bannerbanner
Черно-красная книга вокруг
Черно-красная книга вокруг

Полная версия

Черно-красная книга вокруг

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Первые несколько вечеров не принесли мне никаких результатов, но я не отчаивался, понял – ремесло, выбранное мною не из легких, и просто так никто не будет отдавать мне свои деньги. Но вот, наконец, рыбка клюнула. Она была маленькая и сорвалась в итоге, но все-таки, проводя аналогию между собой и рыбаками, я был рад: значит, клюет!

Как-то я наблюдал за большим кооперативным домом с крыши соседней «хрущевки». Потихоньку у меня вырабатывались навыки во многом нового для меня ремесла, и я отмечал про себя мельчайшие изменения за окнами, которые вскоре могли мне пригодиться. Вот в одной квартире ссора с битьем посуды, вот в другой – женщина оголила перед зеркалом свою неплохую, в общем-то, задницу, вот мужчина с цветами оказался на позднем вовсе не деловом ужине, вот родители на ночь глядя собираются куда-то уходить, оставляя дома одну дочку лет так семнадцати, вот они ушли…

Я задержал внимание на этой последней квартире, потому что тут же, после ухода родителей, девушка бросилась к телефону. Любая деталь была мне важна.… Но нет, прокол. Девушка, быстро наговорившись, выключила свет. Побежала, наверное, к своему милому, пока родителей дома нет.

Я продолжал наблюдение. Сколько я насмотрелся тогда человеческих непотребств, прежде чем нажать на спуск своей камеры. И не всегда ведь снимал. Юноша, сидящий перед телевизором – голубые блики так и прыгают по возбужденному лицу – играет сам с собой в игру, испортившую доброе имя мифическому Онану. Некое подобие любовного треугольника: молодая женщина обнимает пожилого мужчину и за его спиной делает рукой успокаивающий жест молодому человеку, который сидит на диване, мол, не ревнуй, подожди. Вечеринка в заключительной стадии: выключенный свет, и только цветомузыка ритмично выхватывает из темноты копошащиеся пары – уже никто не танцует, уже не до этого.

Воображение у меня достаточно развитое, чтобы домыслить все эти сцены до конца. Не надо и помощи Асмодея. Люди во славу удовольствия с легкостью приносят в жертву свою нравственность. «Как бы ни напоминали все эти писателишки в своих нравственно-воспитательных романах, что стыдно не только то, что видно, видно гораздо больше, чем кажется, и мне всегда найдется работа», – думал я.

Именно в этот момент, Господи, я был в таком заблуждении, что мне в голову пришла сумбурнейшая мысль, облекшая мое новое ремесло в стройную, как мне тогда показалось теорию. Решил, что я стал тем самым человеком, который способен изобличать людские пороки совершенно другим, действенным способом, чем до этого был у писателей. Да кто их сейчас и читает! Что толку молоть и перемалывать в общем и в целом. Надо действовать так же, как НАТО во время «Бури в пустыне»: меткими точечными ударами. Но и это не все. Работая в газете, я ведь тоже изобличал, и только теперь понял, что не было от этого толка. Фотографию печатали в газете на всеобщее обозрение, и человек, загнанный в угол глазом моего фотоаппарата, был обречен. Ему уже нечего было терять – на нем поставили клеймо негодяя. Психология тут проста: если тебя назвали негодяем, значит, ты негодяй, но если тебе пока только намекнули, что ты «как негодяй», у тебя еще остается шанс на исправление. Никто ведь пока не знает о твоем пороке, кроме какого-то одного единственного фотографа, владеющего компроматом. Тем более расплачиваться надо не честью, не свободой, не здоровьем, не жизнью, чего у каждого имеется только в одном экземпляре, а тем, чего у человека всегда много – деньгами. Деньги – дело наживное.

Может быть, в этой моей теории полно банальностей, но тогда, пронесшись у меня в мозгу, как ураган, ломающий все этические преграды, она оставила после себя успокоительную обоснованность моих поступков. В конце концов, все идеологии основаны на банальностях.

Не знал я раньше на практике, что обычная идеология может прибавить энтузиазма. «Жить стало лучше, жить стало веселей». Я еще усердней заводил биноклем. И откуда только появилась у меня усидчивость? Право, не только наперсники Твои, Господи, исполнены терпения, но и у дьявола есть это грозное оружие.

Загорелся свет в одном окне, и это сразу привлекло мое внимание. «Хорошо, – подумал я тогда, – начинаю реагировать на малейшие изменения – вырабатывается профессионализм». Окно было знакомое – вернулась домой та девушка, у которой ушли родители. Торопливо сняла куртку прямо в гостиной, бросила ее на кресло и исчезла в комнате, окна которой выходили на другую сторону дома. Ее поспешность показалась подозрительной. Если предположить, что она, например, повздорила со своим милым, то ей некуда было бы торопиться: не спеша, вошла бы в комнату, включила свет и села, может быть, прямо в куртке в кресло; уставилась бы в одну точку и думала, думала, думала о своей тяжелой девичьей судьбе. И потом, где я встречал такое выражение лица? Хаотично бегающий взгляд никак не вязался с безразличием опущенных уголков губ, бледная аристократичность впалых щек – с дрожащим подбородком и вялыми безвольными губами. Все это не укрылось от меня и сильно заинтриговало. К счастью, девушка снова появилась в гостиной, и все разъяснилось. В руках у нее был шприц. Она держала его высоко на отлете, как медсестра, которая уже готова ввести его в тело больного и ждет, когда тот расслабится. Я тут же вспомнил, где видел такие лица.

Это было, когда я делал для газеты фоторепортаж о наркоманах, специально ездил в клинику. О, их умоляющие лица! Они навсегда останутся в моей памяти: искусанные до крови губы, бесноватые, горящие глаза, жажда, неутолимая жажда в них – и у тех, что прибыли недавно, еще не осознав даже до конца, где они находятся, и еще более у тех, кто уже начал лечение.

Дальнейшее я наблюдал через видоискатель фотоаппарата. Девушка села в кресло, сбросив на пол куртку. Я заметил, что она пыталась расслабиться, но ничего у нее не получалось. Организм требовал вожделенную манну, организм чувствовал ее близость, организм торопил – судорога корчила тело. Наконец, девушке удалось закрутить карандашом резинку выше сгиба локтя, чтобы он не раскручивался. Она неумело прижала его подбородком и, застыв в таком неудобном положении, вонзила иглу…

Снимки получились хорошие, «Зенит», верный, молчаливый, не подвел – все было видно до мельчайших подробностей, вплоть до черной резинки и карандаша. На одной фотографии даже игла, нацелившаяся в ручейки разбегающихся вен, торжественно блеснула отраженным светом люстры. А вот другой снимок, который стоит оставить себе на память, как триумф творца, остановившего мгновение – «Портрет в кайфе»: раскрутившаяся резинка на безжизненной руке, гримаса блаженной улыбки, белки закатившихся глаз, расслабленные ноги, тонкие, девичьи, раскрывшиеся, как цветочный бутон.

Много денег я просить не собирался – не тот случай. Откуда у нее, девчонки, наркоманки, скрывающей свою тайну от родителей, могут быть деньги. Я просто хотел проверить свою новую теорию.

Утром, выяснив через справочную номер телефона, я зашел в подъезд того дома, с которого ночью вел наблюдение, поднялся на последний этаж и заглянул в окна напротив. В гостиной и на кухне, как и вчера, занавески не закрывали мне наблюдение. Было, как сейчас помню, воскресение. Наверное, девушка еще спала, а родители так и не появились. Я опустил в почтовый ящик вычисленной квартиры конверт с самыми сочными фотографиями и направился к ближайшей телефонной будке. На мой звонок долго никто не отвечал, но я ждал – знал ведь, что она дома. Наконец, раздалось сонное детское «алё».

–– Девушка, к сожалению, не знаю, как вас зовут, – не удержался я, чтобы не съехидничать, – но точно знаю, что в вашем почтовом ящике документы любопытные для вас. Поторопитесь их взять, пока этого не сделал кто-нибудь раньше. А я перезвоню через десять минут.

Я перезвонил через полчаса. «Пусть она поволнуется», – думал я, хотя и сам сгрыз все ногти на пальцах. На этот раз бедная девочка взяла трубку после первого же гудка.

–– Эта пленка стоит тысячу долларов, – сразу же объяснил я ей.

–– Тысячу долларов?! У меня нет таких денег!

–– Уж потрудитесь найти. Поверьте, это очень низкая цена за такие красивые фотографии. Я делаю лично вам огромную скидку исключительно из-за вашей привлекательной внешности. Любая газета отвалила бы гораздо больше, но что скажут ваши родители?

–– Но где мне взять столько денег?! – жалобно воскликнула она. Право, наивность этого юного создания умиляла.

–– «Где-где»… Где хотите! – ответил я холодно на ее дурацкий вопрос. – Я позвоню вам через два дня. Кстати, скажите все-таки ваше имя, вдруг мне придется позвать вас к телефону.

Без капли жалости я повесил трубку. Я не забывал, что искореняю порок. Я уже упоминал, кажется, что так никогда и не увидел этой тысячи. Вскоре у меня появились клиенты посерьезней, и такая незначительная сумма не играла для меня никакой роли. Но я все равно частенько напоминал о себе той девочке. Я производил точечное бомбометание. Я названивал примерно два раза в неделю, так что родители – кстати, довольно состоятельные – подумали, наверное, что у их дочери появился серьезный настойчивый поклонник, вежливо просивший позвать их Светочку к телефону. А она боялась разреветься от страха, разговаривая со мной на незначительные темы. Знали бы ее родители, что я сделал для их семьи, сами бы раскошелились от счастья. Убежден, эта девочка меня не обманывала: вскоре она излечилась от своего недуга, и тогда я перестал ее беспокоить. Только этого мне и надо было. Светочка, сама о том не догадываясь, доказала исключительную правильность моей теории. Я уверился, что способен излечивать человеческие пороки.

4

Надя проснулась от шума – опять у Паши что-то там не получается. Она слышала, как он раздирал свои листы на кухне и кричал: «Не то, не то!»

«Чтоб он их все порвал! И те, что в столе заодно, – подумала она с набухающим шаром раздражения в горле, готовым превратиться в крик. – Надо же – воскресенье, завтра на работу. Хоть один денечек выспаться, хоть раз пробудиться оттого, что выспалась».

Но тут же она окончательно проснулась, и эта тяжелая мысль провалилась в небытие, уступив место другой – легкой, радостной, завладевшей и головой, и душой, и даже телом – так сладко Надя потянулась. С удовольствием вспомнила о вчерашнем вечере. Теперь все у нее должно быть по-другому – прежняя жизнь была лишь прелюдией, тягостным ожиданием. Теперь она поняла: все эти радости детства, нелепые влюбленности, да даже и любовь к Павлу, свадьба – ничто по сравнению с охватившим ее счастьем. Не испортил настроение даже пытавшийся вчера поссориться муж. Экая беда! Ужин ему не приготовили! И даже не так – ведь полон холодильник! – просто не разогрели ему и на стол не подали. Какие мы баре! Пусть теперь помучается, поревнует. Смешно – сидит сейчас, рвет свою бумагу и ни о чем не догадывается. Конечно, ей не долго удастся скрывать свою тайну, она это знала. Слишком была счастлива, чтобы что-то скрывать.

Самое интересное, что это свое состояние счастья она давно уже знала, или скорее изучала по учебникам еще на студенческой скамье. Она психолог – пять лет института, четыре – за работой. Казалось, для нее уже не осталось тайн в человеческой душе, а вот, пожалуйста – стоит увлечься жизнью, как тут же забываются все эти ученые теории, и только потом вспоминаешь, что сделанного не воротишь.

Тайна.… Опять смешно! Больше всего ей сейчас хотелось смеяться. Не было бы никакой тайны, если бы он вчера так себя безобразно не вел. Понятно, устал на работе, пришел злой, голодный, но ведь можно хоть чуточку прислушаться к Надиному крику души. Все, что он уловил – это счастье, написанное на ее лице, и сразу сделал свои дурацкие выводы, приревновал.

Много ли у нее было тайн от мужа? Нет. Просто она иногда не все ему рассказывала, считая пустым и неинтересным. Разве можно это назвать тайной? Как-то еще тогда, когда они ходили в женихах-невестах, Павел поведал о своей юношеской любви, наивной, детской, но Наде почему-то было неприятно об этом слушать – ревность что ли. И тогда она вполне резонно решила, что раз ей неприятно, то и ему не к чему знать, а потому промолчала, отшутилась, когда Паша спросил о ее прежних любовных увлечениях. Разве это тайна?                  «Пусть, пусть помучается, – думала Надя, – сам виноват». Только она вошла вчера, как он набросился: «Где была? Что делала?» – и ужасный вопрос недоверия: «С кем?» А у нее уже готова была сорваться с языка главная новость, но после таких вопросов Надя чуть ли не зубами схватила ее, радостную, правда, схватила – сжала зубы, промолчала и только потом, после долгой паузы процедила: «Гуляла». Не солгала ведь! И больше никаких объяснений. «Пусть я одна пока буду счастлива. Пусть он мучается».

Но надо было мириться. Все-таки и она чувствовала себя чуточку неуютно. Ведь скажи она все сразу, и не было бы никакой никчемной ссоры.

–– Паша! – позвала она мужа.

Он тут же перестал рвать свою бумагу, притих.

«Не самое удачное время, он сейчас взбешен. Ну да ничего. Последнее слово будет за мной», – подумала Надя и крикнула еще раз: – Паша, иди сюда.

Заманихин откинул свои листки, с которыми застыл, когда Надя позвала его, и вошел к жене. В комнате еще удерживалась ночная тьма, прячась за плотными занавесками. Он с силой двумя резкими движениями раздвинул их. Свет бесшабашно ворвался в комнату, ударился в зеркала трельяжа и рассыпался, разукрасив цветом обои. Надя зажмурилась.

–– С добрым утром, – сказал Павел, сел на край кровати и добавил, но как-то непривычно, сухо: – Мне надо кое-что тебе сказать…

–– Мне тоже.

–– Давай я скажу первый.

–– Думаешь? Может, я?

И оба они тут же замолчали, потому что у обоих одновременно в голове пронеслись тревожные мысли:


«Я должен сказать первый. Зачем мне слушать о ее любовниках. И что еще она может сказать».

«Я должна сказать первая. Иначе разрыв. Он в ярости не сдержится, а я опять сожму зубы и промолчу».


Они разом, синхронно открыли рот, но заговорил один Заманихин, потому что успел резким неуловимым движением положить ладонь жене на губы.

–– Я долго не мог вчера заснуть, – начал он издалека, благо теперь его нельзя было перебить, – лежал, думал, и мне показалось, что я должен…

–– Подожди! – вырвалась Надя, схватив его за руку своими маленькими ручками. – Все-таки я скажу первая! Потому что я должна была сказать это еще вчера, и… – борьба, – потому что это всего несколько слов…

–– Я не собираюсь слушать о твоих…

И опять тяжелая мужская рука потянулась к ее рту. Надя зажмурилась и выпалила:

–– У нас будет ребенок…

Немая сцена из «Ревизора», где Заманихин оказался и городничим, и почтмейстером, и Бобчинским с Добчинским в одном лице. Чего-чего, а этого он услышать не ожидал. Да, он хотел, ждал ребенка, но не знал, что это произойдет так, почти на грани разрыва.

Надя открыла глаза. Муж глупо улыбался.

–– Что же ты раньше молчала?

–– Когда «раньше»? Вчера только все точно подтвердилось.

–– Вчера и надо было сказать…

–– Я хотела…

–– Хорошо хоть – хотела…

–– Но у тебя было слишком плохое настроение. К тому же ты совсем перестал интересоваться «праздниками» жены. Я думала, опять задержка, пошла вчера к врачу, и все подтвердилось.

–– Так ты вчера была у врача?! А сказала: «гуляла», – в словах Заманихина слышался упрек.

–– Да, гуляла. Я вышла из консультации, еще было рано, и можно даже было успеть домой к твоему приходу, если на трамвае. Но, извини, в тот момент я совсем забыла о тебе. Я была так счастлива, что пошла домой пешком. Знаешь, мне теперь надо больше гулять, дышать свежим воздухом. Я прошла через парк…

–– И это мой ребенок! – Заманихин бросился головой на живот Нади, и то ли это было восклицание, то ли – вопрос, она не поняла, но исполнил он это довольно картинно, как в многочисленных фильмах, в которых осчастливленный муж узнает о беременности жены.

–– Тише ты прыгай! Раздавишь, – выдавила от неожиданности Надя. Но когда муж поднял голову, лицо его действительно светилось от счастья. «Может, так и должно быть», – подумала она. А Заманихин тоже прислушивался к себе, вглядывался в себя как бы со стороны, и тоже чувствовал избитость своих действий, но ничего поделать с собой не мог – он не притворялся, просто так получалось.

–– А что хотел сказать ты? – спросила Надя.

Заманихин отвел глаза в сторону.

–– Да так, ерунда, ничего особенного…

«Все понятно. Хорошо, что я успела сказать первой», – подумала Надя и промолчала, не стала настаивать на подробностях, за что Павел был ей очень благодарен. Теперь ради своей жены он был готов на любые подвиги, и она не преминула этим воспользоваться: для начала завтрак был подан в постель.

Она неторопливо ела бутерброд, то и дело отпивая кофе с молоком, и смотрела на мужа. Он сидел на краю кровати и тоже не спускал с жены свой радостный взгляд. Но только какое-то время. Потом глаза его опустились, и он уставился – пока все еще радостно – в одну точку: то ли на край подноса, то ли на один из бледных цветочков Надиной ночной рубашки. «Опять задумался», – мелькнуло у Нади, но она не стала мешать, как обычно это делала: надо было только пощелкать пальцами перед его носом. На этот раз ей стало интересно за ним понаблюдать. Вот с мысли о ребенке он переключился на что-то другое – сгорбился, нахмурился, радостный огонек исчез из его глаз. Казалось, он ушел внутрь себя, ищет там что-то впотьмах и не может найти. Ну и бесшабашность! Надя, например, могла теперь думать только о ребенке: мечтать, упиваться, наслаждаться – а он через каких-то пять минут уже переключился на что-то другое – значит, более важное для него. Ну вот, нашел, что искал! Глаза мужа опять просветлели, но уже не тем счастливым пустым огоньком, а по-другому, как будто отразилось в них золото – грязный, зеленый, требующий еще огромной работы золотой слиток, найденный старателем. «Сейчас сорвется», – успела подумать Надя, и точно: пробормотав невнятные извинения, он подскочил к письменному столу и вытащил свое сокровище – толстую от вложенных дополнительных листиков, испещренную чернилами и грифелями карандашей, с жирными следами пальцев, покоробившуюся в одном месте от пролитого кофе бесценную записную книжку.

      «Писатель обязательно должен быть хорошим актером, ибо, не поставив себя на место персонажа и не разыграв до всех тонкостей всю его роль, нельзя проникнуть к нему в душу», – записал Заманихин.

Действительно, как Надя и думала, Павел смотрел на нее и радовался новости о ребенке, но затем он стал прислушиваться к ощущениям внутри себя, новым неведомым. Он вспомнил, как только что он смешно, но впрочем, искренне бросился Наде на живот, проанализировал эти эмоции, и тут уже было недалеко до сравнения с актерской игрой. Расскажи, Заманихин, жене! Она – психолог, она объяснит.

–– Надя, я как будто играю какую-то пьесу. Я не могу отключить свой рассудок, он точно со стороны, как, знаешь, театральный критик в партере, наблюдает за моими чувствами. И чувства мои всего лишь игра для него. Что со мной?

–– Это не игра, – отвечает Надя, – просто так устроен твой ум. И не только у тебя, а у многих людей искусства, у тех же актеров, например. Разум у вас не перестает работать во время избытка чувств, как бывает у обычных людей. Разум пытается оставить все в памяти: вот так, мол, случается, когда человек узнает о рождении ребенка, а так – когда человек видит смерть. И всегда вы, писатели, и в радости, и в горе, в ситуациях экстремальных и самых бытовых продолжаете заниматься своей писательской работой – наблюдением.

Так могла бы ответить Надя, психолог по специальности, если бы Заманихин ее спросил. Но он не спрашивал, он вообще не разговаривал с ней о литературе, потому что чувствовал – ей это было не интересно. Вначале, бывало, пустится объяснять жене что-нибудь, а она быстро и тактично переведет разговор на другую тему. И тогда он привык домысливать эти разговоры о литературе сам. Думает, что бы могла ответить Надя и отвечает за нее.

Вот и сейчас ничего ей не сказал, а вроде как бы и поговорил с ней. И о путешествии, конечно, теперь ничего не скажет. Путешествовать и искать приключения он по-прежнему будет только в своем воображении. Так думал он, но я-то знаю, что совсем скоро он перестанет мечтать о приключениях и даже больше – возненавидит их.

5

Господи, неужели Ты не видишь, как они грешны? Зачем Ты, строгий и принципиальный, дал себе обет не устраивать больше потоп? Взгляни через мой бинокль, и Ты ужаснешься. Неужели Твои создания надоели Тебе, и Ты повернулся спиной к миру. Или Ты придумал для себя новую, более совершенную и послушную игрушку, о которой мы ничего не знаем?

Только посмотри: половина окон в любом доме наглухо закрыта шторами. Сколько же за ними нехристей, предусмотрительных и коварных. Мне же попадаются лишь олухи царя небесного… Прости меня, Господи.

Из-за этих то самых олухов, ротозеев, ворон я и сам расслабился. Это свойственно дуракам – почувствовать себя умнее всех. Тогда и совершается глупость: забываешь завесить шторы, как мои клиенты, или забываешь о рамках вседозволенности, как я. Дуракам не свойственна осторожность.

Но все это будет потом. А пока я с легкостью и даже с любовью занимался своей новой работой. Выбор между журналистикой и новым делом был недолгим. Стоило оформиться моей теории, стоило возникнуть маломальскому конфликту в газете, и я стал свободным художником.

Главный редактор, этот мягкий хлеб в руках своих хозяев, опять зарезал несколько моих лучших снимков. Но я ждал этого, я знал, что так и будет, а потому был готов. И стоило мне только услышать от завотдела, что не включили в номер мой фоторепортаж о жизни ночного города – то, о чем я еще мог снимать – я вскипел. Масла в огонь подбавила новость, что вместо этого репортажа, оказывается, напечатали какие-то полу рекламные снимки с какой-то бомондной вечеринки какого-то нового выскочки-папараци.

Я ворвался в кабинет главного редактора, когда у него сидели два денежных мешка, судя по их виду и поведению. «Вот бы их поймать в мой видоискатель», – мелькнула у меня мысль. Я тряс номером газеты и кричал, но главный редактор, наверное, привык к таким эскападам. Он спокойно выслушал меня и так же спокойно указал на дверь. Ну что же, хлопнул я дверью, раз на нее указывают. А когда-то, помню, мы с этим человеком вместе боролись за свободу слова. Что теперь с ним стало? Где теперь хваленая свобода?

Потом, ближе к вечеру, меня поймал завотдела, порядочный вроде мужик, и раскатал с подачи главного редактора. В конце такой веселой беседы намекнул:

–– Ты плохо выглядишь. Я бы на твоем месте завязал с этим делом.

Я удивился, о чем это он. Тому пришлось выразиться яснее:

–– Бросай пить, иначе можно потерять работу.

Я рассмеялся ему в лицо. Господи, Ты свидетель, давно уже не было спиртного у меня во рту. Выглядел я, действительно, неважно. Все-таки не мальчик – полночи сидеть на крыше, а с утра бежать в редакцию. И я решил лучше бросить работу.

Наконец-то я ощутил какое-то подобие свободы – так, верно, чувствует себя разбойник в лесу. Ничто не связывало меня, ни от кого я не зависел и никому не был обязан. Требовались только собственная ловкость и хитрость. На вопросы о новой работе, я отвечал, что подрабатываю художественной фотографией, которой всегда мечтал заняться вплотную, и занялся-таки, потому что стало намного больше свободного времени и, кстати, нужных для этого денег. Вот таким стал я: днем – человек искусства, ночью – обличитель человечества. Так и разбойник, благородный разбойник, ночью берет топор, которым днем рубил дрова.

Дело мое разрасталось. Моя увлеченность и обилие материала натолкнули меня на мысль о систематизации. Я завел картотеку. Пленки я продавал, но оставлял себе по экземпляру фотографий, сложенных аккуратно в конверты, с указанием на них адреса, телефона и других данных, которые удавалось узнать.

Может быть, это было нечестно по отношению к моим клиентам, но совесть не грызла меня. В конце концов, они все для меня были враги. И если я когда-нибудь попадусь, – думал я тогда, а у меня не было иллюзий на этот счет – это будет, – то пусть они все горят синим пламенем вместе со мной.

Я стал заядлым коллекционером. Накопительство – болезнь многих, и отныне я тоже коллекционировал два сорта вещей: валюту в банке и толстенькие конверты с фотографиями. Но если первое собирал не я один, то второго такого ни у кого не было. В своей мании я дошел даже до того, что расположил конверты в длинном ящичке в алфавитном порядке, перемежая их картонками с нарисованными жирными красными буквами – прямо, как в какой-нибудь картотеке. Здесь у меня были неверные жены и мужья, проститутки и их сутенеры, гомосексуалисты; был один совратитель малолетних, без страха заманивавший к себе домой беспризорных детей; был один продавец наркотиков, на которого меня навела, о том не догадываясь, та девчонка-наркоманка, Светочка. Была даже одна группа самогонщиков-профессионалов – моя гордость, которых я подловил на зацепившейся за что-то шторе. Большинство из них нехотя, но раскошелилось, другие дозревали. Картотека моя росла, собирая все новые и новые лица, самодовольные, порой улыбающиеся, еще не ведающие обо мне – об опасности. Да я был их опасностью, их забытой совестью, их судьбой.

На страницу:
2 из 3