперь эта песня исполняется с таким куплетом:

Выпьем за тех, кто погиб под Синявино,Всех, кто не сдался живьём,Выпьем за Родину, выпьем за Сталина,Выпьем и снова нальём!

Здесь уже, как видим, осуществлена попытка, литературно несовершенная, внедрения одного из изначальных посылов песни «Наш тост» (в «сталинской» части) в текст Шубина.

В. Солоненко в «Литературной газете» в начале мая 2002 г. рассказал о достаточно широкой известности песни «Наш тост», не только прозвучавшей в Москве в исполнении Л. Александровской: «В мае 1942 г. … песня была впервые опубликована в сборнике И. Любана “Пять песен”, изданном Домом Красной Армии Западного фронта. Отдельными изданиями она далее выходила ежегодно в 1943, 1944, 1945 гг. Изданная листовкой 100-тысячным тиражом в 1948 г., песня уже имела кое-какие изменения в тексте: первая строка “Если на фронте” была заменена на “Если на празднике”, число куплетов с семи сокращено до четырёх».

Несомненным признаком народности является тот факт, что людьми помнится и компилятивный вариант, с перемешанными куплетами (зачинные – от исходного варианта, а дальше – по Павлу Шубину, завершая народным куплетом), и с досочинёнными иными.

Шубинская песня была в полной мере солдатской. Известен эпизод, как во время выступления перед бойцами на фронте Шубин стал читать свою «застольную», а один старшина упрекнул его – за то-де, что «товарищ военкор» вместо своих стихов «исполняет народные песни». Н. Сотников в статье «Автор гимна двух фронтов» («Нева», 2004, №12) отмечает, что Шубин сперва засмеялся, а потом посерьёзнел и сердечно поблагодарил строгого слушателя.

Меж различных интернет-комментариев обратил на себя внимание и такой: «В замечательной “Волховской застольной” нет ни слова про партию и Сталина. Зато есть слова, которые невозможно забыть: “Наши штыки на высотах Синявина, наши полки подо Мгой”. Так случилось, что наша часть была осенью 1967 г. на сплошном разминировании как раз в тех местах (Синявино, Грибное, Мойка, Тёткин ручей, Мга, Апраксин, Назия), где ранило моего отца в войну. Тогда-то я и узнал об этой песне от него. Сколько мы тогда “комплектов” перетаскали – и не вспомнить. “Комплектом” считался череп и несколько костей к нему в придачу, и собирался такой комплект, если находилась бумажка в пластмассовом футлярчике с именем, фамилией и местом призыва погибшего. “Комплекты”, после того как их немного накапливалось, сдавали в военкомат. Царство Небесное всем погибшим там».

И у младшего фронтового шубинского собрата, как считают, даже ученика, замечательного поэта Александра Межирова, ушедшего на фронт в 1941 г., с 1942 г. воевавшего заместителем командира стрелковой роты на Западном и Ленинградском фронтах и получившего под Синявино тяжёлое ранение, памятны нам хрестоматийные стихи: «Я сплю, положив голову на синявинские болота, / А ноги мои упираются в Ладогу и в Неву…» («Воспоминания о пехоте», 1954). Не позабудем, конечно, и другие строки, идущие оттуда же: «Мы под Колпином скопом стоим. / Артиллерия бьёт по своим…»

Осталось сказать, что автор «Волховской застольной», сочинённой на мотив уже, похоже, широко распространённой на тот момент песни, Павел Николаевич Шубин, родился в с. Чернава Елецкого уезда Орловской губернии (ныне – Измалковского района Липецкой области) в семье мастерового. В 1929 г. уехал в Ленинград, где работал слесарем, а в 1934 г. поступил на филфак Ленинградского пединститута, который окончил в 1939 г.

В годы Великой Отечественной войны П. Шубин работал фронтовым корреспондентом на волховском, карельском направлениях, потом некоторое время на Дальнем Востоке.

На страницу:
4 из 5