bannerbanner
Дао Евсея Козлова
Дао Евсея Козлова

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3
Враг, прислушиваясь к гику,Весь дрожит, труслив и слаб,На казачью на пикуПоднят немец, вздернут шваб!..

Вот такие песни мы теперь поем. Патриотизм в обществе достиг уже какой-то истерической ноты. Побежали на фронт гимназисты. И их вовсе не разворачивают, не возвращают обратно обезумевшим от горя матерям, нет. Из них делают героев, образец для подражания. То и дело встречаю плакаты с сытыми улыбающимися детскими мордашками под солдатскими фуражками, грудь в крестах, забинтованная рука на перевязи. Поговаривают разрешить окончившим восьмой класс гимназистам записываться добровольцами. Неужели бросим в топку войны неокрепшие юные души? Будем делать из них профессиональных убийц? И устилать кровавые дороги войны детскими телами? И после гордиться этим? А место убитых юношей и не рожденных ими детей займут пленные австрийцы, которых тысячами и десятками тысяч нынче отправляют в Сибирь. Во что превратится Россия спустя пару десятилетий?

* * *

Сегодня ночью в нашем доме жуткий переполох. Уже далеко за полночь, я, признаться, крепко спал, вдруг шум, гам, свистки городовых. Во флигеле напротив накрыли игорный притон. Проснувшись, высунулся в окно, несмотря на мороз, уж больно было любопытно. Да, впрочем, не я один, и другие соседи. Старый флотский капитан в отставке Лиферов из № 13 даже спустился во двор, накинув на плечи, прямо на шелковый халат, шубу. Не люблю его, высокомерен до крайности, надутое лягушачье лицо, смотрит поверх голов, никогда не отвечает на поклон. Вот сейчас вышел он во двор, видимо, лишь за тем, чтобы показать собственную значимость, шуба с бобровым воротником, под ней халат новый, сверкающий, с модным турецким мотивом. Стоит, разговаривает с городовым, не разговаривает даже, требует отчета. Оказывается, держала притон в четвертом этаже в своей квартире поручица Стерлюгова, знаком я с ней не был, но, встречая во дворе, раскланивался. Играли в макао. Полиция переписала тридцать человек, а семерых препроводили в участок для выяснения личностей, видимо, те не хотели сказаться своими именами. Говорят, некоторые дамы пытались спрятаться от полиции в туалете, пять или шесть дам и с ними пара мужчин. Бедняжки, скандализированы до крайности.

* * *

Керосина в городе нет. Говорят, что есть, но лавочники не хотят продавать по твердой цене. Накупил свечей. И те дороги.

* * *

«Мудрец избегает всякой крайности, роскоши и великолепия». Почему всякая крайность – это роскошь и великолепие? Разве это не один полюс? Тогда на противоположном должно быть нищете. И ее мудрец тоже должен избегать? Тогда он должен заботиться о своем достатке, а, следовательно, стремиться к роскоши. Совсем ты меня запутал, друг мой Лао-Цзы. Всякое явление порождает собственную противоположность. Вечный оксюморон. А если жизнь складывается так, что роскошь и великолепие пропадают сами собой, надо радоваться такой заботе со стороны Вселенной? Нет возможности приобрести что-то, еще вчера бывшее необходимым, и сегодня это уже заменено чем-то другим, попроще и поплоше. Нет возможности получить и этот заменитель, суррогат, ладно, обходимся как-то. Этакое вынужденное смирение. «…Знающий меру бывает доволен своим положением».

Мне стал нравиться Лао-Цзы. Нет, это неправильное слово – «нравиться», он не может мне нравиться, но его миропостроение стало мне очень близким, я узнаю в нем свои мысли, как будто он – это я сам. Тот мир, который он предлагает мне, мир, основанный на вечном, существующем отдельно от людей, нравственном законе, на Дао, как он это называет, этот мир очень красив, но абсолютно невозможен. Логика его безумна, но безумие его абсолютно логично. Мне тепло с ним, с этим жившим сотни и сотни лет назад сумасшедшим. Я смотрю на него сквозь века, как сквозь толщу воды, вода увеличивает, как линза, отсекая ненужные мелочи по краям. И вижу, если не самого себя, как я есть, то самого себя, как мне хотелось бы быть.


* * *

Готовлю подарки к Рождеству, купил для Елены ноты новомодной песенки «Jingle Bells», племянникам хотел подарить железную дорогу, но не нашел нигде. Даже не знаю, чем заменить.

Вместе собрались и вечером приготовляли елочные игрушки, мы с Еленой из папье-маше сделали ангелов и медведей, а Санька и Дорофей раскрашивали их красками, потом покрывали грецкие орехи сусальным золотом. Много смеялись, совсем как до войны, только не было с нами Климента. Дети ушли спать, пожелав матери и мне спокойной ночи. За окном падал снег, я стоял у окна, смотрел, как он беззвучно летел из-за крыш и покрывал собой переулок. Белым саваном. Елена играла на фортепьяно из Шумана.

Когда шел к себе по Конногвардейскому, задул ветер, судорожно закружил снежные хлопья в желтом воспаленном свете фонарей. Подходя к дому, увидел, что из нашей подворотни вышел незнакомый мне господин, высокий, в долгополом синем пальто в елочку. Я практически столкнулся с ним у ворот. Встав прямо передо мной, он коснулся рукой своей шапки-финки, как бы приветствуя меня, но при этом совершенно заслонив свое лицо. Рука его была в зеленой, цвета бильярдного сукна перчатке. Я чуть поклонился и проскользнул за открытую створку ворот. Дворника во дворе не было. Я запер ворота засовом и поднялся к себе. Было уже несколько за полночь.

* * *

Водил племянников на каток на Марсово поле. Пока дети катались, совсем замерз, отогревался только горячим чаем. Как бы не разболеться к Рождеству. Видел среди катавшихся очень интересное женское лицо. Санька кричит мне: «Дядя, смотри, как я!» – и едет ласточкой, а я повернулся смотреть, а за ней молодая дама об руку с кавалером, и такое лицо необычное, очень бледное, фарфоро-прозрачное, скулы высокие, подбородок узкий, треугольное почти лицо, улыбка змеится на тонких губах, и змеятся, разбегаясь к вискам, раскосые, какие-то египетские глаза медового тягучего цвета. Из-под белой норковой шапочки выбились персиковые пряди волос. Удивительное лицо. Нездешнее. Неземное. Промелькнуло быстро рядом, и пара, красиво развернувшись, исчезла среди других фигуристов. Потом, сколько ни смотрел, больше не видал. Может, и привиделась та необычность на ярком, слепившем глаза зимнем солнце.

* * *

«Воздержание – это первая ступень добродетели, которая и есть начало нравственного совершенства». (Вот так вот???!!!)

* * *

На улице минус 25 по Реомюру, холодища, занятия в гимназии прекращены, Санька сидит дома и дуется, что наши, уже ставшие привычными, эскапады невозможны.

* * *

Опубликованы новые стихи Сологуба.

ГАДАНИЕ

Какой ты будешь, Новый год?Что нам несешь ты? Радость? Горе?Идешь, и тьма в суровом взоре,Но что за тьмою? Пламень? Лед?Кто разгадает предвещанья,Что так невнятно шепчешь тыУ темной роковой чертыВ ответ на робкие гаданья?Но как в грядущем ни темно,И как ни мглисты все дороги,Мне на таинственном порогеОдно предвестие дано:Лишь только сердце бьется верно,А все земные бури – дым;Все будет так, как мы хотим,Лишь стоит захотеть безмерно.

«Все будет так, как мы хотим…» Ну-ну…

Хотя да, поэт прав, все происходит так, как мы того хотели, все желания исполняются. Но, Господи, храни нас от желаний. Ничего не желать значит не требовать от мира, вот в этом, наверное, и есть то воздержание, о котором читаю в «Книге пути». А может, я это сам придумал, а Лао-Цзы говорил совсем о другом. Кто знает. Истине невозможно научить.

* * *

Читал «Копейку» и смеялся: «Петроградский градоначальник ввиду полученных им сведений о том, что в отделении банка «Юнгерн и Комп.», несмотря на запрещение пользоваться в разговорах с публикой и между собой немецким языком, последний является разговорным, и на нем даже ведется переписка, поручил участковому приставу полк. Келлерману (опять-таки Келлерману, не Петрову, не Сидорову) объявить 13 января дирекции банка в присутствии служащих и публики, что дальнейшее употребление немецкого языка для переговоров и переписки поведет к закрытию банка». С чем идет нешуточная борьба? С употреблением немецких слов. Банк, немецкий банк, имеет право быть и работать в столице Российской империи, а вот говорить по-немецки в нем нельзя, это преступление, за это надо строго наказать. А почему полковнику Келлерману еще не запретили носить фамилию предков, почему не велели ему переименоваться в какого-нибудь исконно русского Федулова? Зачем останавливаться, давайте вообще откажемся от всех немецких корней, от фамилий, имен, названий, да от всего немецкообразного. Это приблизит нашу победу. Может, мы вообще сразу окажемся победителями, как только не останется в России ни одного немецкого слова.

* * *

Произошло со мной сегодня событие, вроде бы незначащее совсем, а что-то, какой-то осадок остался, что-то маячит в мозгу, вопрос какой-то не сформулированный. Нынче отправился я навестить одного своего старого приятеля Кудимова, не виделись мы уже лет, пожалуй, пять или около того, а тут получил я от него телеграмму с просьбой навестить его, так как он болен. А живет он не близко, в Мартышкино.

Когда подъехал я на пролетке к Балтийскому вокзалу, увидал некую ажиотацию, люди вдруг массой сдвинулись ко входу в вокзал, крича и указывая туда руками. Я закрутил головой, встав в пролетке, что там может быть такого. От входа по площади повели людей в кожанках, человек семь, кажется, их окружал вооруженный конвой. Явно пленные, наверняка немцы, в коже обычно ходят авиаторы, они шли молча, озираясь по сторонам. Вокруг собралась и стала преследовать их толпа любопытствующих обывателей. Расплатившись с извозчиком, я уже вылез из экипажа, как тут меня окликнули: «Простите, сударь, пролетка свободна?» Обернувшись с тем, чтобы ответить утвердительно, я увидел высокого господина в шубе с воротником седого каракуля и в такой же шапке. Он приподнял трость, приглашая кого-то следовать за собой и глядя при этом выше моей головы: «Николай Евстахиевич, прошу сюда». Тотчас к нему подошел и стал садиться в пролетку сосед мой, капитан Лиферов. Меня он то ли не узнал, то ли не заметил, а может, счел ниже своего достоинства здороваться. Пока он усаживался, напарник придерживал его под локоток рукою в зеленой перчатке. Вот эта зеленая перчатка не дает мне покоя, зудит где-то в подкорке этакой навозной мухой. Не многие носят перчатки подобного цвета. Тот ли это человек, коего встретил я под Рождество возле своего дома, другой ли? Ведь лица его в первый раз я не разглядел. Но если он знаком со стариком Лиферовым, то вполне вероятно, что тогда шел от него. Хотя что в том такого.

* * *

Провел два дня в семье Вениамина Кудимова. Живет он с семейством очень стесненно. Две лучшие комнаты в доме они сдают жильцам, один из них доктор, другой путеец, для них жена Кудимова еще и готовит обеды. Сами ютятся в двух крошечных комнатушках, в одной – спальня, в другой – и столовая, и гостиная, и все, что угодно, здесь же было постелено мне на диване. Сын их, Павлуша, как зовут его родители, помещается в небольшом мезонине, уютном, но зимой там более чем прохладно. Дом в Мартышкино достался супруге Вениамина после смерти ее матери, ранее занимали они комнаты в доме Зверева у Кокушкина моста. Я не раз бывал у него в гостях. И сам он, и его жена Ксения Егоровна – люди гостеприимные и очень веселые. Устраивали вечера с гитарой и пением романсов. Даже сейчас, несмотря на очень, как я понял, скромные средства, принимали они меня с радостью. На обед была рыбная кулебяка, приготовленная самой хозяйкой, надо сказать, отменная. И после чая появилась гитара, и было спето несколько довоенных романсов, что, правда, вызвало, скорее, грусть, тоску по былым, не беззаботным, нет, но все-таки светлым дням.

Кудимов – человек, сам себя сделавший. Отец его был рабочим, кажется, токарем на Путиловском заводе, Вениамин обучался в ремесленных классах в училище цесаревича Николая, а когда там открыли отделение по оптике и часовому делу, окончил и его. Познакомились мы с ним, работая в оптической мастерской Урлауба, году, если не ошибаюсь, в 1905-ом, Кудимов был мастером, а я делопроизводителем в конторе. Некоторое время мы были дружны. Когда же я бросил работу, то и видеться мы перестали. По его словам, вскоре после начала войны он был призван ратником ополчения и оказался в обслуге воздушной эскадры Шидловского в деревне Стара Яблонна. Я не очень понял, где конкретно находится это место, могу только сказать, что это линия Северо-Западного фронта. Много рассказал он интересного и, к сожалению, печального про положение в эскадре, о бомбардировщиках и аэропланах, о «Ньюпорах» и «Муромцах», да не к тому речь.

В начале зимы Кудимов простудился так сильно, что получил воспаление легких, чуть не умер, но выкарабкался, был комиссован, слабый, качавшийся, как былинка от ветра, возвратился домой к несказанной радости его жены и к новым ежедневным проблемам. Вернуться на прежнюю службу в силу слабого здоровья он не мог. Сына своего хотел он определить в реальное училище, но добираться туда каждый день железной дорогой было невозможно для него. Как говорится, куда ни кинь, всюду клин.

Чего, собственно, он хотел от меня? Просил подыскать ему какое-нибудь недорогое жилье в городе, не более двух комнат, где бы он с семейством мог обосноваться, сдавши весь собственный дом под жильцов, записать сына в следующем учебном году в училище, заняться поисками работы, как только позволит здоровье, в общем, как сам он сказал, начать жизнь заново. Я сначала решил, что помочь своему бывшему приятелю ничем не могу. Сам я не служу, поэтому оказать какую бы то ни было протекцию не в силах. С жильем нынче в городе сложно ввиду массы приехавших людей, и цены, конечно, сильно поднялись, особенно в центре столицы. Я так и сказал Кудимову, и он, вздохнув, наверняка это был не первый для него отказ, переменил тему, начал вспоминать наши давнишние встречи и разговоры.

Слушая его, я вдруг подумал о том, что вот я живу в квартире из трех комнат, плюс к тому антресоль над кухней, где когда-то давно, еще до меня, вероятно, жила некая кухарка, а я превратил это помещение в склад очень нужных, но давно забытых вещей. Живу один, полдня обычно провожу в семействе жены моего брата, и так далее, и так далее… Кудимов окликнул меня, он уже некоторое время что-то рассказывал, обращаясь ко мне, да я как-то выпал и перестал его слышать. Повисла, как пишут в романах, неловкая пауза.

– Прости, Евсей Дорофеевич, ты, видимо, заснул с открытыми глазами, я к тебе обращаюсь, а ты, словно чурбан деревянный, не шелохнешься, и ни звука от тебя.

– Да, Вениамин, и верно, как чурбан. Да только чурбан вот что решил. А переезжайте-ка вы все, всем семейством своим ко мне на Гороховую. Могу вам выделить от щедрот своих барских одну комнату плюс антресоль для вашего мальчика. Одна комната лично моей останется, а третья будет нашей гостиной, столовой и все такое прочее.

Далее беседа наша приобрела несколько сумбурный характер, сколько было вскакиваний, вскрикиваний, хватаний друг друга за руки, отказов («Нет, нет, речь совсем не о том, мы вовсе не хотели тебя стеснить…»), уговоров («Ах, да что же, если я предлагаю, то, наверное, хорошо подумал…»). В общем, угомонились мы далеко за полночь, и в сухом остатке решено было следующее: Кудимовы переедут ко мне, сдадут свой дом в наем, плату я с них брать не буду, а расходы на дрова, керосин и все другие жизнеобеспечивающие вещи мы будем делить пропорционально количеству наших душ. Обедать я, как привык уже, буду в доме жены моего брата, а вот завтрак и вечерний чай будут у нас совместными, готовить Ксения станет сама. Эпохальный переезд состоится где-нибудь в начале марта, когда они утрясут свои дела по сдаче комнат в наем, а я подготовлю квартиру к вселению новых жильцов.

Вот так, неожиданно для самого меня изменилась моя участь. К чему это приведет, посмотрим. «Большая дорога гладка и ровна, но люди любят ходить по тропинкам». Большая дорога – путь добра, вот по нему я и пойду, пусть в малой малости, пусть это не требует от меня каких-то лишений или подвигов, тем более, подвернулась возможность сделать доброе дело – не буду уворачиваться. Может, это станет началом моего собственного Пути. Надеюсь только, эта дорога, благими намерениями вымощенная, не приведет нас в ад.

* * *

Прочитал в «Ведомостях», кто были те люди в кожаных куртках, которых вел конвой от Балтийского вокзала. Я не ошибся, это действительно были пленные немцы. Команда боевого немецкого дирижабля. Они сбросили бомбы на Либаву, на город с мирными жителями, это же не военный завод или склад боеприпасов. Для устрашения. Культурная немецкая нация. Гете. Бетховен. Гейне. Бомбы. Горящие дома. Мертвые дети. Такой путь из пункта «А» в пункт «Б».

Авиаторов посадили в Петропавловскую крепость. Скорее всего, их как военных преступников расстреляют. Люди полны ненависти, требуют немедленной казни этих извергов, пишут гневные письма, пожалуй, даже воззвания в газеты, я читал несколько. Если бы они могли, то казнили бы каждого по нескольку раз, всячески, как можно более изощренно. А еще звучат требования бомбардировать в ответ немецкие города – око за око, зуб за зуб.

А где же православная проповедь любви к врагам, христианское всепрощение? Или здесь ему положен предел? Разве вершиной человеколюбия не является любовь к врагам? Разве не этого требовал Христос? «Ненавидящим вас отомстите добром». Это, правда, уже не Христос, это Лао-Цзы, я по-прежнему ищу в нем что-то свое, что-то для себя. Истинно любящий не должен исключать из своей любви даже ненавидящих его самого. «За ненависть платите добром». Я вот пока прощать не научился. Тоже считаю, что немецких пилотов надо расстрелять. Но бросать бомбы на немецких детей, женщин да просто мирных обывателей, таких же, как я сам, как Елена, Санька, Кудимовы, все те, кого я знаю, таких же людей, только говорящих на немецком языке, – это такое же преступление.

* * *

Три месяца я не брал в руки эту тетрадь. Признаться, и позабыл о том, что писал эти записки, не то чтобы позабыл, конечно, но забросил. Столько событий надвинулось на меня, только поворачивайся, совсем не до писаний. Но теперь хочется как-то разложить не столько сами события этих месяцев, сколько мысли, связанные с ними, по полочкам, проанализировать, что ли, понять, что к чему.

Начну со дня, когда Кудимовы наконец переехали ко мне на квартиру. Я встретил Ксению с сыном на вокзале, а сам Вениамин должен был подъехать на следующий день на санях, привезти самые крупные вещи.

Ждать на перроне было холодно, а приехал я на вокзал слишком рано, пошел погреться в буфет. Взял в руки прейскурант и удивился: ни баварских сосисок, ни венского шницеля, ни шпек-кюхенов – все антипатриотические блюда изгнаны вон. Только отечественное, только расейское – кулебяка, расстегаи, уха, ботвинья, селянка и гречневая каша. Спросил чая, буфетчик ответил, что его нет, кончился, а есть горячий сбитень. Ну что ж, сбитень так сбитень, лишь бы согреться.

Несмотря на то, что уж март на дворе, холодища стояла смертная, пора бы уже переходить на колеса, ан нет, все еще в снегу, мороз, и будет ли наконец весна по-настоящему, было не ясно. Мы ждали Вениамина к обеду, а приехал он уже ближе к вечеру, мы даже стали беспокоиться, где он. В тот день в городе на каждом шагу были манифестации и просто сборища ликовавшего по поводу падения Перемышля[1] народа. Благодарственные молебствования и прочее, общая радость и восторг. Великая победа на Юго-Западном фронте. Просидев в осаде с ноября прошлого года, истощив все свои припасы и съев последнюю кошку в крепости, австрийцы взорвали свои укрепления, уничтожили боеприпасы и сдались.

Вениамин на своих санях постоянно упирался в запруженные людьми улицы и площади, приходилось сворачивать и кружить по переулкам. Пока заносили вещи в дом, во двор выставился господин Лиферов, как всегда, ему до всего есть дело. Подошел ко мне и так пренебрежительно, даже не обратившись как следует:

– Изволите комнаты сдавать? На время или постоянно?

Я не удержался, уж больно показалось это мне невежливым, и прошипел ему в ответ:

– Квартира принадлежит мне, и распоряжаться ею я волен по собственному желанию. Вам, милостивый государь, докладывать не обязан. Или вы теперь у нас дворника замещаете?

И отвернулся от него. Думал, он сейчас раскричится, приготовился услышать что-нибудь оскорбительное для себя. А тут пауза, за спиной тишина, и вдруг такое легкое прикосновение к плечу, и голос такой масляный:

– Что вы, Евсей Дорофеевич, никоим образом не пытался вас обидеть, простите старого осла.

Я оторопел, неужто это Лиферов. Оборачиваюсь, а он так улыбается ласково, на меня глядя, у глаз лучики морщинок, этакий старичок-добрячок, совсем на себя не похож, даже как-то ниже ростом стал. «Вы, – говорит, – как к спиритическим сеансам относитесь? Сейчас это очень модно». И приглашает меня к себе. «Приходите, – говорит, – запросто, и невестку свою приводите, ей любопытно будет». Я предположить не мог, что он мое имя-отчество знает, а уж тем более о том, что у меня есть невестка. В следующую среду, мол, к восьми пополудни. Я от неожиданности сразу согласился. «Придем, – говорю, – благодарю за приглашение». И он сразу к себе поднялся.

К моему удивлению, Елена сразу согласилась посетить спиритический сеанс на квартире капитана. Я и не предполагал, что она интересуется подобными вещами, оказывается, она весьма начитана в вопросах оккультных, месмеризма, спиритизма, тайных движений душ и всяческой мистической чепухи, читала она рассказы Блаватской, По, Лавкрафта и других авторов. Я полагал ее женщиной более приземленной и рациональной.

И вот мы пришли к Лиферову… Присутствовало человек пятнадцать. Пятеро расселись вокруг стола, остальным были предоставлены стулья несколько в стороне. Елене Лиферов предложил занять место за столом, она несколько смутилась, никак такого внимания к себе не ожидала, но предложение приняла и села между толстой дамой в невообразимой хламиде черного бархата, этакой перекормленной вамп, и молодым человеком с мягкой льняной челкой, постоянно падавшей ему на глаза, худым и, судя по порывистым движениям и неспокойным рукам, весьма экзальтированным. Все ждали медиума, он запаздывал, наверняка интересничал. Я уже хотел занять какой-нибудь стул, предназначенный для зрителей, но тут ко мне подошел сам Лиферов вместе с высоким блондином в поддевке и брюках, заправленных в хромовые вытяжные сапоги:

– Дорогой Евсей Дорофеевич, рад, что почтили наш маленький кружок своим присутствием.

Он разговаривал со мной, как со старым добрым знакомым. Я не мог понять, чем могла вдруг заинтересовать его моя скромная особа, но что поделаешь, я и сам улыбался ему, прямо-таки излучал радость. А он тем временем продолжал:

– Позвольте представить вам моего молодого друга, Родиона Ивановича Зеботтендорфа.

Ну, молодым его друга назвать можно было только по сравнению с самим капитаном, на вид ему можно было дать лет сорок, в общем, выглядел он моим ровесником, а я уж к молодым людям даже с натяжкой не отношусь. Лицо его можно назвать даже красивым – правильные тонкие черты лица, голубые глаза, по-военному короткая стрижка. И четко по-военному же он щелкнул каблуками своих начищенных сапог и коротко поклонился, словно клюнул какую-то невидимую дичь. Было в нем что-то птичье, быстрые движения, манера смотреть на вас, слегка наклонив голову, так боком смотрит петух или, если угодно, орел, и неподвижные, практически не мигающие глаза. Неприятный взгляд, из-под него хочется скорее выскользнуть, как из-под слишком яркого света. И да, это был тот самый господин, который вместе с капитаном садился в мою пролетку у Балтийского вокзала, когда в город привезли пленных авиаторов с немецкого дирижабля, и, скорее всего, именно тот, которого я встретил в подворотне нашего дома в Рождество. И да, на руках его даже сейчас в комнатах были надеты зеленые перчатки. Я тогда еще подумал, что у него какой-то кожный дефект, экзема, ожоги или что-то подобное.

Вскоре появился медиум, и все наше внимание обратилось к нему. Это был тощий человек, черные всклокоченные волосы, такая же борода, явно южная кровь, болгарин, румын, не знаю. Был он сутул и явно нездоров, болезненно-землистый оттенок лица еще более усиливался от зеленого длиннополого сюртука, старомодного и местами залоснившегося. Весь какой-то расплывчатый, мутный. В комнате пригасили лампы, стало сумрачно и как-то тревожно, сказывались общие ожидания чего-то таинственного, чуждого, а может быть, и страшного. Медиум занял свое место за столом и сеанс начался.

Про сеанс сказать могу мало, да и не хочу. Дамы задавали вопросы, стол вертелся, вызванные духи с усердием отвечали на вопросы. Видимо, загробный мир только для того и существует, чтобы обслуживать живущих, и, к примеру, Наполеону III только и забот, найдет ли Апполинария Ниловна утерянный в прошлом годе на даче несессер и ехать ли Калерии Львовне с мужем в Кисловодск на воды, раз уж в Оверн нынче никак попасть невозможно. Да, кстати, про медиума эта самая Калерия Львовна, сидевшая рядом со мной, прошептала, закатив оплывшие, как свечные огарки, глазки, что он постоянно общается с Байроном и даже напечатал несколько стихов, кои дух поэта ему надиктовал. Я полюбопытствовал, где можно почитать эти произведения, но она как-то стушевалась, сама, дескать, не знает, но ей говорил друг хозяина дома, у него и спрашивайте.

На страницу:
2 из 3